Эта плутовка прекрасно знает, с какой стороны ко мне подойти: «Ну конечно, я понимаю, ты же беленький…»
И вот, когда на мои звонки уже никто не отвечал и мне пришлось отказаться от мысли провести воскресенье с ней, тут-то и навалилась на меня хандра. Полезли в голову всякие мысли, и в ту ночь я долго не мог уснуть. Прежде всего меня выводило из себя, что Ньевес такая уклончивая, неуловимая – всегда вывернется. Сейчас она там, конечно, веселится вовсю со «своими», а я тут… А я меж тем никак не мог отделаться от забот, накопившихся за неделю, и перед сном они одолевали меня, как назойливые мухи. Во-первых, денежные затруднения; подступали сроки платежей, и провалиться мне в тартарары, если я знал, откуда взять денег. Да если бы только это… К таким вещам я давно привык, и они не очень меня пугали, хотя, по правде говоря, бывают минуты, когда чувствуешь, что устал изворачиваться. Во-вторых, я не мог уснуть из-за этого идиота Онтанареса, его неприязнь ко мне в последнее время переросла, можно сказать, в откровенную вражду. Не будь он чем-то вроде начальства, что давало ему возможность навредить мне или по крайней мере испортить настроение, плевал бы я с высокой колокольни на этого Онтанареса со всеми его нападками. Но, к сожалению, я не мог пренебречь им, а, напротив, должен был держать ухо востро. Какой черт ему рассказал или что он там пронюхал о моей личной жизни, но стервец то и дело бросал на меня зло-ехидные взгляды, говорил со мной обиняками, а то возьмет и преподнесет мне что-нибудь; вот, например, в позапрошлую пятницу этот осел торжественно заявил: «Сеньор Имярек, нам с вами надо кое-что выяснить. Зайдите в понедельник ко мне в кабинет, как только приедете на работу, потолкуем». То, что он хотел мне сказать, оказалось вздором, пустячным делом, меня оно совершенно не касалось, не помню даже, о чем шла речь. Но это выяснилось только в понедельник. А Онтанаресу только и надо было, чтобы я весь конец недели думал и гадал, что бы это значило, и цели своей он, разумеется, достиг. Как я уже сказал, в ту ночь я долго не мог уснуть, а наутро, едва проснулся, сознанием моим овладели все те же вчерашние невзгоды: ехидство и вражда Онтанареса, предстоящие платежи и выскользнувшая из моих рук Ньевес – кто тебя знает, чем ты там сейчас занимаешься!
Так что встал я в дурном настроении, а тут еще это проклятое колотье в боку, ничего страшного, как говорила, посмеиваясь, Ньевес («Ничего страшного, дурачок ты мой»), но, если это так, почему оно не исчезнет раз и навсегда? Я немного мнительный, не отрицаю. Врач не предписывает мне особой осторожности, но и не говорит, что, мол, ничего страшного. По-моему, он знает о моей болезни только то, что я сам ему о ней рассказываю: хоть и не часто, но кольнет вдруг и тут же отпустит, и так каждый раз. Кому это понравится? Теперь-то я к этому колотью привык и не обращаю на него внимания, а в те времена оно меня сильно заботило. И вот я встал, заварил кофе в электрической кофеварке, выпил его как-то машинально, не ощущая никакого удовольствия, и стал приводить себя в порядок, стараясь выполнить каждую процедуру не спеша. Но, как ни тянул время, очень скоро покончил с мытьем, бритьем и одеваньем, а передо мной было еще целое утро, воскресное утро, лучезарное и пустое. Что с ним делать? После обеда еще можно убить время, забравшись в какой-нибудь кинотеатр, хоть по воскресеньям там полно несносной ребятни, шушукающихся парочек и семей в полном составе; провести вторую половину дня, в конце концов, не проблема. Но что делать в это сияющее и бесполезное утро? Как убить время, несколько долгих часов? Бессмысленно послонявшись по квартире и выглянув на террасу, я попробовал включить приемник – ничего интересного, уселся в кресло с книгой – и поставил ее обратно на полку, так и не раскрыв, и наконец пришел к решению, которое напрашивалось с самого начала: вывел из гаража машину и поехал. Это был единственный выход. Перемена мест – лучшее развлечение. Плохо только, что на автомобиле в любое место попадаешь очень быстро. Но так или иначе, это выход. И я поехал, сам не зная куда, и вот, когда, исколесив полгорода по пустынным улицам – черт бы побрал эти воскресенья! – собрался свернуть на набережную, – бац! Только этого мне и не хватало: машина останавливается. Застрял на самом углу. Бывают дни, когда лучше не вставать с постели. Ну кто меня гнал?… Не ахти какое происшествие, дело заурядное, это мне ясно, но все-таки бывают же такие дни!… За каким чертом я поехал – и что теперь делать: все на свете закрыто, кому охота работать в воскресенье, а если какие-нибудь бедолаги где-нибудь и дежурят и удастся их отыскать, ничего они не смогут сделать.
Поковырявшись довольно долго в моторе наобум, попробовав все, что в таких случаях пробуют, я так разозлился, что мне оставалось только пнуть в сердцах неподвижную хламину или сесть на кромку тротуара и заплакать. С отчаянием и яростью глядел я на бесполезную машину, хотя и сознавал, что злиться на нее глупо, как вдруг услышал рядом чей-то голос, вернее, глас небесный, суливший мне помощь свыше:
– Что случилось, друг мой? Не могу ли я вам помочь?
Ничьих шагов я не слышал. Но рядом со мной стоял, склонившись над моторным отсеком с поднятым капотом, какой-то пожилой человек.
– Вы случайно не механик? – спросил я.
– Нет, сеньор, я не механик. Но, может быть, смогу помочь вам. Машины, знаете ли, все равно что наши братья во Христе: вдруг заболеют, и один господь бог…
И он начал трогать тут и там, ощупывать–умолкнувший мотор. Но, как видно, недомогание моей бедной машины было очень серьезным и скрытым: ни на какое лечение она не реагировала. Она была слишком стара, одним словом – хламина.
– Иногда… – продолжал мой добровольный помощник. – Вы не поверите, но иногда стоит мне сосредоточиться и подумать, – тут он закрыл глаза, – и меня как будто кто-то толкнет, наступает прозрение, и рука сама тянется к какому-нибудь кранику или другой детали, что-нибудь пошевелю или нажму рычажок – и готово. Это трудно объяснить… Но бывает и так, что…
– Ну, сегодня, кажется, нам не везет, – мрачно заметил я.
Добрый человек посмотрел на меня с ласковой улыбкой. Белые зубы сверкнули на солнце, а черные глаза, тоже блестевшие, глядели на меня с участием. Лицо его как будто сохраняло юношескую свежесть, и, если бы не седина в густых вьющихся волосах, никто бы не подумал, что он – старик… Я протянул ему ветошь, и он, продолжая улыбаться, обтер руки, перепачканные машинным маслом.
– Большое спасибо, – сказал я. – Как бы там ни было, я вам очень благодарен.
– Жаль, – ответил он, – очень жаль, что я не смог быть вам полезным. – И добавил: – Но поверьте мне, молодой человек, не стоит из-за такого пустяка портить себе кровь.
Хоть я и пребывал в расстройстве, мне не хотелось показаться невежливым такому обязательному человеку. И я пояснил как можно учтивее:
– Нет, портить кровь себе я не собираюсь. Только это… досадно, не правда ли? Мелкая неприятность, не более. Откровенно говоря, зло берет. Но что поделаешь!
И в своем голосе я услышал беспомощные нотки. Улыбка моя, должно быть, показалась ему вымученной и печальной.
– Вы, наверное, торопились, спешили куда-нибудь, – заметил он, оглядываясь, словно искал для меня спасения.
– Да нет… видите ли. По правде говоря, не спешил. Ехал просто так. Неважно, оставим это, выйду из положения.
Мне хотелось ответить любезностью на любезность этому услужливому человеку, и, чтобы не показаться сухим и даже грубоватым, каким я бываю всякий раз, как сталкиваюсь с какой-нибудь неприятностью (уж я-то себя знаю), я пустился в объяснения, попытался в общих чертах обрисовать обстановку, в которой оказался этим утром. У меня была только одна цель: держаться естественно, спокойно и не проявлять свойственной мне по временам сдержанности. Но очень скоро – быть может, потому, что мне не хотелось вернуться к своему одиночеству, – я стал доверительно делиться с ним моими невзгодами, поначалу в безличной форме: дескать, жизнь не часто балует нас, простых смертных, а потом – без лишних подробностей, разумеется, – рассказал и о моем невезении в последние дни.
Он слушал меня, кивая головой и глядя в землю. Сами того не замечая, мы с ним медленно пошли к набережной. Как только завернули за угол, перед нами предстало море – зеленое, синее, белое, сверкающее и искрящееся в это солнечное утро. На набережной никого не было. Солнце припекало уже чувствительно, но здесь жара смягчалась свежим морским ветерком. Мы уселись на скамью лицом к морю.
– Да, сеньор, – задумчиво произнес незнакомец после молчания, – так оно и есть, у каждого свои горести. Таков уж мир.
И вдруг он начал бормотать нараспев какие-то слова, почти не разжимая губ, – он пел что-то вроде гимна, мелодия показалась мне знакомой, но я никак не мог вспомнить, что это такое.
Так мы сидели довольно долго. Время от времени я искоса поглядывал на его склоненную голову, в которой было немало седых прядей, на его набрякшие веки, мигавшие от сверкания моря, на толстые дрожащие губы, из которых неслись тихие звуки бесконечной литании. Я подумал было, что он забыл о моем присутствии, и уже собирался встать, но тут он повернулся ко мне, положил свою темную руку на рукав моей белоснежной рубашки и с неожиданной живостью сказал:
– Не спешите, молодой человек. Куда вы торопитесь? Молодые вечно спешат.
Он был прав: куда мне спешить? Потом он добавил:
– Забудьте, забудьте обо всем, что неважно, и думайте лишь о том, что важней всего.
Но он не пояснил, что именно неважно и что важней всего.
Словами не пояснил, но ласково взял меня за плечо, и я подумал, что, по существу, он опять прав; я понял, что глупо изводиться из-за тех забот, которые меня одолевали, из-за досадных мелочей, – и понять это помогло мне море, такое безбрежное и спокойное в это воскресное утро.
– Идемте, – сказал он, вставая.
И я последовал за ним. Мы медленно пошли, не говоря ни слова, вдоль кромки прибоя.
– Разве не ведомо вам, молодой человек, что все в конце концов улаживается? – задумчиво спросил он.
А я не без горькой иронии ответил:
– Да, конечно, когда приходит смерть.
– Вот именно: когда приходит смерть, – серьезно подтвердил он. Но тут же, перейдя на веселый тон, продолжал: – Так что ж, пока наша смерть не пришла, позаботимся о поддержании жизни. Согласны? Тогда пойдемте: я приглашаю вас позавтракать со мной. Окажите мне эту честь.
Я не стал отказываться, хотя бы из приличия. Как я ни старался это скрыть, незнакомец прекрасно понял состояние моего духа, пожалел меня и не хотел оставлять одного. И я молча принял его предложение, ощущая собственную беспомощность и проникшись жалостью к самому себе, но твердо решил расплатиться по счету, прежде чем он успеет это сделать.
Однако момент этот так и не наступил, потому что он повел меня завтракать к себе домой, в дощатую лачугу, выкрашенную в зеленый цвет; на окошках с простыми, вязанными крючком занавесками стояли горшки с геранью.
– Лаура, со мной мой друг, он будет с нами завтракать, – крикнул он, отодвигая полог у двери, и тут же поспешно посторонился, пропуская меня. Донья Лаура тотчас подошла, протянула мне руку и посетовала: если б ей знать заранее, а то она может подать нам только рис, бананы и пиво.
Рис был отличный. Завтракали мы на свежем воздухе, в маленьком немощеном патио – в жилищах бедняков это самое лучшее место. Мне сразу же сказали, что, если захочу, я могу провести здесь сиесту, отдохнуть. Выпили кофе. «Прекрасный кофе, сеньора!» – похвалил я. После второй чашечки, которую я выпил с наслаждением, как и первую, мы долго молчали.
Потом хозяин дома встал, не говоря ни слова, вошел в дом и вернулся с кларнетом в руке, глаза его лукаво улыбались.
– Ого! – весело воскликнул я. И мы оба рассмеялись.
Он поднял ладонь: подождите минутку. Стал передо мной, поднес мундштук к губам и стал пробовать инструмент, извлекая из него тягучие звуки. Донья Лаура меж тем исчезла в полутьме дома, а я развалился в плетенном из ивовых прутьев кресле под освежающей сенью каких-то растений с огромными листьями. Хозяин играл с наслаждением. Меня развлекала и забавляла его манера исполнения: он помогал сверкавшему никелем инструменту всем своим телом, и мне казалось, будто я смотрю на неутомимые выкрутасы резвого и шаловливого ребенка: издавая высокие переливчатые звуки, музыкант пожимал плечами, лукаво подмигивал, потешно тряс головой, а ногой отбивал такт.
Но вдруг после одной из пауз кларнет издал не виртуозное тремоло юморески, а протяжную душераздирающую тоскливую ноту, так что я вздрогнул, сначала даже испугался, а потом замер в ожидании. Что бы это значило? У меня возникло такое же впечатление, какое бывает, когда возишься с приятелем, обмениваясь шутливыми ударами, и вдруг, когда ты меньше всего этого ожидаешь, получаешь сильный удар под ложечку… Я замер: что это такое? Кларнет во весь голос кричал о безысходном отчаянии, но первоначальная острота и пронзительность постепенно смягчились, стали глуше и затем сменились судорожными рыданиями, в которых время от времени возникали новые всплески отчаяния, тут же переходившие в тихую жалобу, и в усталом голосе кларнета все сильней звучали нотки самоотречения, он пел все тише, все печальней.
Я прикрыл рукой глаза: на них выступили слезы. И заметил, что хозяин дома тоже плачет: слезы текли по его щекам, смешиваясь с каплями пота. Тогда я опустил руку, устыдившись. Мы смотрели друг на друга, как двое потерпевших кораблекрушение, перед тем как их поглотит пучина. Наконец агонизирующий кларнет умолк.
Музыкант отер пот с лица рукавом, улыбнулся мне и глубоко вздохнул. Но, едва переведя дух, снова поднял кларнет, и из него полились торжественные, уверенные, спокойные звуки. От самоотречения мы перешли к утешительному забвению, перед нами возник грустный, но мирный пейзаж… Снова пауза, и снова неожиданность. Кларнет издал короткий крик, на этот раз – ликующий и радостный, и потоки счастья хлынули в мою душу, послушную теперь серебряному голосу кларнета, который в финале взвился высокой нотой вечной надежды и бесконечного ликования… Когда он умолк, я, сам не знаю, как и почему, встал и распростер объятия.
– Аллилуйя, брат мой! – воскликнул музыкант. – Аллилуйя!
Я молча обнял его.
И вскоре распрощался с этим добрым человеком и его женой. Не спеша направился к дому. Он был прав: в конце концов все улаживается.
1 2 3
И вот, когда на мои звонки уже никто не отвечал и мне пришлось отказаться от мысли провести воскресенье с ней, тут-то и навалилась на меня хандра. Полезли в голову всякие мысли, и в ту ночь я долго не мог уснуть. Прежде всего меня выводило из себя, что Ньевес такая уклончивая, неуловимая – всегда вывернется. Сейчас она там, конечно, веселится вовсю со «своими», а я тут… А я меж тем никак не мог отделаться от забот, накопившихся за неделю, и перед сном они одолевали меня, как назойливые мухи. Во-первых, денежные затруднения; подступали сроки платежей, и провалиться мне в тартарары, если я знал, откуда взять денег. Да если бы только это… К таким вещам я давно привык, и они не очень меня пугали, хотя, по правде говоря, бывают минуты, когда чувствуешь, что устал изворачиваться. Во-вторых, я не мог уснуть из-за этого идиота Онтанареса, его неприязнь ко мне в последнее время переросла, можно сказать, в откровенную вражду. Не будь он чем-то вроде начальства, что давало ему возможность навредить мне или по крайней мере испортить настроение, плевал бы я с высокой колокольни на этого Онтанареса со всеми его нападками. Но, к сожалению, я не мог пренебречь им, а, напротив, должен был держать ухо востро. Какой черт ему рассказал или что он там пронюхал о моей личной жизни, но стервец то и дело бросал на меня зло-ехидные взгляды, говорил со мной обиняками, а то возьмет и преподнесет мне что-нибудь; вот, например, в позапрошлую пятницу этот осел торжественно заявил: «Сеньор Имярек, нам с вами надо кое-что выяснить. Зайдите в понедельник ко мне в кабинет, как только приедете на работу, потолкуем». То, что он хотел мне сказать, оказалось вздором, пустячным делом, меня оно совершенно не касалось, не помню даже, о чем шла речь. Но это выяснилось только в понедельник. А Онтанаресу только и надо было, чтобы я весь конец недели думал и гадал, что бы это значило, и цели своей он, разумеется, достиг. Как я уже сказал, в ту ночь я долго не мог уснуть, а наутро, едва проснулся, сознанием моим овладели все те же вчерашние невзгоды: ехидство и вражда Онтанареса, предстоящие платежи и выскользнувшая из моих рук Ньевес – кто тебя знает, чем ты там сейчас занимаешься!
Так что встал я в дурном настроении, а тут еще это проклятое колотье в боку, ничего страшного, как говорила, посмеиваясь, Ньевес («Ничего страшного, дурачок ты мой»), но, если это так, почему оно не исчезнет раз и навсегда? Я немного мнительный, не отрицаю. Врач не предписывает мне особой осторожности, но и не говорит, что, мол, ничего страшного. По-моему, он знает о моей болезни только то, что я сам ему о ней рассказываю: хоть и не часто, но кольнет вдруг и тут же отпустит, и так каждый раз. Кому это понравится? Теперь-то я к этому колотью привык и не обращаю на него внимания, а в те времена оно меня сильно заботило. И вот я встал, заварил кофе в электрической кофеварке, выпил его как-то машинально, не ощущая никакого удовольствия, и стал приводить себя в порядок, стараясь выполнить каждую процедуру не спеша. Но, как ни тянул время, очень скоро покончил с мытьем, бритьем и одеваньем, а передо мной было еще целое утро, воскресное утро, лучезарное и пустое. Что с ним делать? После обеда еще можно убить время, забравшись в какой-нибудь кинотеатр, хоть по воскресеньям там полно несносной ребятни, шушукающихся парочек и семей в полном составе; провести вторую половину дня, в конце концов, не проблема. Но что делать в это сияющее и бесполезное утро? Как убить время, несколько долгих часов? Бессмысленно послонявшись по квартире и выглянув на террасу, я попробовал включить приемник – ничего интересного, уселся в кресло с книгой – и поставил ее обратно на полку, так и не раскрыв, и наконец пришел к решению, которое напрашивалось с самого начала: вывел из гаража машину и поехал. Это был единственный выход. Перемена мест – лучшее развлечение. Плохо только, что на автомобиле в любое место попадаешь очень быстро. Но так или иначе, это выход. И я поехал, сам не зная куда, и вот, когда, исколесив полгорода по пустынным улицам – черт бы побрал эти воскресенья! – собрался свернуть на набережную, – бац! Только этого мне и не хватало: машина останавливается. Застрял на самом углу. Бывают дни, когда лучше не вставать с постели. Ну кто меня гнал?… Не ахти какое происшествие, дело заурядное, это мне ясно, но все-таки бывают же такие дни!… За каким чертом я поехал – и что теперь делать: все на свете закрыто, кому охота работать в воскресенье, а если какие-нибудь бедолаги где-нибудь и дежурят и удастся их отыскать, ничего они не смогут сделать.
Поковырявшись довольно долго в моторе наобум, попробовав все, что в таких случаях пробуют, я так разозлился, что мне оставалось только пнуть в сердцах неподвижную хламину или сесть на кромку тротуара и заплакать. С отчаянием и яростью глядел я на бесполезную машину, хотя и сознавал, что злиться на нее глупо, как вдруг услышал рядом чей-то голос, вернее, глас небесный, суливший мне помощь свыше:
– Что случилось, друг мой? Не могу ли я вам помочь?
Ничьих шагов я не слышал. Но рядом со мной стоял, склонившись над моторным отсеком с поднятым капотом, какой-то пожилой человек.
– Вы случайно не механик? – спросил я.
– Нет, сеньор, я не механик. Но, может быть, смогу помочь вам. Машины, знаете ли, все равно что наши братья во Христе: вдруг заболеют, и один господь бог…
И он начал трогать тут и там, ощупывать–умолкнувший мотор. Но, как видно, недомогание моей бедной машины было очень серьезным и скрытым: ни на какое лечение она не реагировала. Она была слишком стара, одним словом – хламина.
– Иногда… – продолжал мой добровольный помощник. – Вы не поверите, но иногда стоит мне сосредоточиться и подумать, – тут он закрыл глаза, – и меня как будто кто-то толкнет, наступает прозрение, и рука сама тянется к какому-нибудь кранику или другой детали, что-нибудь пошевелю или нажму рычажок – и готово. Это трудно объяснить… Но бывает и так, что…
– Ну, сегодня, кажется, нам не везет, – мрачно заметил я.
Добрый человек посмотрел на меня с ласковой улыбкой. Белые зубы сверкнули на солнце, а черные глаза, тоже блестевшие, глядели на меня с участием. Лицо его как будто сохраняло юношескую свежесть, и, если бы не седина в густых вьющихся волосах, никто бы не подумал, что он – старик… Я протянул ему ветошь, и он, продолжая улыбаться, обтер руки, перепачканные машинным маслом.
– Большое спасибо, – сказал я. – Как бы там ни было, я вам очень благодарен.
– Жаль, – ответил он, – очень жаль, что я не смог быть вам полезным. – И добавил: – Но поверьте мне, молодой человек, не стоит из-за такого пустяка портить себе кровь.
Хоть я и пребывал в расстройстве, мне не хотелось показаться невежливым такому обязательному человеку. И я пояснил как можно учтивее:
– Нет, портить кровь себе я не собираюсь. Только это… досадно, не правда ли? Мелкая неприятность, не более. Откровенно говоря, зло берет. Но что поделаешь!
И в своем голосе я услышал беспомощные нотки. Улыбка моя, должно быть, показалась ему вымученной и печальной.
– Вы, наверное, торопились, спешили куда-нибудь, – заметил он, оглядываясь, словно искал для меня спасения.
– Да нет… видите ли. По правде говоря, не спешил. Ехал просто так. Неважно, оставим это, выйду из положения.
Мне хотелось ответить любезностью на любезность этому услужливому человеку, и, чтобы не показаться сухим и даже грубоватым, каким я бываю всякий раз, как сталкиваюсь с какой-нибудь неприятностью (уж я-то себя знаю), я пустился в объяснения, попытался в общих чертах обрисовать обстановку, в которой оказался этим утром. У меня была только одна цель: держаться естественно, спокойно и не проявлять свойственной мне по временам сдержанности. Но очень скоро – быть может, потому, что мне не хотелось вернуться к своему одиночеству, – я стал доверительно делиться с ним моими невзгодами, поначалу в безличной форме: дескать, жизнь не часто балует нас, простых смертных, а потом – без лишних подробностей, разумеется, – рассказал и о моем невезении в последние дни.
Он слушал меня, кивая головой и глядя в землю. Сами того не замечая, мы с ним медленно пошли к набережной. Как только завернули за угол, перед нами предстало море – зеленое, синее, белое, сверкающее и искрящееся в это солнечное утро. На набережной никого не было. Солнце припекало уже чувствительно, но здесь жара смягчалась свежим морским ветерком. Мы уселись на скамью лицом к морю.
– Да, сеньор, – задумчиво произнес незнакомец после молчания, – так оно и есть, у каждого свои горести. Таков уж мир.
И вдруг он начал бормотать нараспев какие-то слова, почти не разжимая губ, – он пел что-то вроде гимна, мелодия показалась мне знакомой, но я никак не мог вспомнить, что это такое.
Так мы сидели довольно долго. Время от времени я искоса поглядывал на его склоненную голову, в которой было немало седых прядей, на его набрякшие веки, мигавшие от сверкания моря, на толстые дрожащие губы, из которых неслись тихие звуки бесконечной литании. Я подумал было, что он забыл о моем присутствии, и уже собирался встать, но тут он повернулся ко мне, положил свою темную руку на рукав моей белоснежной рубашки и с неожиданной живостью сказал:
– Не спешите, молодой человек. Куда вы торопитесь? Молодые вечно спешат.
Он был прав: куда мне спешить? Потом он добавил:
– Забудьте, забудьте обо всем, что неважно, и думайте лишь о том, что важней всего.
Но он не пояснил, что именно неважно и что важней всего.
Словами не пояснил, но ласково взял меня за плечо, и я подумал, что, по существу, он опять прав; я понял, что глупо изводиться из-за тех забот, которые меня одолевали, из-за досадных мелочей, – и понять это помогло мне море, такое безбрежное и спокойное в это воскресное утро.
– Идемте, – сказал он, вставая.
И я последовал за ним. Мы медленно пошли, не говоря ни слова, вдоль кромки прибоя.
– Разве не ведомо вам, молодой человек, что все в конце концов улаживается? – задумчиво спросил он.
А я не без горькой иронии ответил:
– Да, конечно, когда приходит смерть.
– Вот именно: когда приходит смерть, – серьезно подтвердил он. Но тут же, перейдя на веселый тон, продолжал: – Так что ж, пока наша смерть не пришла, позаботимся о поддержании жизни. Согласны? Тогда пойдемте: я приглашаю вас позавтракать со мной. Окажите мне эту честь.
Я не стал отказываться, хотя бы из приличия. Как я ни старался это скрыть, незнакомец прекрасно понял состояние моего духа, пожалел меня и не хотел оставлять одного. И я молча принял его предложение, ощущая собственную беспомощность и проникшись жалостью к самому себе, но твердо решил расплатиться по счету, прежде чем он успеет это сделать.
Однако момент этот так и не наступил, потому что он повел меня завтракать к себе домой, в дощатую лачугу, выкрашенную в зеленый цвет; на окошках с простыми, вязанными крючком занавесками стояли горшки с геранью.
– Лаура, со мной мой друг, он будет с нами завтракать, – крикнул он, отодвигая полог у двери, и тут же поспешно посторонился, пропуская меня. Донья Лаура тотчас подошла, протянула мне руку и посетовала: если б ей знать заранее, а то она может подать нам только рис, бананы и пиво.
Рис был отличный. Завтракали мы на свежем воздухе, в маленьком немощеном патио – в жилищах бедняков это самое лучшее место. Мне сразу же сказали, что, если захочу, я могу провести здесь сиесту, отдохнуть. Выпили кофе. «Прекрасный кофе, сеньора!» – похвалил я. После второй чашечки, которую я выпил с наслаждением, как и первую, мы долго молчали.
Потом хозяин дома встал, не говоря ни слова, вошел в дом и вернулся с кларнетом в руке, глаза его лукаво улыбались.
– Ого! – весело воскликнул я. И мы оба рассмеялись.
Он поднял ладонь: подождите минутку. Стал передо мной, поднес мундштук к губам и стал пробовать инструмент, извлекая из него тягучие звуки. Донья Лаура меж тем исчезла в полутьме дома, а я развалился в плетенном из ивовых прутьев кресле под освежающей сенью каких-то растений с огромными листьями. Хозяин играл с наслаждением. Меня развлекала и забавляла его манера исполнения: он помогал сверкавшему никелем инструменту всем своим телом, и мне казалось, будто я смотрю на неутомимые выкрутасы резвого и шаловливого ребенка: издавая высокие переливчатые звуки, музыкант пожимал плечами, лукаво подмигивал, потешно тряс головой, а ногой отбивал такт.
Но вдруг после одной из пауз кларнет издал не виртуозное тремоло юморески, а протяжную душераздирающую тоскливую ноту, так что я вздрогнул, сначала даже испугался, а потом замер в ожидании. Что бы это значило? У меня возникло такое же впечатление, какое бывает, когда возишься с приятелем, обмениваясь шутливыми ударами, и вдруг, когда ты меньше всего этого ожидаешь, получаешь сильный удар под ложечку… Я замер: что это такое? Кларнет во весь голос кричал о безысходном отчаянии, но первоначальная острота и пронзительность постепенно смягчились, стали глуше и затем сменились судорожными рыданиями, в которых время от времени возникали новые всплески отчаяния, тут же переходившие в тихую жалобу, и в усталом голосе кларнета все сильней звучали нотки самоотречения, он пел все тише, все печальней.
Я прикрыл рукой глаза: на них выступили слезы. И заметил, что хозяин дома тоже плачет: слезы текли по его щекам, смешиваясь с каплями пота. Тогда я опустил руку, устыдившись. Мы смотрели друг на друга, как двое потерпевших кораблекрушение, перед тем как их поглотит пучина. Наконец агонизирующий кларнет умолк.
Музыкант отер пот с лица рукавом, улыбнулся мне и глубоко вздохнул. Но, едва переведя дух, снова поднял кларнет, и из него полились торжественные, уверенные, спокойные звуки. От самоотречения мы перешли к утешительному забвению, перед нами возник грустный, но мирный пейзаж… Снова пауза, и снова неожиданность. Кларнет издал короткий крик, на этот раз – ликующий и радостный, и потоки счастья хлынули в мою душу, послушную теперь серебряному голосу кларнета, который в финале взвился высокой нотой вечной надежды и бесконечного ликования… Когда он умолк, я, сам не знаю, как и почему, встал и распростер объятия.
– Аллилуйя, брат мой! – воскликнул музыкант. – Аллилуйя!
Я молча обнял его.
И вскоре распрощался с этим добрым человеком и его женой. Не спеша направился к дому. Он был прав: в конце концов все улаживается.
1 2 3