такой, мол, сякой, или он думает, что ей делать больше нечего, как шпионить за проезжими; столько пенять женщинам любопытством, а сами-то мужчины… И в таком духе.
– А ведь она права, бедная женщина, – подал я голос с кровати. – Но в любом случае, что здесь странно…
– Здесь все странно, Роке, – взволнованно дрогнул в темноте голос брата. – А мне пришлось быть посредником в споре между супругами, потому как они разошлись не на шутку, и тогда я прошел на кухню и спросил ее, что из себя представлял этот загадочный гость, которого никто, кроме нее, не видел. Но добрая хозяюшка, распаленная как фурия и разъяренная как василиск, только метала громы и молнии и отказывалась что-либо отвечать.
«Все это и впрямь чудно», – размышлял я, не говоря вслух ни словечка. Покуда Севериано рассказывал свою историю, у меня мелькнуло подозрение, что, возможно, между проезжим и хозяйкой могло иметь место одно из тех происшествий, что в гостиницах и пансионах составляют непременное развлечение нашего брата (уж мне ли этого не знать, столько прокружившему по провинциальным столицам, деревням и поселкам, после несчетных лет работы разъездным агентом! Это лишь еще одна неизбежная составная нашей работы: ущипнул, завалил – и можешь забыть о ней). Но разве это что-нибудь объясняло? Напротив, в таком случае хозяйка поспешила бы выложить все требуемые от нее подробности, истинные или воображаемые – почему бы и правда не воображаемые? – и дело с концом. «К тому же, – поправил я сам себя, – эта донья Как-ее-там (уж и не помню имени) должна быть старовата для подобных выкрутасов, она, кажется, постарше меня, а для женщины это уже немало, и кроме того… Нет, – оборвал я себя, – это все глупо».
– …И пришлось оставить ее в покое, – продолжал между тем мой братец, – все равно ни слова нельзя было вытянуть. Так что я унес с собой бумажку, всерьез озабоченный тем, чтоб докопаться до содержания. Но ты ведь знаешь, у нас здесь не с кем особенно посоветоваться по такому поводу. Мне пришло в голову обратиться к священнику и к аптекарю. Аптекари – они по своей профессии привычны читать путаные надписи… Правда, мою-то бумажку нельзя было назвать неразборчивой, наоборот – можно было различить каждую буковку, строчную или заглавную, каждую запятушку и точку. Только вот понять – в прямом смысле этого слова, – понять там нельзя было ничего. Так оно и случилось с фармацевтом, несмотря на всю их славу. И со священником было то же, когда он чуть позже присоединился к нам в аптеке. «Кой толк от всех ваших латыней, – сказал я ему тогда (шутки ради, конечно; но, в конце-то концов, разве я не был прав?), – кой толк от всех ваших латыней, святой отец, если вы не в силах понять четырех фраз на чужом языке?» Это его задело; он возразил, что у латыни, мол, нет ничего общего с подобной белибердой и чтоб я не трогал святые вещи. Но мы уже ни о чем другом говорить не могли ни в этот вечер, ни потом, к ночи, в баре Бельидо, где собираемся за кофе, ни на другой день, ни в последующие. Начались предположения, и, как ты можешь догадаться, все несли самую несусветную чушь. Да оно и понятно, потому как никто – поверишь? – никто во всем селе не видел окаянного постояльца… Но это поначалу, а потом, как бывает, его уже видели все, все пошли вспоминать: один заметил, как он поднимался в автобус, другой видел входящим в гостиницу, третий – сходящим с поезда, еще один – отправляющим телеграмму на почте. Даже сам Антонио заявил под конец, что он его видел! Ты будешь смеяться: он признался, что, перед тем как отойти от запертой двери, заглянул в замочную скважину и смог таким образом разглядеть этого типа и что тот, несомненно, – он готов был поклясться – не был испанцем, потому как такие башмаки и яркие шерстяные носки, как на нем, никто здесь не носит; ни один испанец не впадает в такие крайности, одни лишь англичане… (Его собственная болтливость выдала то, что и так было ясно: он описывал, во что был обут англичанин, который за несколько месяцев до того провел пару дней в селе, расспрашивая о ветряных мельницах, выверяя фамилии и записывая все в блокнот.) Тогда аптекарь похвалил умение Антонио определять иностранцев по ногам, а он в ответ (как же, вгонишь такого в краску!) давай хамить и выставлять достоинства своего занятия: из самых, мол, уважаемых, потому как, дескать, лучше накормить голодного, пусть даже за его деньги, чем изводить сытого клизмами да слабительным. И в таком духе, сам знаешь, как оно бывает! Едва они не сцепились. Ну и осел же этот Антонио… Впрочем, я не хочу утомлять тебя подобными мелочами; когда захочешь спать, скажи, и я уймусь.
– Объясни наконец, дознался ты, что там было написано, или нет, – ответил я. До чего ж занудливы эти рассказчики, когда принимаются за свои истории! Кружат вокруг да около, тонут во всяких отступлениях и ненужных подробностях, и так без конца…
– Дознался? Да что ты!… Ни до чего мы не дознались, – подхватил он. – Но дай я тебе расскажу. Постараюсь покороче.
Как я тебе говорил, под конец все утверждали, что видели этого загадочного типа, но ничьи описания не сходились. Устроили даже дознание насчет телеграммы, которую он отправлял, только телеграммы-то не нашли: в тот день их было отправлено четыре штуки, и все людьми хорошо известными. «Значит, это было письмо», – заявляет тот тип, который вроде бы видел его на почте, и даже не краснеет… Людям ничего не стоит соврать… Фантазии им не занимать… А уж предположения! Чего только не домысливали! В этом деле, надо признать, все рекорды побил наш аптекарь. Знаешь, что ему взбрело в голову? Мол, эта бумага – какая-нибудь коммунистическая пропаганда, написанная наверняка по-русски, почему ее никто и не понимает. Представляешь, что загнул? Пропаганда!… Да какая же это пропаганда, уважаемый, сказал я ему, если ее никто не понимает!… Вот я уверен, что единственное правдоподобное предположение – следующее. Речь идет о сумасшедшем (ты меня слушаешь?), и эта бумага не значит ничего, совершенно ничего! Почему? А потому: кто, если не сумасшедший, приезжает в незнакомое село, запирается в гостиничном номере, что-то пишет, а поутру уходит украдкой, ни с кем не переговорив, оставляя никому не понятный листок?
Севериано умолк на мгновение, словно выжидая, какой эффект произведет на меня его блестящая трактовка. Ну что ж, сейчас я тебе покажу!
– Давай-ка прикинем, Севериано, – ответил я спокойненько, – разве ты не сказал, что сначала он ужинал в столовой и ему прислуживала хозяйка? И коли ему нужно было писать, что ж тут особенного, если он не хотел, чтоб ему мешал своей болтовней хозяин? Да так с любым может быть. А с другой стороны, ежели он писал, то вполне возможно, что этот листок – скорей всего, черновик – он позабыл среди остальных. И потом – с чего ты решил, что он вышел украдкой? Разве ты не говорил, что он заплатил по счету? Он же не обязан удовлетворять любопытство сеньора хозяина или свидетельствовать ему свое почтение. На мой взгляд, здесь все разумно и просто…
Я выложил ему это с изрядным хладнокровием. Но на самом деле меня слегка возмутило объяснение, которым успокаивал себя мой братец. Черт возьми! Нечего сказать, удобное решеньице… Он чего-то не понимает? Так, значит, в этом и вовсе нет смысла, и готово! Как похожа на него эта леность, эта неохота, это пожимание плечами! Вот уж истинно говорят: горбатого могила исправит… В его незамысловатом объяснении целиком проявлялся все тот же Севериано, что мальчишкой послушно принимал все мои выдумки, вяло поддерживал их и лишь посмеивался, когда я пытался хоть немного встряхнуть, расшевелить его хитроумными заданиями; все тот же, что с неизменной покорностью следовал потом указаниям дяди Руперто; тот же, что помирал от желания повидать мир, но остался в поселке и принял жизнь, которую ему подносили готовенькой… Как все удобненько!… Меня это разозлило, потому-то я и решил разнести в пух и прах его версию. Но уж совсем я взбесился, когда, вместо того чтоб обсудить мои возражения, он, верный себе, увильнул, заметив: «И хоть некоторые спорят со мной, что, дескать, у сумасшедшего не может быть такой ясный, ровный и отработанный почерк, так это совершенная чепуха. Люди не могут представить себе умалишенных, как только вопящими в смирительных рубашках. А потом, откровенно говоря, басня о советской пропаганде кажется мне несерьезной».
– Ну, а на мой взгляд, не так уж она и нелепа, – возразил я. – Как тебе сказать, конечно же я не думаю, что речь может идти о письме на русском. Но… при всем том… Вот что; я не хочу пока высказывать мое мнение, продолжай свою историю, давай уж выкладывай до конца.
А дело в том, что мне пришла в голову вполне допустимая и даже, если хотите, блестящая мысль; нечто такое, до чего этим дурням ни в жизнь не додуматься и от чего они должны ахнуть, увидев результаты. Ибо, если все было так, как я думал, это дело могло иметь серьезные последствия и заставить долго говорить о себе все газеты. Раз за разом прокручивал я свою мысль и все больше воодушевлялся, видя, как она совершенствуется и проясняется. А ведь похвалы, коих могла удостоиться моя проницательность, – «исключительное здравомыслие этого скромного торгового агента» – были бы, по сути, незаслуженными, поскольку мысль осенила меня неожиданно и теперь словно бы сама прорастала в рассудке, так что только и оставалось отмечать про себя новые соображения – как берут на заметку заказ какого-нибудь из тех редких клиентов, которые сразу предлагают тебе выгодную поездку, – да нанизывать мысленно подробности и детали, дополнявшие мою гипотезу и придававшие ей законченность и правдоподобность.
– Да ведь мне нечего больше рассказывать, – ответил Севериано. – Мнения разделились самым невероятным образом, были бесконечные споры, даже настоящие ссоры, многие переругались и затаили друг на друга обиду, да только под конец мы знали не больше, чем в начале, точнее – ничего достоверного, потому как все это были лишь более или менее вздорные предположения.
– Ну хорошо, а бумага-то сама где?
– Бумага – она у меня. Верней сказать – у моей сестры, у Хуаниты, которой я отдал ее на сохранение до тех пор, пока кто-нибудь не прольет на это дело немного света. Но по сей день ничего подобного не случилось, и я даже, признаться, почти позабыл о ней. Но только ты помянул, что выучился языкам – черт возьми! – я сразу вспомнил и подумал, думаю: «А он, глядишь, сумеет нам помочь…» Завтра с утра я покажу тебе листок, и… там видно будет. А сейчас лучше давай спать. Поздно уже; ты, поди, изрядно устал.
Устать-то я устал; еще б тут не устать. Но у меня и сон прошел от всех этих разговоров, а мысль о листке и его возможном значении сама по себе работала в голове как заводная, знай вертелась и вертелась, вызывая то надежду, то сомнения… Словом, я уже напрочь лишился сна. И как раз теперь мой дражайший братец, захотев спать, отправлял меня, как ребенка, на боковую.
– Никак нет, сеньор, я не устал. А потом, раз уж я выбрался к тебе на денек за столько времени, что мы не виделись, не дело дрыхнуть без задних ног. Так что… продолжим нашу беседу, сеньор соня; расскажи-ка еще какие-нибудь подробности. Я тебе уже сказал, что мне пришло в голову довольно правдоподобное толкование этого случая. Сейчас я подгоняю детали, потом все тебе изложу. А пока меня интересует главным образом личность приезжего. Что до бумаги, ее мы изучим с утра, и очень уж будет странно, коли не подтвердится… Но скажи: что конкретного известно об этом человеке?
– Да ничего конкретного. Я ж тебе говорю, что его никто, по сути дела, не видел. А когда все вдруг стали выдумывать подробности, чтобы привлечь к себе внимание, то никто ни с кем не совпадал. О телеграмме я тебе говорил? Ведь целая история, и тоже не без ехидных споров. А под конец оказывается, что и телеграммы-то никакой не было. Что до водителя автобуса, так тот ничего достоверного не смог вспомнить: он ничего не заметил, никто из пассажиров не привлек его внимания; ему лишь бы они платили да выполняли установленные правила.
– Ладно. Пусть так. Но жена Антонио, она-то по крайней мере точно его видела, раз подала ужин, отвела в комнату, а потом получила плату. Или, скажешь, она все упорствует?…
– Да нет, нет; поначалу она точно не хотела рассказывать, из чистого упрямства, разозлившись на мужа. Но потом с ней поговорили серьезно, сам священник высказал ей кой-какие соображения, и бедная хозяюшка выложила все, что знала. Но, даже заставив ее повторить рассказ тысячу раз, мы не сдвинулись с мертвой точки: это были обычные мелочи.
– Например?
– Ну, например, что она, будучи наверху, услышала, как кто-то вызывает ее снизу; что она спустилась и там увидела приезжего, с чемоданчиком в одной руке и пальто – в другой; он попросил номер, она провела его наверх, устроила в угловой комнате и тут же справилась, будет ли он ужинать; тот ответил, что да, и через минуту спустился в столовую, сел за стол и принялся читать какие-то бумаги, которые принес с собой, а она тем временем подавала ему еду, ты уже знаешь: суп, жареные яйца, немного баранины и добрую порцию айвовой мякоти; все это он рассеянно съел, увлеченный чтением, и, покончив с едой, снова удалился к себе в комнату, взяв у нее перо, чернила и бумагу… И наконец, рано утром он снова появился в кухне, уже при чемодане и пальто, узнал, что с него следует, и исчез, едва заплатив, не споря и не торгуясь. Вот и все.
– Но, помилуй, это уже действует на нервы, дьявол! Как так может быть? В гостинице что, больше никого не было? А хозяйка – ее не удивила сдержанность этого типа, или что-нибудь в его внешности, или… уж не знаю что? Я-то знаю женщин и не поверю, чтобы она не спросила его…
– Так вот, из обслуги больше никого не было (это случайность, не думай, что об этом не толковали, но ведь бывают же случайности): не было ни когда он пришел, ни когда уходил поутру. А пока он ел, прислуживала и убирала за ним сама хозяйка. Случайность, если хочешь…
– Пусть так, и все же… Не знаю… Во всем этом деле словно какое-то упорное желание нагнать на него больше таинственности, чем оно заслуживает. Этот тип, как он выглядел – молодой или старый, высокий или низкий, блондин или брюнет?
– Если по ее словам, так ни молодой ни старый, ни высокий ни низкий, ни толстый ни тощий, ни брюнет ни блондин.
– Понятно; значит, особых примет – никаких. И готова анкета. Одежда, конечно же, обычная. А что с яркими носками и с обувью, о которых рассказывал тот?
– Тут она мужа опровергает, говорит, это-де все напридумывали. И насчет иностранного акцента тоже – мол, если б не окаянная бумажка, никто б и не подумал… Да ей-то что, лишь бы в чем уесть Антонио… Это любому ясно!
От последнего замечания хозяйки, признаюсь, у меня душа взыграла: оно подтверждало мою гипотезу. Радость просто захлестнула меня – настолько, что я не сдержался и сказал Севериано:
– Послушай, старина, эта сеньора (и прости, что я так думаю) – единственный человек, проявивший во всем вашем деле здравый смысл и умение рассуждать. Почему? А потому, что это ею очень верно замечено: конечно же, он не был иностранцем! Фантазии, одни фантазии. Именно так и складываются легенды: увидят бумагу, которую не под силу понять, и сразу: что бы это могло быть? – да ясно: записка на иностранном языке. А значит, и писал ее иностранец. И этого уже достаточно для того, чтоб заявить о замеченном странном произношении, необычной одежде и так далее. Но дело-то в том, любезный ты мой, что ничего подобного здесь и нет, все построено на ложной основе: записка вовсе не на иностранном языке.
– Ну конечно же, вот и я говорю: это бессмысленный набор слов, написанных рукой сумасшедшего, – ответил мне Севериано.
Нет, подумать только, ну и болван! Вот уж действительно: хоть кол на голове теши! Ну и дубина! Полная бестолочь!
– Как же, как же, бессмысленный набор слов, – рассмеялся я. Меня самого покоробило от того, насколько фальшиво прозвучал в темноте мой смех; но я уже был взвинчен, да оно и понятно, не так ли? – Набор слов! – повторил я. – Да ты что, не понимаешь, что ни один псих не способен вот так запросто выдумать новые слова, которые совсем бы не походили на настоящие? Как хочешь, Севериано, – сумасшедший может искажать, смешивать, сочетать; но эти слова – сплошным текстом, одно к другому, лишенные внешне всякого значения… Не станешь же ты утверждать…
– Так, значит…
Братец мой совсем растерялся: его привела в замешательство моя резкость. Я отчетливо чувствовал, как он ошеломлен, тихий, неподвижный, парализованный, съежившийся там, в темноте, как напуганная козявка.
– Так, значит… – смущенно пробормотал он.
– Все очень просто, – снизошел я, – это же колумбово яйцо . – (Правда, насчет просто… сами понимаете…). – Ну что, не догадываешься? Да ведь это зашифрованное письмо.
Слово было сказано, именно так:
1 2 3 4
– А ведь она права, бедная женщина, – подал я голос с кровати. – Но в любом случае, что здесь странно…
– Здесь все странно, Роке, – взволнованно дрогнул в темноте голос брата. – А мне пришлось быть посредником в споре между супругами, потому как они разошлись не на шутку, и тогда я прошел на кухню и спросил ее, что из себя представлял этот загадочный гость, которого никто, кроме нее, не видел. Но добрая хозяюшка, распаленная как фурия и разъяренная как василиск, только метала громы и молнии и отказывалась что-либо отвечать.
«Все это и впрямь чудно», – размышлял я, не говоря вслух ни словечка. Покуда Севериано рассказывал свою историю, у меня мелькнуло подозрение, что, возможно, между проезжим и хозяйкой могло иметь место одно из тех происшествий, что в гостиницах и пансионах составляют непременное развлечение нашего брата (уж мне ли этого не знать, столько прокружившему по провинциальным столицам, деревням и поселкам, после несчетных лет работы разъездным агентом! Это лишь еще одна неизбежная составная нашей работы: ущипнул, завалил – и можешь забыть о ней). Но разве это что-нибудь объясняло? Напротив, в таком случае хозяйка поспешила бы выложить все требуемые от нее подробности, истинные или воображаемые – почему бы и правда не воображаемые? – и дело с концом. «К тому же, – поправил я сам себя, – эта донья Как-ее-там (уж и не помню имени) должна быть старовата для подобных выкрутасов, она, кажется, постарше меня, а для женщины это уже немало, и кроме того… Нет, – оборвал я себя, – это все глупо».
– …И пришлось оставить ее в покое, – продолжал между тем мой братец, – все равно ни слова нельзя было вытянуть. Так что я унес с собой бумажку, всерьез озабоченный тем, чтоб докопаться до содержания. Но ты ведь знаешь, у нас здесь не с кем особенно посоветоваться по такому поводу. Мне пришло в голову обратиться к священнику и к аптекарю. Аптекари – они по своей профессии привычны читать путаные надписи… Правда, мою-то бумажку нельзя было назвать неразборчивой, наоборот – можно было различить каждую буковку, строчную или заглавную, каждую запятушку и точку. Только вот понять – в прямом смысле этого слова, – понять там нельзя было ничего. Так оно и случилось с фармацевтом, несмотря на всю их славу. И со священником было то же, когда он чуть позже присоединился к нам в аптеке. «Кой толк от всех ваших латыней, – сказал я ему тогда (шутки ради, конечно; но, в конце-то концов, разве я не был прав?), – кой толк от всех ваших латыней, святой отец, если вы не в силах понять четырех фраз на чужом языке?» Это его задело; он возразил, что у латыни, мол, нет ничего общего с подобной белибердой и чтоб я не трогал святые вещи. Но мы уже ни о чем другом говорить не могли ни в этот вечер, ни потом, к ночи, в баре Бельидо, где собираемся за кофе, ни на другой день, ни в последующие. Начались предположения, и, как ты можешь догадаться, все несли самую несусветную чушь. Да оно и понятно, потому как никто – поверишь? – никто во всем селе не видел окаянного постояльца… Но это поначалу, а потом, как бывает, его уже видели все, все пошли вспоминать: один заметил, как он поднимался в автобус, другой видел входящим в гостиницу, третий – сходящим с поезда, еще один – отправляющим телеграмму на почте. Даже сам Антонио заявил под конец, что он его видел! Ты будешь смеяться: он признался, что, перед тем как отойти от запертой двери, заглянул в замочную скважину и смог таким образом разглядеть этого типа и что тот, несомненно, – он готов был поклясться – не был испанцем, потому как такие башмаки и яркие шерстяные носки, как на нем, никто здесь не носит; ни один испанец не впадает в такие крайности, одни лишь англичане… (Его собственная болтливость выдала то, что и так было ясно: он описывал, во что был обут англичанин, который за несколько месяцев до того провел пару дней в селе, расспрашивая о ветряных мельницах, выверяя фамилии и записывая все в блокнот.) Тогда аптекарь похвалил умение Антонио определять иностранцев по ногам, а он в ответ (как же, вгонишь такого в краску!) давай хамить и выставлять достоинства своего занятия: из самых, мол, уважаемых, потому как, дескать, лучше накормить голодного, пусть даже за его деньги, чем изводить сытого клизмами да слабительным. И в таком духе, сам знаешь, как оно бывает! Едва они не сцепились. Ну и осел же этот Антонио… Впрочем, я не хочу утомлять тебя подобными мелочами; когда захочешь спать, скажи, и я уймусь.
– Объясни наконец, дознался ты, что там было написано, или нет, – ответил я. До чего ж занудливы эти рассказчики, когда принимаются за свои истории! Кружат вокруг да около, тонут во всяких отступлениях и ненужных подробностях, и так без конца…
– Дознался? Да что ты!… Ни до чего мы не дознались, – подхватил он. – Но дай я тебе расскажу. Постараюсь покороче.
Как я тебе говорил, под конец все утверждали, что видели этого загадочного типа, но ничьи описания не сходились. Устроили даже дознание насчет телеграммы, которую он отправлял, только телеграммы-то не нашли: в тот день их было отправлено четыре штуки, и все людьми хорошо известными. «Значит, это было письмо», – заявляет тот тип, который вроде бы видел его на почте, и даже не краснеет… Людям ничего не стоит соврать… Фантазии им не занимать… А уж предположения! Чего только не домысливали! В этом деле, надо признать, все рекорды побил наш аптекарь. Знаешь, что ему взбрело в голову? Мол, эта бумага – какая-нибудь коммунистическая пропаганда, написанная наверняка по-русски, почему ее никто и не понимает. Представляешь, что загнул? Пропаганда!… Да какая же это пропаганда, уважаемый, сказал я ему, если ее никто не понимает!… Вот я уверен, что единственное правдоподобное предположение – следующее. Речь идет о сумасшедшем (ты меня слушаешь?), и эта бумага не значит ничего, совершенно ничего! Почему? А потому: кто, если не сумасшедший, приезжает в незнакомое село, запирается в гостиничном номере, что-то пишет, а поутру уходит украдкой, ни с кем не переговорив, оставляя никому не понятный листок?
Севериано умолк на мгновение, словно выжидая, какой эффект произведет на меня его блестящая трактовка. Ну что ж, сейчас я тебе покажу!
– Давай-ка прикинем, Севериано, – ответил я спокойненько, – разве ты не сказал, что сначала он ужинал в столовой и ему прислуживала хозяйка? И коли ему нужно было писать, что ж тут особенного, если он не хотел, чтоб ему мешал своей болтовней хозяин? Да так с любым может быть. А с другой стороны, ежели он писал, то вполне возможно, что этот листок – скорей всего, черновик – он позабыл среди остальных. И потом – с чего ты решил, что он вышел украдкой? Разве ты не говорил, что он заплатил по счету? Он же не обязан удовлетворять любопытство сеньора хозяина или свидетельствовать ему свое почтение. На мой взгляд, здесь все разумно и просто…
Я выложил ему это с изрядным хладнокровием. Но на самом деле меня слегка возмутило объяснение, которым успокаивал себя мой братец. Черт возьми! Нечего сказать, удобное решеньице… Он чего-то не понимает? Так, значит, в этом и вовсе нет смысла, и готово! Как похожа на него эта леность, эта неохота, это пожимание плечами! Вот уж истинно говорят: горбатого могила исправит… В его незамысловатом объяснении целиком проявлялся все тот же Севериано, что мальчишкой послушно принимал все мои выдумки, вяло поддерживал их и лишь посмеивался, когда я пытался хоть немного встряхнуть, расшевелить его хитроумными заданиями; все тот же, что с неизменной покорностью следовал потом указаниям дяди Руперто; тот же, что помирал от желания повидать мир, но остался в поселке и принял жизнь, которую ему подносили готовенькой… Как все удобненько!… Меня это разозлило, потому-то я и решил разнести в пух и прах его версию. Но уж совсем я взбесился, когда, вместо того чтоб обсудить мои возражения, он, верный себе, увильнул, заметив: «И хоть некоторые спорят со мной, что, дескать, у сумасшедшего не может быть такой ясный, ровный и отработанный почерк, так это совершенная чепуха. Люди не могут представить себе умалишенных, как только вопящими в смирительных рубашках. А потом, откровенно говоря, басня о советской пропаганде кажется мне несерьезной».
– Ну, а на мой взгляд, не так уж она и нелепа, – возразил я. – Как тебе сказать, конечно же я не думаю, что речь может идти о письме на русском. Но… при всем том… Вот что; я не хочу пока высказывать мое мнение, продолжай свою историю, давай уж выкладывай до конца.
А дело в том, что мне пришла в голову вполне допустимая и даже, если хотите, блестящая мысль; нечто такое, до чего этим дурням ни в жизнь не додуматься и от чего они должны ахнуть, увидев результаты. Ибо, если все было так, как я думал, это дело могло иметь серьезные последствия и заставить долго говорить о себе все газеты. Раз за разом прокручивал я свою мысль и все больше воодушевлялся, видя, как она совершенствуется и проясняется. А ведь похвалы, коих могла удостоиться моя проницательность, – «исключительное здравомыслие этого скромного торгового агента» – были бы, по сути, незаслуженными, поскольку мысль осенила меня неожиданно и теперь словно бы сама прорастала в рассудке, так что только и оставалось отмечать про себя новые соображения – как берут на заметку заказ какого-нибудь из тех редких клиентов, которые сразу предлагают тебе выгодную поездку, – да нанизывать мысленно подробности и детали, дополнявшие мою гипотезу и придававшие ей законченность и правдоподобность.
– Да ведь мне нечего больше рассказывать, – ответил Севериано. – Мнения разделились самым невероятным образом, были бесконечные споры, даже настоящие ссоры, многие переругались и затаили друг на друга обиду, да только под конец мы знали не больше, чем в начале, точнее – ничего достоверного, потому как все это были лишь более или менее вздорные предположения.
– Ну хорошо, а бумага-то сама где?
– Бумага – она у меня. Верней сказать – у моей сестры, у Хуаниты, которой я отдал ее на сохранение до тех пор, пока кто-нибудь не прольет на это дело немного света. Но по сей день ничего подобного не случилось, и я даже, признаться, почти позабыл о ней. Но только ты помянул, что выучился языкам – черт возьми! – я сразу вспомнил и подумал, думаю: «А он, глядишь, сумеет нам помочь…» Завтра с утра я покажу тебе листок, и… там видно будет. А сейчас лучше давай спать. Поздно уже; ты, поди, изрядно устал.
Устать-то я устал; еще б тут не устать. Но у меня и сон прошел от всех этих разговоров, а мысль о листке и его возможном значении сама по себе работала в голове как заводная, знай вертелась и вертелась, вызывая то надежду, то сомнения… Словом, я уже напрочь лишился сна. И как раз теперь мой дражайший братец, захотев спать, отправлял меня, как ребенка, на боковую.
– Никак нет, сеньор, я не устал. А потом, раз уж я выбрался к тебе на денек за столько времени, что мы не виделись, не дело дрыхнуть без задних ног. Так что… продолжим нашу беседу, сеньор соня; расскажи-ка еще какие-нибудь подробности. Я тебе уже сказал, что мне пришло в голову довольно правдоподобное толкование этого случая. Сейчас я подгоняю детали, потом все тебе изложу. А пока меня интересует главным образом личность приезжего. Что до бумаги, ее мы изучим с утра, и очень уж будет странно, коли не подтвердится… Но скажи: что конкретного известно об этом человеке?
– Да ничего конкретного. Я ж тебе говорю, что его никто, по сути дела, не видел. А когда все вдруг стали выдумывать подробности, чтобы привлечь к себе внимание, то никто ни с кем не совпадал. О телеграмме я тебе говорил? Ведь целая история, и тоже не без ехидных споров. А под конец оказывается, что и телеграммы-то никакой не было. Что до водителя автобуса, так тот ничего достоверного не смог вспомнить: он ничего не заметил, никто из пассажиров не привлек его внимания; ему лишь бы они платили да выполняли установленные правила.
– Ладно. Пусть так. Но жена Антонио, она-то по крайней мере точно его видела, раз подала ужин, отвела в комнату, а потом получила плату. Или, скажешь, она все упорствует?…
– Да нет, нет; поначалу она точно не хотела рассказывать, из чистого упрямства, разозлившись на мужа. Но потом с ней поговорили серьезно, сам священник высказал ей кой-какие соображения, и бедная хозяюшка выложила все, что знала. Но, даже заставив ее повторить рассказ тысячу раз, мы не сдвинулись с мертвой точки: это были обычные мелочи.
– Например?
– Ну, например, что она, будучи наверху, услышала, как кто-то вызывает ее снизу; что она спустилась и там увидела приезжего, с чемоданчиком в одной руке и пальто – в другой; он попросил номер, она провела его наверх, устроила в угловой комнате и тут же справилась, будет ли он ужинать; тот ответил, что да, и через минуту спустился в столовую, сел за стол и принялся читать какие-то бумаги, которые принес с собой, а она тем временем подавала ему еду, ты уже знаешь: суп, жареные яйца, немного баранины и добрую порцию айвовой мякоти; все это он рассеянно съел, увлеченный чтением, и, покончив с едой, снова удалился к себе в комнату, взяв у нее перо, чернила и бумагу… И наконец, рано утром он снова появился в кухне, уже при чемодане и пальто, узнал, что с него следует, и исчез, едва заплатив, не споря и не торгуясь. Вот и все.
– Но, помилуй, это уже действует на нервы, дьявол! Как так может быть? В гостинице что, больше никого не было? А хозяйка – ее не удивила сдержанность этого типа, или что-нибудь в его внешности, или… уж не знаю что? Я-то знаю женщин и не поверю, чтобы она не спросила его…
– Так вот, из обслуги больше никого не было (это случайность, не думай, что об этом не толковали, но ведь бывают же случайности): не было ни когда он пришел, ни когда уходил поутру. А пока он ел, прислуживала и убирала за ним сама хозяйка. Случайность, если хочешь…
– Пусть так, и все же… Не знаю… Во всем этом деле словно какое-то упорное желание нагнать на него больше таинственности, чем оно заслуживает. Этот тип, как он выглядел – молодой или старый, высокий или низкий, блондин или брюнет?
– Если по ее словам, так ни молодой ни старый, ни высокий ни низкий, ни толстый ни тощий, ни брюнет ни блондин.
– Понятно; значит, особых примет – никаких. И готова анкета. Одежда, конечно же, обычная. А что с яркими носками и с обувью, о которых рассказывал тот?
– Тут она мужа опровергает, говорит, это-де все напридумывали. И насчет иностранного акцента тоже – мол, если б не окаянная бумажка, никто б и не подумал… Да ей-то что, лишь бы в чем уесть Антонио… Это любому ясно!
От последнего замечания хозяйки, признаюсь, у меня душа взыграла: оно подтверждало мою гипотезу. Радость просто захлестнула меня – настолько, что я не сдержался и сказал Севериано:
– Послушай, старина, эта сеньора (и прости, что я так думаю) – единственный человек, проявивший во всем вашем деле здравый смысл и умение рассуждать. Почему? А потому, что это ею очень верно замечено: конечно же, он не был иностранцем! Фантазии, одни фантазии. Именно так и складываются легенды: увидят бумагу, которую не под силу понять, и сразу: что бы это могло быть? – да ясно: записка на иностранном языке. А значит, и писал ее иностранец. И этого уже достаточно для того, чтоб заявить о замеченном странном произношении, необычной одежде и так далее. Но дело-то в том, любезный ты мой, что ничего подобного здесь и нет, все построено на ложной основе: записка вовсе не на иностранном языке.
– Ну конечно же, вот и я говорю: это бессмысленный набор слов, написанных рукой сумасшедшего, – ответил мне Севериано.
Нет, подумать только, ну и болван! Вот уж действительно: хоть кол на голове теши! Ну и дубина! Полная бестолочь!
– Как же, как же, бессмысленный набор слов, – рассмеялся я. Меня самого покоробило от того, насколько фальшиво прозвучал в темноте мой смех; но я уже был взвинчен, да оно и понятно, не так ли? – Набор слов! – повторил я. – Да ты что, не понимаешь, что ни один псих не способен вот так запросто выдумать новые слова, которые совсем бы не походили на настоящие? Как хочешь, Севериано, – сумасшедший может искажать, смешивать, сочетать; но эти слова – сплошным текстом, одно к другому, лишенные внешне всякого значения… Не станешь же ты утверждать…
– Так, значит…
Братец мой совсем растерялся: его привела в замешательство моя резкость. Я отчетливо чувствовал, как он ошеломлен, тихий, неподвижный, парализованный, съежившийся там, в темноте, как напуганная козявка.
– Так, значит… – смущенно пробормотал он.
– Все очень просто, – снизошел я, – это же колумбово яйцо . – (Правда, насчет просто… сами понимаете…). – Ну что, не догадываешься? Да ведь это зашифрованное письмо.
Слово было сказано, именно так:
1 2 3 4