Товарищ Говорухин Колдыбину внимательно выслушал, сказал в трубку «ага-ага» и тут же позвонил в милицию, приказав, чтобы бульдозериста доставили в кабинет отсутствующего в данный момент начальника милиции, где сам он будет через восемь минут.
5
В местах, где все зовут друг друга по имени, для различия людей есть прозвища или иные определения. В поселке работало три Николая-бульдозериста, и потому один был просто Николай, второй – Коля-Ваня и еще Николай Большой, прозванный так за габариты, молчаливость и резкость в манерах, происходившую то ли от характера, то ли от общения с грубым дизельным механизмом.
В то утро Николай Большой на полигон пришел раньше всех, чтобы проверить перед работой машину, стук мотора которой к концу вчерашней смены ему не понравился. Ничего особенного он не обнаружил и принялся, как обычно, утюжить полигон. На пятой или шестой ездке отработанным глазом он заметил в груде вздыбившейся перед ножом земли тусклый отблеск. Выключив сцепление, он вылез, забрался на груду песков, поковырял кирзовым сапогом и поднял самородок. Самородок был странный, резанный пополам. Он сунул его в карман штанов и снова начал работать, догадываясь, что вторую половину искать бесполезно в сотнях земельных тонн. Золотоприемная касса работала до шести вечера, и он решил, что вполне успеет зайти туда после смены.
Вскоре начали работать и другие машины, и полигон зажил обычной жизнью.
Вечером Николай Большой отнес самородок в золото-приемную кассу, которая помещалась в доме, срубленном из лиственничных бревен в давние времена, когда здесь еще имелась лиственница. В окошечке, вырезанном в металлической сетке и фанере, сидела Тося Колдыбина, суровая женщина, какие получались из комсомолок тридцатых годов. В тридцатых годах ее откомандировал сюда комсомол Ленинграда по спецнабору, и с тех пор она была занята приемкой золота. О золоте она знала только то, что это заприходованный металл. О людях же, связанных с золотом, она знала больше многих энциклопедий мира.
Она взвесила самородок, записала на счет Николая Большого триста шестьдесят три и шесть десятых грамма, составила акт на странное состояние самородка, дала его подписать и предупредила, что позвонит куда следует. Так требовала инструкция.
Так и получилось, что Сергеев, приятного вида высокий и аккуратный старшина милиции, извлек Николая Большого из кухни общежития, где он, опоздав из-за задержки в кассе в столовую, грел на сковородке болгарские голубцы в размере трех банок, так как работа бульдозериста требует крупной еды. Николай Большой грел голубцы и привычно ругал коменданта, который отбирал самодельные электроплитки. На плитке же, купленной в магазине, при теперешнем электронапряжении час греть голубцы и час греть чайник. Он обругал и старшину Сергеева, заявив, что поест и сам придет в кабинет начальника Якова Сергеевича. Якова Сергеевича Николай Большой уважал. Прямо со сковородки он заглотал голубцы и пошел в милицию, думая по дороге, что если бы найти еще самородок, то можно купить племяннику мотоцикл «Ява», который тот просит второй год. О том, зачем вызвали, он не думал. Скажут.
В кабинете начальника милиции Якова Сергеевича сидел не сам Яков Сергеевич в своих привычных очках без оправы и в мятой форме, а неизвестный молодой человек со скромным лицом. Молодой человек порасспросил бульдозериста о том, о сем и насчет анкеты.
– Вы бы сказали, зачем вызывали? – хмуро сказал бульдозерист. – Мне надо в кино успеть.
– Где вторая половина самородка? – неожиданно сказал молодой человек.
И только теперь до Николая Большого дошло: его подозревают в хищении. Он поднялся, подумал и беззлобно сказал:
– Иди ты, друг, знаешь куда… – а сам направился к выходу.
Но выйти из милиции ему не пришлось. Его заперли в КПЗ. Ночь он проспал безмятежно. Утром его разбудил рев бульдозеров на полигоне. Он сразу вспомнил, что машина Коли-Вани сейчас в ремонте и, чего доброго, халтурщика Колю-Ваню могут посадить на его машину, которую тот загробит, как и свою. Без размышлений Николай Большой вышиб дверь КПЗ, запиравшуюся скорее на символическую задвижку, и отправился на работу. Никто его не задержал.
Ночью вернулся начальник отделения милиции Яков Сергеевич и забрал к себе «Дело №… о разрублении самородка и исчезновении части его». Ему также позвонил директор Пхакадзе и с южным темпераментом заявил, что в разгар промывки арестовывать лучшего бульдозериста есть преступление.
– Меня арестуй, бульдозеристов не трогай, – кричал в трубку Пхакадзе.
– Я понимаю, – дипломатично сказал Яков Сергеевич. Он действительно понимал, так как был старожилом и знал, что такое ураганное время золотодобычи.
6
Концерт в клубе состоялся, как и сказал тов. Пхакадзе, в субботу. Состоялся он в новом клубе, выстроенном с приличествующим размаху местного производства числом колонн.
Около клуба имелись два цветника, изящно обрамленные донышками пустых бутылок – влияние приезжих с «материка», считавших, что и пустые бутылки можно пустить в дело. Имелись здесь также лиственнички, посаженные на месте вырубленных в геройские времена освоения. Лиственнички стояли в этой сумятице грохочущих самосвалов трогательные и беззащитные, точно голые дети, ибо они были извлечены из тайги, которая коллективным скопом боролась за жизнь против здешнего климата и бесплодной почвы и только коллективом держалась. Но если этим лиственничкам суждено было погибнуть, то, во всяком случае, не от людской руки, потому что ни на одной даже прутик не был надломлен, несмотря на частое скопление вокруг мятежных мужских масс.
Концерт получился что надо: Леня Химушев знал, куда везти свой коллектив, и знал свое дело. В бессонные ночи Леню Химушева мучило непризнание. Более того, презрение общества, которое не понимало, что именно он, Химушев, ловкач и пройдоха по общему мнению, двигает радость культурного бытия, ритм века в точки страны, где население больше всего в этом нуждается и приемлет с открытой душой.
На этой ниве он делает больше многих генералов культуры, а имеет за это что?
И во многих аспектах своих бессонных дум был нелегальный антрепренер Химушев Леня полностью прав. Если бы страшный суд действительно был и если бы на этом страшном суде человек рассматривался с точки зрения полезности бытия, а не нравственных категорий, многое бы на нем списали грешнику Лене.
В клуб пришли отмывшиеся в душе бульдозеристы в нейлоновых, немыслимой белизны рубахах и костюмах из тканей невероятной стоимости и невероятного же покроя – работа невидимых миру пройдох. Один пришел даже в галстуке, но скоро понял, что это уж слишком, почти отрыв от коллектива, и потому в углу коридора галстук снял, спрятал в карман и от смущения на собственную интеллигентскую подлость расстегнул на одну пуговицу на вороте больше, чем полагалось по клубной норме, так что стала видна наколка с общеизвестной надписью про отсутствие всякого счастья.
Пришли девчонки: съемщицы золота на промприборах, электрики, поварихи. Все были в импортных джерсовых кофточках и приличных делу туфлях.
Пришла Тося Колдыбина в неизменном жакете военных лет и прежде всего обошла и потрогала лиственнички, ибо она их и сажала, как в прежние времена вырубала, что требовал тогдашний размах.
Химушев был гениальный администратор. И оркестр исполнил для начала эхо сезона «Ты уехала в дальние страны…» композитора А. Пахмутовой и этим напрочь распаковал зал. Петь в труппе эту песню было некому, да и не надо было ее петь, а просто сыграть в соответствующей обработке и достаточной длительности, чтобы аудитория, так или иначе похожая образом жизни на геологов, могла вначале раскрыть сердце, а потом углубиться в него и подумать.
Потом подобранная в Хабаровске недоучившаяся певица по кличке Арбуз, аппетитная, если смотреть из зала, брюнетка с челкой, исполнила моду момента «Пампам, пам-па-ра-ра-ра-пам», и распакованные предыдущим сердца слушателей выдали ей аплодисменты, каких она никогда в жизни не слышала и никогда не услышит.
Вслед за Арбузом пройдоха Химушев выпустил Женю Мурыгина, потому что этот белесый и сонный с виду парнишка был трубачом по призванию. В халтурную Ленину труппу он попал в результате случайного недосмотра талантов.
Впрочем, он был согласен играть когда угодно и где угодно, не особенно интересуясь оплатой.
И когда на смену халтурным выкрикам «моды момента» в зале поплыл тонкий и чистый звук печальной трубы, зал притих, а Женя Мурыгин почувствовал сразу, что слушатель ценит и понимает, и поэтому сразу забыл про зал и остался один на один с трубой. И пустынный зов его инструмента рассказал людям грубого физического труда: бульдозеристам, экскаваторщикам и пломбировщикам о высшем смысле жизни мужчины, о чести и долге, а также о многом другом, что может рассказать труба в настоящих руках.
Жене Мурыгину аплодировали не как Элке Арбуз, совсем по-другому – доверчиво и тихо принял его зал.
Химушев рассчитал все точно: Мурыгин окончательно «сломил» зал. На волне его успеха он выпустил саксофониста Будзикевича, халтурщика в жизни и музыке, который никогда не был и не будет саксофонистом. Будзикевич сошел вежливо. Концерт катился.
Все шло как надо, и никто не обращал внимания на парня с контрабасом. Выделяли этого парня разве что идиотские баки на бледном лице, а так он вел себя, как положено вести себя джазовому контрабасисту: где надо дергал струну, где надо вскрикивал, отбивал такт ногой или сгибался в показном экстазе, отдавая поклон струне.
7
Обратно, в краевой центр, оркестр возвращался на машине «татра», выделенной товарищем Пхакадзе вместе с полуторной суммой гонорара за счет фонда директора и приглашением приезжать еще, к окончанию золотопромывочного сезона. «Пойми, душа, сейчас не до вас, – сказал Пхакадзе администратору Лене. – Ты привози, душа, когда работу окончим, тогда мы сами тебе концерт дадим. Сам на сцене плясать буду».
На это Химушев дипломатично ответил, что к моменту окончания промывки труппа будет весьма далеко, если будет, но что всякое также может случиться в сей бренной жизни.
…«Татра» с ревом взбиралась на перевалы и сквозь шумящий воздух неслась на ровной дороге, пробивала дождевые заряды, туман и пятна скупого солнца. Оркестранты и Элка Арбуз сидели в кузове под брезентом, выданным все тем же Пхакадзе. В кабине шофера сидел администратор Химушев. Элка Арбуз куталась в меховую куртку, специально для нее взятую шофером, и думала о подружках, которые теперь зазнались, о завистниках и хамах и… черт ее знает, о чем она еще думала.
Остальные чувствовали себя лучше, чем можно было ожидать. Вой дизеля на подъемах, окрестные сопки и сам факт путешествия в кузове на многие сотни километров рождали у оркестрантов некие мысли о бродячей судьбе артиста и соответственно чувство самоуважения.
Лев Бебенин был молчалив, и в голове его крутилась мысль, которая возникла во время концерта. Он смотрел тогда из-за спин коллег на зал, на всех этих работяг, девчонок этих, на начальство и просто публику. Тогда ему пришли слова, исполненные трагического смысла и значимости: «Мы по разные стороны баррикад». Сейчас он был по разные стороны баррикад с коллегами, хотя какие могут быть баррикады при виде и имени Лени Химушаева, масляного жука?
«Мы по разные стороны баррикад», – с маниакальной навязчивостью крутился магнитофон. Сон, бред, воображение вползали на бесконечную ленту дороги.
В город они приехали в ранний утренний час. Город был пуст. Его посыпал мелкий дождик. Асфальт блестел как отлакированный, и на асфальте стоял милиционер в форме. При виде милиционера у Бебенина вдруг мучительно сжало живот, и ему захотелось одно: закутаться в брезент и тайком уехать обратно на прииск, ночью положить самородок в ту самую ямку, забыть про все. Но не было уже ямки, ее срыл бульдозерный нож, и обратно невозможно поехать.
«Выкину!» – дико подумал Беба. Машина катилась по улице к гостинице, а он все смотрел на милиционера и вытягивал шею.
«Выкинуть никогда не поздно», – сказал чуть слышно мерзкий, с хрипотцой голос. Так ясно сказал, что Беба оглянулся.
– Это, Бебочка, город. Тут люди живут, – с неизвестным юмором сказал Будзикевич.
Беба не ответил, не огрызнулся.
– Бебочка забалдел, – зевнул Будзикевич и добавил: – Пива охота. Тут пиво дают?
При слове «пиво» Лева Бебенин очнулся. «Забудь! – приказал он самому себе. – Забудь! Ничего не случилось».
8
А боялся он совершенно напрасно. Не было майора с седыми висками, который курил третью пачку папирос и размышлял о его поимке. Не было везучего молодого лейтенанта угрозыска, который делал бы ошибки, идя по Бебиному следу, исправлял эти ошибки с помощью старших товарищей и приближал бы неумолимый финал. Никто не видел, как контрабасист Бебенин поднял самородок, никто даже не знал, что он шел через полигон, и следы его давно были сметены в многотонные груды земли. Вся история в детективном ее аспекте пока окончилась небольшой неприятностью для бульдозериста Николая Большого и некой зацепкой в мыслях товарища Говорухина, зацепкой совсем несерьезной, ибо кто мог поручиться, что вторая часть самородка не валяется в циклопических грудах «песков» и не ждет своего часа.
Кроме того, знания жизни и хитрости Бебенину как раз хватило на то, чтобы ничем не вызвать подозрений и, о боже, не проболтаться по пьяному делу, не спросить совета у того же пройдохи Лени Химушева.
У них оставались еще поездки по рыбацким поселкам на побережье. Идея пришла в последнем из этих пропахших рыбой и сыростью рыбацких пристанищ. Ночью па причале. Причал был пуст, и только невдалеке покачивался на волне Тихого океана МРТ. Волна била о мокрый причал, сверху моросил дождик, и в дождике этом елочными шарами расплывались округлые головы фонарей. На клотике МРТ также горел огонь, качался во влажной морской тьме, и к Бебе пришла мысль о странствиях. Потерять себя в номерах гостиниц, самолетных креслах и полках плацкартных вагонов. Раздобыть некую командировочную липу, уж тут Леня поможет, и если не выгорит вариант номер один, то воспользоваться этой бумажкой, устремиться по городам и местностям, где его не знает никто. Чем больше он думал об этом, тем больше ему это нравилось. Первичный же вариант – зубные врачи-протезисты – ему нравился меньше, но отказываться от него было бы несерьезно.
Утром он поговорил с Леней. Поговорил как мужчина с мужчиной. Химушев почувствовал в контрабасисте деловую струну и помощь пообещал твердо. О причинах и цели он спрашивать, конечно, не стал: не позволяла этика делового человека. Он удовольствовался реальной мздой с гастрольного гонорара. И его устраивало даже незнание сути. Всякое может быть, и соучастие, в юридическом понимании термина, иногда ни к чему. Все это Химушев взвесил и остался собой доволен. Он еще раз глянул на бледное, с длинными баками лицо контрабасиста.
На миг ему показалось, что в беспутном, насквозь знакомом облике промелькнула какая-то уголовщинка.
«Осторожней, старик. На всякий случай. Знать ты ничего не должен», – сказал Лене внутренний голос. Посему он широко улыбнулся и хлопнул Бебенина по плечу мягкой нетрудовой ладонью.
– Понимаю, старик! Решил прошвырнуться туристом? Это ты умно решил с бумажкой. Без бумажки билет не купишь, в гостиницу не попадешь.
Через три дня после знаменательного разговора труппа рассыпалась по домам. Леня всегда точно выбирал время, когда надо исчезнуть.
В аэропорту Домодедово Беба простился с Химушевым, обещав позвонить через недельку насчет… всяких дел. Неделя ему была необходима, чтобы прийти в себя и проверить вариант врачей-протезистов. Матери дома не было, на лето она всегда уезжала в деревню. Это было хорошо. Бебенин был намерен вообще временно утерять имя, исчезнуть с горизонта людей. И для начала поехал из Домодедова на автобусе, нарушив традицию: с гастролей возвращаться домой только на отдельном, персональном такси.
9
Он жил на улице Федора Павлова, застроенной желтым бетоном периода увлечения конструктивизмом. На этих домах имелись хорошие чердаки – раздолье для кошек, которые в изобилии водились в этом обжитом районе. Именно там Беба и решил спрятать самородок, разумеется не над своей квартирой. Вначале он хотел поместить его дома за шкафом, но там стояли отцовские удочки, которые он хранил по какой-то суеверной привычке, хотя никогда, с времен голубого младенчества, ими не пользовался. К рыбалке его приучил отец, и это единственное, что он оставил, когда умер от военных ран в сорок седьмом. Беба его не помнил, но покой запыленных удочек нарушать все-таки не посмел.
Перед тем как запрятать самородок, он взял зубило у пропащего человека, жэковского слесаря дяди Гриши, и отрубил «образец» граммов на тридцать.
1 2 3 4 5 6 7