других – мавританок почти всегда, – что хранят во рту полученные монеты, чтоб защитить свой язык от вторжения чужого; и тех, которые клянутся и божатся, что если взглянуть со спины, то они еще девушки, разве что какой благородный порыв заставит их отдать как великую услугу то, что они никогда никому не отдавали; и александриек, набеленных, нарумяненных, раскрашенных, как фигуры на носу корабля, – ровно покойницы, изображенные на крышках пышных саркофагов, еще не вышедших из моды в их стране; и тех, что отовсюду, тех, что стонут от изнеможения, и ах, ты их убиваешь, и ах, они уже умерли, и другого, как ты, на свете нет, и всего раза три дернутся да брыкнутся, пока, чтоб не заскучать, перебирают четки у тебя на спине, а ты силишься вызвать наслаждение, такое разрекламированное, что, кажется, заплатил бы за одну рекламу… Все это и много больше я уж испытал к тому времени, как очутился на суровой Сардинии и в Марселе, городе многих пороков, и это когда только через годы предстояло, плывя вдоль берегов Африки, познакомиться с темнокожими – одна другой чернее, – пока не доплыл до черным-черных из Гвинеи, с Золотого Берега, с ножевыми шрамами на щеках, ускользающим телом и крепким крупом, которых так справедливо предпочитают испанцы и португальцы – я говорю «справедливо», ибо, помнится, царь Соломон славился своими соломоновыми решениями и мудростью своего правления, но был не менее мудр, сбирая обильную жатву этих – «я есмь черна», nigra sum… – чьи груди напоминают гроздь винограда, черного сочного винограда, что, родившись на склоне горы, дает густое ароматное вино, вкусный след которого остается, пока не оближешь губы… Но не плотью единой жив человек, и я из моих плаваний вынес большой опыт в искусстве вести корабли – хотя, сказать по правде, более доверялся я своему особому умению различать запахи ветров, понимать язык туч и разгадывать волн цветные переливы, чем любым расчетам и приборам. Очень любил я следить полет птиц над землею и морем, ибо они более разумны, нежели человек, в избрании дорог, какие им подобают. Я признавал здравый смысл гиперборейцев, «живущих за северным ветром», которые – как мне рассказывали – брали с собою на корабли двух воронов, чтоб выпустить на свободу, когда во время какого-нибудь опасного плаванья сбивались с пути, ибо знали, что, если птицы не возвратятся, достаточно будет повернуть нос корабля в ту сторону, где они исчезли в полете, чтоб обнаружить землю на расстоянии нескольких миль. Эта мудрость птиц побудила меня изучить особенности и привычки некоторых животных, которые, к вящему изумлению туманного разума нашего, живут, и совокупляются, и плодятся во вселенной. Так узнал я, что носорог – «на носу рог, in nare cornus…» – только может быть укрощен в своей ярости, если пред ним поставить юную девушку, чтоб обнажила грудь, как он подступит, и «таким порядком (говорит нам святой Исидор Севильский) животное лишается своей дикости, дабы прильнуть головою к юнице». Не имея случая наблюдать столь чудовищное создание природы, я знал, однако, что василиск, царь змеиный, убивает своим взглядом всех себе подобных, так что нет птицы, что пролетела бы невредимой вблизи него. Знакома была мне и саура – ящерка, что, как станет стара и слепа глазами, забирается в щель стены, выходящей на Восток, и, когда всходит солнце, глядит на него, силясь увидеть, и вновь обретает зрение. Занимала меня также саламандра, которая, как известно, живет посреди пламени, не мучась и не сгорая; ураноскопус – рыба-звездочет, прозванная так потому, что у нее один глаз на голове и она все время глядит в небо; рыбы-прилипала, которые, если их много, могут задержать корабль настолько, что кажется, будто он пустил корни на морском дне; и еще меня, как детище моря, очень заинтересовал зимородок-рыболов, который зимой мастерит свое гнездо средь вод океана и там выводит птенцов, и еще говорит святой Исидор, что когда он выводит своих птенцов, то успокаиваются стихии и умолкают ветра на целых семь дней как дар природы этой птице и ее потомству. С каждым днем все более удовольствия находил я, изучая мир и его чудеса, – и от столь многого учения представлялось мне, будто мир раскрывает понемногу свои потайные двери, за которыми скрываются дива, еще не явленные большинству смертных. Я жаждал познать все. Я завидовал царю Соломону – наимудрейшему из мудрейших, – кто мог говорить о деревьях, начиная с ливанского кедра до иссопа-куста, растущего из стен, и знал также привычки всех во вселенной четвероногих, птиц, гадов и рыб. И как ему было не знать всего, если обо всем извещали его всякие вестники, посланцы, купцы и мореплаватели? Из Офира и Тарса прибывали грузы золота. В Египте покупал он свои колесницы, из Киликии прибывали для него лошади, а его конюшни в свою очередь снабжали скакунами царей хеттитов и царей Арамеи. Кроме того, он получал сведения о великом множестве вещей: о полезных свойствах растений, о случении животных, о пакостях, бесчинствах, кровосмешениях, распутствах, скотоложствах разных народов – через своих женщин, моавитянок, аммониток, эдомянок, финикиянок из Сидона, не говоря уж об египтянках; и куда как счастлив был он, мудрый муж, хитроумный муж, кто в своем роскошном дворце мог себе позволить, сообразуясь с погожестью дней и сменами собственной прихоти, семьсот главных жен и триста наложниц, не говоря уж о чужеземках, о проезжих или нежданных, вроде царицы Савской, которые ему еще платили за это дело. (Тайная мечта всякого настоящего мужчины!) И тем не менее, если обширен и разнообразен был мир, знакомый царю Соломону, сложилась у меня убежденность, что флот его в конечном счете плавал только по знакомым и неопасным путям. Ибо, если б не так, его мореходы привезли б известия о чудищах, упоминаемых путешественниками и мореплавателями, пересекшими пределы пространств, еще мало изведанных. По свидетельствам авторитетов непререкаемых, есть на Крайнем Востоке племена людей вовсе без носа, у которых все лицо ровное; у других нижняя губа так выдается, что для сна и защиты от солнечных лучей они ею укрываются до самого лба; иные имеют рот столь малый, что пищу могут получать только через овсяную соломину; есть и такие, что без языка и пользуются только знаками и движениями, чтобы сообщаться с близкими. В Скифии существует народ с такими большими ушами, что в них можно заворачиваться, как в плащ, спасаясь от холода. В Эфиопии живет одно племя, замечательное своими ногами и быстротою бега и которое летом, лежа на земле вверх лицом, создает тень своими стопами, такими длинными и широкими, что их удобно употреблять как солнечный зонт. В подобных странах можно встретить людей, что питаются только ароматами, и таких, у кого по шесть рук, и, что самое удивительное, женщин, родящих стариков, причем старики эти постепенно молодеют и превращаются в детей уже в зрелом возрасте. И чтоб далеко не искать, вспомним, что рассказывает нам святой Иероним, верховный учитель, описывая одного фавна, или козлонога, которого показывали толпам в Александрии и который оказался превосходным христианином вопреки всему, что думали люди, привыкшие связывать подобных существ с языческими баснями… И если теперь уж многие хвалятся, что хорошо знают Ливию, то верно и то, что им совершенно неведомо существование там людей-чудищ, что рождаются без головы, с глазами и ртом, помещенными там, где у нас пуп и соски. И в Ливии, сдается мне, живут также антиподы, у которых стопы вывернуты и на каждой по восемь пальцев. Но насчет антиподов мнения разделились, ибо некоторые путешественники утверждают, что народ этот представляет собою не что иное, как неприятную разновидность собакоголовых, циклопов, троглодитов, людей-муравьев и людей безглавых, не считая людей о двух ликах, подобных Янусу, богу древних… Что же касается меня, я не думаю, чтоб наружность антиподов была такова. Я уверен – хотя это мое только собственное мнение, – что антиподы весьма отличны по природе своей: дело идет просто о тех, кого упоминает святой Августин, хотя сей епископ города Гипоны, вынужденный говорить о них, поскольку о них повсюду говорят, сам скорее отрицает их существование. Если летучие мыши могут спать, повиснув на своих лапах; если многие насекомые без труда передвигаются по гладкому потолку каморки этого притона, где сейчас текут мои мысли – пока женщина пошла за вином в ближайшую таверну, – могут же быть на свете человеческие существа, способные ходить вниз головой, что б там ни говорил высокочтимый автор сочинения «Enchiridion», или «Руководство». Есть канатные плясуны, которые проводят полжизни, передвигаясь на руках, и виски у них не лопаются от прилива крови; еще рассказывали мне о святошах, где-то в Индиях, которые, упершись локтями в землю, напрягают тело и могут оставаться целые месяцы ногами вверх. Меньше чуда заключено в этом, чем когда Иона был во чреве кита три дня и три ночи, с челом, опутанным водорослями, и дыша, словно находился в родной стихии. Мы отрицаем многие вещи потому лишь, что наш ограниченный разум заставляет нас полагать, что они невозможны. Но чем больше я читаю и обретаю знания, тем больше вижу, что считавшееся невозможным в мыслях становится возможным в жизни. Чтобы удостовериться в этом, достаточно послушать рассказы неутомимых странствующих торговцев или прочесть описания великих мореплавателей, особенно их описания, таких вот, как этот Пифей, родом из Массалии, обученный финикийскому искусству гребли, который, поведя свой корабль к северу и все дальше и дальше к северу в своей ненасытной страсти к открытиям, дошел до места, где море затвердело, словно лед на горных пиках… Но думается мне, что я читал пока мало. Надо будет достать еще книг. В первую очередь книг, в которых повествуется о путешествиях. Мне говорили, что в одной трагедии Сенеки рассказывается об этом Язоне, что, отправившись к Западу от Понта Эвксинского во главе аргонавтов, нашел Колхиду с золотым руном. Надо мне познакомиться с этой трагедией Сенеки, она, видно, весьма полезные знания содержит, как и все, что написано древними.
Пронзительно, громовно, долгим звуком падая с марса, гудят трубы на корабле, который плывет медленно в кисее тумана, настолько плотной, что с носовой части не различить кормы. Море вокруг кажется озером свинцового цвета, с недвижными волнами, чьи крохотные гребни опадают, не увенчав пеной свои острия. Бросает в воздух свой сигнал дозорный, и ему не отвечают. Снова повторяет он вызов, и его вопрос тонет в зыбкой тишине тумана, смыкающегося за двадцать вар длины пред моими глазами, оставляя меня наедине – наедине среди призрачных видений – с моим упорным ожиданием. Ибо трепет предсказанного, страсть увидеть удерживают меня на борту с тех пор, как прозвучал колокол молитвы шестого часа. И если я немало плавал до сих пор, то сегодня я нахожусь вне всякого известного курса, в путешествии, от которого веет еще ароматом подвига, чего нельзя сказать, вспоминая средиземноморские торговые перевозки. Я жажду различить вдали дивную нам землю – и впрямь дивная она, говорят!… – которая метит предел Земли. С тех пор как мы вышли из порта Бристоль, нам благоприятствовали добрый ветер и доброе море, и ничто, казалось, не предвещало, что могут повториться для меня трудные испытания у мыса Сан-Висенте, откуда я, благодаря помощи Божьей, спасся вплавь, ухватившись за весло, от ужасного кораблекрушения, когда одна наша урка загорелась. В Галлоуэе мы взяли на борт Боцмана Якоба, умевшего, как никто, водить по этим опасным дорогам корабли торгового дома Спинола и Ди Негро, с их грузом дерева и вин. Ибо сдается мне, что, поскольку нет ни лесов, ни виноградников на этом острове, который мы скоро завидим, дерево и вино – это вещи, наиболее ценимые его обитателями: дерево – чтоб строить свои жилища; вино – чтоб веселить свои души средь бесконечной зимы, где застывший океан, волны, изваянные из хлада, ледяные горы, легшие в дрейф, какие увидел Пифей, массалиец, отделяют их намертво от мира. По крайней мере так мне сказывали, хотя Боцман Якоб утверждает, как хороший знаток этих широт, что в нынешнем году море не должно бы застыть – и так уж бывало, – ибо некоторые течения, пришедшие с Запада, иногда смягчают суровый климат тех мест…
Живой и приятный в обращении этот Боцман Якоб, которого незнамо как занесло в далекий Галлоуэй, где он сошелся с одной пригожей шотландкой, девушкой с большими грудями и множеством веснушек, не особо обеспокоенной вопросом чистоты крови, который в наши дни отравляет умы в Кастильских королевствах. Поговаривают там давно уж, что скоро – в ближайшем месяце, на этих днях, неизвестно когда – Судилища Инквизиции начнут ворошить и вытаскивать прошлое, происхождение, историю рода новых христиан. И уже недостаточно будет отречения, но о каждом обращенном будут собираться сведения даже обратной силы, что обрекает заподозренного в подлоге, утайке, двуличии или притворстве на донос любого должника, любого польстившегося на чужое добро, любого сокрытого врага – любой штопальщицы девьего стыда или мастерицы дурного глаза, заинтересованной отвести взоры людские от собственной коммерции заговорений и любовных зелий. Но это еще не все: родившись неведомо откуда, ходит из уст в уста одна песенка как предвестник роковых дней. Эта – я ее слыхал, – где говорится: «Иудеи, вы пожитки собирайте…», сложенная, может, и в шутку, но шутка эта, коль укрепится, может стать предупреждением близости нового исхода – что Господь не допустит, ибо многие богатства текут из еврейских кварталов, и род Сантанхель – крупные тузы – передал в королевскую казну, заимообразно, тысячи и тысячи монет, меченных чеканкой их обрезаний. Поэтому Боцман Якоб подумал, что человек дальновидный двоих стоит, что можно жить и в диаспоре, и поэтому-то решил осесть в Галлоуэе, под защитою торгового дома Спинола и Ди Негро, чьи товары он складывает подле своей девчонки, кругленькой, веснушчатой и с большими грудями, которая услаждает ему жизнь, хоть порой и несет от нее потом, как от многих рыжих. Кроме того, он знает, что есть нечто делающее его необходимым всюду – его удивительная способность изучить любой язык в несколько дней. Так же владеет он португальским, как провансальским, как говором Генуи или Пикардии, и равно может объясниться с англичанином из Лондона на его жаргоне и даже понимает тот крутой язык, ощетинившийся согласными, грохочущий и рокочущий – «наречье, чихающее в глубь себя», он его называет, – который распространен на неведомом острове, куда мы плывем, острове, который меж туманами, что окрашиваются сейчас в странный цвет гончарной глины, начинает вырисовываться на горизонте сегодня, теперь, вскоре после молитвы девятого часа. Мы достигли предела Земли!…
И не знаю почему, Боцман Якоб смотрел на меня с издевочкой каждый раз, как я произносил эти слова «предел Земли». И теперь, когда мы уж на земле, в доме, сколоченном из добротной куэнкской сосны, и бурдюк густого вина переходит из рук в руки, он открыто смеется, Боцман Якоб, немножко расшумевшись от выпивки, над тем, что кто-то может считать, что здесь достиг границ известного. Он говорит, что даже малолетки, что в меховых шапках и с мокрыми штанами ходят по улицам этого порта, чье название я никогда не научусь произносить, поднимут меня на смех, если я скажу, что земля, по которой мы здесь ступаем, – это граница или конец чего-то. И, удивляя меня с каждым часом все больше, он сказал, что эти люди Севера (норманны их поэтому, кажется, и называют – «северные люди») раньше, чем мы начали выходить из известного нам круга, ища ощупью новых дорог, по каким двигаться вперед, дошли с Востока до областей руссов и, поведя свои стрельчатые легкие ладьи в реки Юга, достигли владений Гога и Магога и султанатов Аравии, откуда вывезли монеты, которые у себя показывали потом с гордостью, словно трофеи, добытые в каком-нибудь Херсонесе… И чтоб доказать мне, что не врет, положил передо мною Боцман Якоб несколько денариев и других каких-то монет, которые, поскольку дошли из областей, где кочевали племена далеких его предков, хранит в качестве талисманов завернутыми в его матросский плат, – хотя его религия, с которой я хорошо знаком, запрещает предаваться подобным суевериям. Проглотив затем длинную струю вина, льющуюся из бурдюка ему в глотку, Боцман обращает взгляд на Запад. Он говорит мне, что много уж лет назад, коль сложить, то века будут, один рыжий гидальго из здешних мест, будучи осужден на изгнание за убийство, предпринял плавание вне знакомых направлений, которое привело его к огромной земле, названной им Зеленая Земля из-за того, что свежезеленые росли там деревья. «Не может быть того», – сказал я Боцману Якобу, опираясь на авторитет самых крупных картографов эпохи, не знающих вовсе об этой зеленой земле, никогда не упоминавшейся лучшими нашими мореходами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Пронзительно, громовно, долгим звуком падая с марса, гудят трубы на корабле, который плывет медленно в кисее тумана, настолько плотной, что с носовой части не различить кормы. Море вокруг кажется озером свинцового цвета, с недвижными волнами, чьи крохотные гребни опадают, не увенчав пеной свои острия. Бросает в воздух свой сигнал дозорный, и ему не отвечают. Снова повторяет он вызов, и его вопрос тонет в зыбкой тишине тумана, смыкающегося за двадцать вар длины пред моими глазами, оставляя меня наедине – наедине среди призрачных видений – с моим упорным ожиданием. Ибо трепет предсказанного, страсть увидеть удерживают меня на борту с тех пор, как прозвучал колокол молитвы шестого часа. И если я немало плавал до сих пор, то сегодня я нахожусь вне всякого известного курса, в путешествии, от которого веет еще ароматом подвига, чего нельзя сказать, вспоминая средиземноморские торговые перевозки. Я жажду различить вдали дивную нам землю – и впрямь дивная она, говорят!… – которая метит предел Земли. С тех пор как мы вышли из порта Бристоль, нам благоприятствовали добрый ветер и доброе море, и ничто, казалось, не предвещало, что могут повториться для меня трудные испытания у мыса Сан-Висенте, откуда я, благодаря помощи Божьей, спасся вплавь, ухватившись за весло, от ужасного кораблекрушения, когда одна наша урка загорелась. В Галлоуэе мы взяли на борт Боцмана Якоба, умевшего, как никто, водить по этим опасным дорогам корабли торгового дома Спинола и Ди Негро, с их грузом дерева и вин. Ибо сдается мне, что, поскольку нет ни лесов, ни виноградников на этом острове, который мы скоро завидим, дерево и вино – это вещи, наиболее ценимые его обитателями: дерево – чтоб строить свои жилища; вино – чтоб веселить свои души средь бесконечной зимы, где застывший океан, волны, изваянные из хлада, ледяные горы, легшие в дрейф, какие увидел Пифей, массалиец, отделяют их намертво от мира. По крайней мере так мне сказывали, хотя Боцман Якоб утверждает, как хороший знаток этих широт, что в нынешнем году море не должно бы застыть – и так уж бывало, – ибо некоторые течения, пришедшие с Запада, иногда смягчают суровый климат тех мест…
Живой и приятный в обращении этот Боцман Якоб, которого незнамо как занесло в далекий Галлоуэй, где он сошелся с одной пригожей шотландкой, девушкой с большими грудями и множеством веснушек, не особо обеспокоенной вопросом чистоты крови, который в наши дни отравляет умы в Кастильских королевствах. Поговаривают там давно уж, что скоро – в ближайшем месяце, на этих днях, неизвестно когда – Судилища Инквизиции начнут ворошить и вытаскивать прошлое, происхождение, историю рода новых христиан. И уже недостаточно будет отречения, но о каждом обращенном будут собираться сведения даже обратной силы, что обрекает заподозренного в подлоге, утайке, двуличии или притворстве на донос любого должника, любого польстившегося на чужое добро, любого сокрытого врага – любой штопальщицы девьего стыда или мастерицы дурного глаза, заинтересованной отвести взоры людские от собственной коммерции заговорений и любовных зелий. Но это еще не все: родившись неведомо откуда, ходит из уст в уста одна песенка как предвестник роковых дней. Эта – я ее слыхал, – где говорится: «Иудеи, вы пожитки собирайте…», сложенная, может, и в шутку, но шутка эта, коль укрепится, может стать предупреждением близости нового исхода – что Господь не допустит, ибо многие богатства текут из еврейских кварталов, и род Сантанхель – крупные тузы – передал в королевскую казну, заимообразно, тысячи и тысячи монет, меченных чеканкой их обрезаний. Поэтому Боцман Якоб подумал, что человек дальновидный двоих стоит, что можно жить и в диаспоре, и поэтому-то решил осесть в Галлоуэе, под защитою торгового дома Спинола и Ди Негро, чьи товары он складывает подле своей девчонки, кругленькой, веснушчатой и с большими грудями, которая услаждает ему жизнь, хоть порой и несет от нее потом, как от многих рыжих. Кроме того, он знает, что есть нечто делающее его необходимым всюду – его удивительная способность изучить любой язык в несколько дней. Так же владеет он португальским, как провансальским, как говором Генуи или Пикардии, и равно может объясниться с англичанином из Лондона на его жаргоне и даже понимает тот крутой язык, ощетинившийся согласными, грохочущий и рокочущий – «наречье, чихающее в глубь себя», он его называет, – который распространен на неведомом острове, куда мы плывем, острове, который меж туманами, что окрашиваются сейчас в странный цвет гончарной глины, начинает вырисовываться на горизонте сегодня, теперь, вскоре после молитвы девятого часа. Мы достигли предела Земли!…
И не знаю почему, Боцман Якоб смотрел на меня с издевочкой каждый раз, как я произносил эти слова «предел Земли». И теперь, когда мы уж на земле, в доме, сколоченном из добротной куэнкской сосны, и бурдюк густого вина переходит из рук в руки, он открыто смеется, Боцман Якоб, немножко расшумевшись от выпивки, над тем, что кто-то может считать, что здесь достиг границ известного. Он говорит, что даже малолетки, что в меховых шапках и с мокрыми штанами ходят по улицам этого порта, чье название я никогда не научусь произносить, поднимут меня на смех, если я скажу, что земля, по которой мы здесь ступаем, – это граница или конец чего-то. И, удивляя меня с каждым часом все больше, он сказал, что эти люди Севера (норманны их поэтому, кажется, и называют – «северные люди») раньше, чем мы начали выходить из известного нам круга, ища ощупью новых дорог, по каким двигаться вперед, дошли с Востока до областей руссов и, поведя свои стрельчатые легкие ладьи в реки Юга, достигли владений Гога и Магога и султанатов Аравии, откуда вывезли монеты, которые у себя показывали потом с гордостью, словно трофеи, добытые в каком-нибудь Херсонесе… И чтоб доказать мне, что не врет, положил передо мною Боцман Якоб несколько денариев и других каких-то монет, которые, поскольку дошли из областей, где кочевали племена далеких его предков, хранит в качестве талисманов завернутыми в его матросский плат, – хотя его религия, с которой я хорошо знаком, запрещает предаваться подобным суевериям. Проглотив затем длинную струю вина, льющуюся из бурдюка ему в глотку, Боцман обращает взгляд на Запад. Он говорит мне, что много уж лет назад, коль сложить, то века будут, один рыжий гидальго из здешних мест, будучи осужден на изгнание за убийство, предпринял плавание вне знакомых направлений, которое привело его к огромной земле, названной им Зеленая Земля из-за того, что свежезеленые росли там деревья. «Не может быть того», – сказал я Боцману Якобу, опираясь на авторитет самых крупных картографов эпохи, не знающих вовсе об этой зеленой земле, никогда не упоминавшейся лучшими нашими мореходами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18