Макс Фрай, Линор Горалик
Книга Одиночеств
Предисловие
Книгу об одиночестве невозможно написать вдвоем.
Понятно почему: какое уж тут одиночество, если вдруг встретились два пешехода (один, как известно, шел из пункта А в пункт Бэ со скоростью 4 километра в час, а второй из пункта Цэ в пункт Дэ добирался вприпрыжку, со скоростью, стало быть, семь километров в час, никак не меньше). Местом их встречи может стать всякая точка, хоть двусмысленная Е, хоть обитающий в самом конце иноземного алфавита загадочный Икс. Как бы не именовалась она, всякому юному математику ясно: в этой точке одиночество пешеходов заканчивается, и начинается их сосуществование , со всеми вытекающими последствиями.
Но книга об одиночестве может быть написана только вдвоем. Иначе – не получается.
Не игры в парадоксы ради делаю я такое признание; просто это – правда. Только рядом с другим человеческим существом и можно нашарить впотьмах вертлявую границу собственного существа, сказать себе: вот, здесь заканчиваюсь я, и начинается ктото другой. Приподняться на цыпочки, заглянуть в чужие глаза и тут же отпрянуть, отвернуться, потому что там, дальше, – заповедная территория. Нас туда и рады бы пустить, да невозможно воспользоваться таким гостеприимством. Хаживали, знаем.
Что именно писать об одиночестве – тоже неясно.
Теоретически, я понимаю, что одиночество – ужас и м[у]ка, без наркоза вынести его немыслимо, да и под наркозом – едваедва выжить получится.
А на деле вечно выходит, что если и мучаюсь я, то от нехватки одиночества, от его, скажем так, технического несовершенства: даже в разлуке мы всегда недостаточно далеки друг от друга. Дыхание любимых существ опаляет мне затылок: все слишком близко, сколько бы километров, лет, стекол и стен не разделяло нас.
Что мне действительно по плечу, так это рекламную брошюру о преимуществах одиночества создать. Но сие, мягко говоря, противоречит замыслу.
Проще, казалось бы, махнуть рукой на книги, одиночество и тем более книги об одиночестве. Зачем мне такие сложности? В мире полно других интересных вещей – взять хотя бы покой и волю. В сочетании с хорошим чаем, удобным креслом и, скажем, карманными нардами поразительный дают эффект, говорят.
Но так уж все устроено, что молчать об одиночестве нельзя. О чем еще и говорить, о чем писать и читать человеческому существу, обретающемуся в центре циклона между рождением и смертью? События эти почти тождественны: два шага в сторону абсолютного одиночества. Или даже один семимильный шаг, который нам, созданиям от природы неуклюжим и медлительным, приходится совершать в два этапа.
И вот выходит, как ни крути, а все невозможно: молчать нельзя, и писать нельзя, а если и можно, то лишь в полном одиночестве, но при этом непременно вдвоем. Сказочный герой, которому велели отправиться не знаю куда и принести неведомо что , – и тот находился в лучшем положении.
Но: я был хитер, я придумал хитрость , – как сказал бы на моем месте Паучок Ананси.
Хитрость была вот какая: попросить написать книгу об одиночестве Линор Горалик. Она, в отличие от меня, умеет складывать слова таким образом, что хоть волком вой, хоть ложись и умирай, потому что – немыслимо ведь жить, когда такая сладкая м[у]ка. Мы договорились: Линор напишет об одиночестве, а я посвящу эту книгу людям, без которых мое одиночество было бы немыслимо.
И вот вам результат: у этой книги не два автора. А один и еще один. Каждый – сам по себе. Между нами пропасть бесконечной, ни к чему не обязывающей любви – то ли друг к другу, то ли к иным существам, то ли к собственному одиночеству.
Макс Фрай
Эта книга посвящается Л.
После встречи с нею мне стало окончательно ясно, что я знаю всего два способа любить человеков.
Первый способ – безмерно радоваться всякий раз, когда я вижу человека. И почти совсем не вспоминать о нем, когда его не вижу.
Второй способ – вообще не видеть почти никогда (или вовсе без «почти» обойдемся), но помнить, что есть, теоретически говоря, такой человек. И землю целовать за то, что такое существо по этой земле гдето ходит.
В обоих случаях мне, понятно, ничего от объекта любви не нужно. В том числе взаимности (когда она есть – это просто дополнительное удовольствие).
Нечего и говорить, что иные способы любления ближних представляются мне почти дикостью.
Ну, мы, извращенные натуры, вообще редко бываем толерантны к большинствам.
Эта книга посвящается Ларочке,
которая позвонила мне в четыре часа утра, в самую долгую из декабрьских ночей, пьяная в жопищу, нежная.
– Где же ты, – говорит, – шляешься?
А я что, я так, по мелочам, мы за хлебом в «Седьмой Континент», в Строгино катались, милое дело…
– Мы, – говорит, – когда в последний раз виделись?
– Ну, – говорю, – неделю назад… А что?
– Ыыыыыы! Бууууу! – смеется и как бы всхлипывает. – В августе мы виделись! В августе. Я вот думала, почему ты не звонишь? Вот, напилась для храбрости, сама звоню…
И я холодею.
Потому что – да, действительно в августе. А по внутренним моим ощущениям – неделю назад. Тоже мне, разлука. Можно еще несколько таких же «недель» не видеться. И – ничего. Потому что люди, которых я люблю, – они какимто образом живут во мне, и мне хорошо с ними. И мне по дурости представляется, что и я в них тоже както живу, ползаю нежной чужеродной штуковинкой по артериям, отравляю кровь, скапливаюсь на стенках сосудов. Всем, как мне кажется, от таких простых и понятных процессов хорошо.
Но.
В море есть остров, на острове – гора, на горе – дуб, на дубу сидит свинья, в свинячьих потрохах – утка, в утке – яйцо, в яйце – микроб, у микроба под язычком – шкатулка, а в шкатулке – САМОЕ ДЕЛО.
Так вот, на САМОМ ДЕЛЕ все не так, конечно.
На самом деле я тварь негодная (такими словами ругал свои видения на закате всякого запоя Витька Сальников, бывший таможенник и коллекционер антиквариата, старинный мой дружок – жив ли сейчас? – неведомо, и пес с ним).
На самом деле у меня короткая память и каменное сердце, тяжелый взгляд и легкие ноги кошкихромоножки, которая гуляла сама по себе, а в героини сказки Киплинга записала дурукузину, когда пришло время – выкрутилась както, словом.
Меня, в общем, не надо бы любить. Дурное это дело. В качестве объекта любви я существо сомнительное, ненадежное и малопривлекательное. Было бы изза чего рвать сердце в клочья, а жопу на фашистский крест. «Ыыыыы, буууууу!»
Но вот, любят меня зачемто чужие, в сущности, но прекрасные люди. Сижу, штопаю теперь свое сердце (не перепутать бы с чужой жопой).
И горло перехватывает от нежности, как в детстве от говяжьей печенки, которую я ненавижу. Потому что кровь – она не для того, чтобы ее в жареном виде жрать. Ее пить надо. Свежую. И только из любимых.
Эта книга посвящается моему другуamigo,
который однажды вынудил меня признаться, что я – из тех распятых, чьи призраки селятся под потолком в помещении судмедэкспертизы, суют дохтуру свои вериги: «Дохтур, это ж не кровь, да? Это ж кетчуп».
– Да какой кетчуп? – бурчит похмельный дохтур. – Самая что ни на есть кровь.
– Не кетчуп? – не унимается призрак. – Ну, значит, клюквенный сок…
А сам мертвыймертвый, и завтра рано вставать, потому что воскресать позовут.
Эта книга посвящается Бине,
с которой мы сокрушались о нелегкой доле и тщетном труде пророков.
Вообще, пророки кажутся мне совсем удивительными людьми. Не понимаю, как у них в голове все устроено. Ну вот, положим, я знаю, что на небе есть Аллах. А народ мой не знает про Аллаха. Я искренне полагаю, что это проблемы народа и (возможно) Аллаха.
Ну, если народ вдруг придет ко мне домой и станет про Аллаха расспрашивать, я тогда, конечно, чаю налью и все скажу как есть. Зачем врать?
Но он, понятно, не придет. И не спросит. Чтобы сформулировать вопрос, нужно хотя бы умозрительно представлять себе варианты ответов. Поэтому никто ни о чем таком не спросит. И я ничего никому не скажу. Не потому что тайна, просто – зачем зря языком молоть?
Пророком мне точно не бывать.
И это хорошая новость.
Эта книга посвящается Оксане,
большой души, широких плеч и пестрой биографии даме. В частности, ей даже довелось побывать замужем в деревне. И поработать в свинарнике.
Оксана рассказывала, как выгоняла поутру свиней на плановую оправку и громко, внятно говорила им: «Срать, срать, срать, срать, срать…»
И так полчаса примерно.
В исполнении Оксаны слово это звучало не хуже мантры какой: монотонно, раскатисто. До костей пробирало. И на свиней действовало должным образом, если верить ее рассказам.
Иногда мне кажется, что некий ангел небесный, которого ангельская судьба забросила в глухую заоблачную деревню и определила приглядывать за нами, говорит нам нечто в таком же роде. А мыто, глупые, визионерствуем. Голоса, блин, улавливаем. Тайные знаки видим везде, даже смысл их вроде бы прозреваем. В то время как лишь одна полезная для здоровья команда достигает наших ушей: «Срать, срать, срать!»
Кто не спрятался, я не виноват.
Эта книга посвящается соседу Сереже,
который первым рассказал мне о воспитании спартанских мальчиков, даже знаменитую историю с лисом пересказать не поленился.
С тех пор мне всегда казалось, что нужно держать себя в руках. Как бы ни обстояли дела, клеить на морду умопомрачительный смайл: дескать, все путем. Потому что – кому какое дело? Ну и вообще, некошерно это – распускаться.
Теперь вот думаю: может, это неправильно? Если уж злобный зверь грызет твои внутренности, нужно орать, реветь, визжать, звать на подмогу, а не зубами скрежетать.
Спартанские мальчики, как известно, добром не кончают. Скверный пример для подражания.
Другое дело, что этих злобных, невидимых, прожорливых тварей ни на шаг к себе подпускать не следует. Но этому высокому искусству я пока только учусь. Вот выучусь ли – бог весть.
Эта книга посвящается семье Савчуков,
с которыми мне пришлось делить коммунальную плиту в середине восьмидесятых годов минувшего столетия.
В нашей коммунальной квартире семейство Савчуков занимало две большие смежные комнаты. Муж Витя, жена Люда и две дочки, погодки. Все невысокие, плотные (не толстые, а коренастые), круглолицые и симпатичные. Этакие хоббиты. Техническая интеллигенция, советский средний класс.
Мне они казались аналогом семейства Стоговых из школьного учебника английского языка. Май фазер из инженир, май мазер из тича, ви хэв э кэт. Примерно так все и было, только у Савчуков фазер был тичером (преподавал в какомто институте), а мазер, напротив, инженир. «Э кэт» тоже имелся. Рыжий, кастрированный. В коммунальный коридор его не выпускали, и правильно делали. Дочки учились в престижной английской школе (попали туда не по блату, а по месту жительства, так уж повезло) и были там отличницами на зависть «блатным» одноклассникам.
Все у них было как у людей. Почти идеально. В кухне готовилась вкусная еда (холодильник закрывался на специальный навесной замочек), в уборной от них оставались газеты с программой телевидения, где галочками помечались фильмы, выбранные для семейного просмотра.
Витя не курил, выпивал только по праздникам. По праздникам же неистово пах одеколоном, словно бы выливал на себя полфлакона зараз.
У Люды была шуба, которую та надевала несколько раз в сезон, по торжественным, как я понимаю, случаям. Еще у нее была губная помада сдержанного розового цвета. Иного макияжа Люда себе не позволяла.
Дочек Савчуки держали в строгости. Никакого тебе гламура, хоть и восьмидесятые на дворе. Все серенькое, коричневое, бурое, длиной до колена, туфельки из «Детского мира». С другой стороны, на какие шиши, интересно, гламур разводить? Советскому среднему классу уже в ту пору не до жиру было.
На фоне нашей коммуналки, это сверхобычное семейство приобретало, надо сказать, монструозные черты и людоедские повадки. Без них мы были бы вполне безобидным сообществом законченных психов и мирно варились бы в собственном соку. Но несчастные Савчуки ощущали себя (вполне справедливо, думается мне) безвинными жертвами коммунального ада. Они не могли примириться с действительностью. Они с нею боролись.
Поскольку действительностью были в первую очередь мы, соседи, то и боролись Савчуки, понятно, именно с нами. Они заваливали жалобным спамом карательные органы, требовали убрать нас, уродов, из их нормальной, интеллигентной вполне, жизни.
Большинство писем было посвящено соседям, обитавшим за стенами квартиры Савчуков: алкоголику Диме и наркоману Лёне Королю. Савчуки требовали отправить их в ЛТП и там излечить: Диму – от алкоголизма, а Лёню, соответственно, от наркомании.
Хитрость состояла в том, что в те времена человека, отсутствующего по месту жительства более полугода, можно было лишить прописки. Савчуки рассчитывали, что смогут подсуетиться и занять соседскую жилплощадь. Из этих же, как я понимаю, соображений из города Челябинска была выписана мама Люды. С ее появлением приготовление пищи на коммунальной кухне стало непрерывным процессом: бабушка появлялась там в семь утра и сваливала только после семи вечера.
С чужой жилплощадью ничего у Савчуков, понятно, не вышло, но нервы они своей писаниной всем изрядно попортили. Особенно, конечно, наркоману Лёне. Алкоголика Диму почти не трогали: кто ж одинокого советского мужчину пенсионного возраста на полном серьезе от пьянства лечить стал бы?! Тото же.
Поскольку у нас с Савчуками была общая кухонная плита, мне тоже пару раз довелось выступить в роли мирового зла. Участковый милиционер даже любезно показал мне соседское письмо. Там говорилось, что я нигде не работаю и содержу притон.
От расправы меня спасла перестройка. Тунеядством советских граждан тогда уже никто всерьез не интересовался, а притон у меня был, ясное дело, курам на смех: ну сидели постоянно в гостях какието невнятные личности богемного вида – а толкуто? Все больше разговоры разговаривали. Разврату предавались редко и без особо тяжких девиаций, а пьянствовали вполне интеллигентно – если, конечно, смотреть на это дело с точки зрения притоносодержателя.
Из всего вышесказанного ясно, что наша с Савчуками обоюдная ненависть в те годы не поддавалась описанию.
Мне довелось попасть в эту квартиру в самом начале девяностых.
На кухне курил мой бывший сосед Витя. Он осунулся, постарел; от него не пахло одеколоном, зато ощутимо пахло вином, хотя день был совсем не праздничный.
Увидев меня, Витя совсем не удивился. Даже не поздоровавшись, спросил: «Вы Оленьку мою помните?»
Оленька – старшая дочка, миниатюрная копия мамы. Конечно помню, что ж не помнитьто?
Оказалось, Оленька в прошлом году закончила школу с медалью, сдала экзамены в какойто институт и тем же летом погибла в автомобильной аварии. Водитель и остальные пассажиры отделались царапинами и синяками – вроде бы так.
Что тут скажешь?
У меня, во всяком случае, слов не нашлось. Нашлось только молчание, да и того хватило ненадолго. Но, по крайней мере, мы с Витей молча покурили на кухне, минут пять. У меня глаза были на мокром месте – и не потому, что смерть (я не знаю, что бывает после смерти, и не могу считать ее безусловным злом), а просто потому, что мой бывший сосед Витя больше не круглый, не важный, не румяный, а такой растерянный, тихий, бледный, сдувшийся шарик. Потому что грязная, сочащаяся остатками фарша мясорубка на их кухонном столе не просто полезный бытовой прибор, а символ, да. Хотя, конечно, излишне прямолинейный – так мне тогда думалось.
Витя еще чтото рассказывал про работу, про то, что денег не хватает, про школьные успехи второй дочки, у которой, наверное, тоже будет медаль, и такая выросла красавица, ну и Люда «потихонечку», и бабушка еще держится, и вот котенка взяли, серенького, полосатого…
Мне хотелось закричать, но так, понятно, было бы слишком просто.
Потом мне нужно было уходить. Мы стали прощаться.
«Вы извините, – сказал вдруг Витя, – если раньше чтото не так… Мы же не понимали, как художники живут…»
Мне пришлось спасаться из этой кухни бегством. Потому что у меня принцип такой: при посторонних мокрую дрянь по морде не мазать.
Эта книга посвящается Доротее,
которой уже, страшно сказать, за шестьдесят, а загляни ей в глаза – совсем девчонка. Впрочем, нет, не «девчонка». Девочка. Очень, очень хорошая девочка.
Девочки, впрочем, все хорошие – в отличие от теток.
Тетка, ясное дело, не возрастная категория. Тетки бывают и в двенадцать лет.
1 2 3