Под твою защиту прибегаем мы.
Они вошли в часовню и, поднявшись по крутой лестнице, приблизились к иконе. Молящихся было еще немного. По бокам небольшого алтаря висели доски с приваренными к ним серебряными сердцами. Под иконой, все еще завешенной, матово мерцал изогнутый, как лук, серебряный полумесяц.
Зажглись свечи, занавес раздвинулся, сверкнул золотой убор на иконе, и Нарбутас увидел смуглый склоненный лик девы Марии. Раздалось стройное пение.
Стефан прошептал:
– Это к царице небесной, значит, заявился архангел Гавриил и информирует ее о воплощении Спасителя. Соображаешь?
Антанас не слушал. Он смотрел на Марию. Как она прекрасна! Но в ней нет ничего небесного. Нет, это земная красота. Слишком земная! Черт побери, можно понять бога! Девически чист миндалевидный овал лица и ослепительный стебель шеи. Но в горделивом изгибе тонких бровей, и в огромных глазах, опущенных с дразнящей скромностью, и в капризной складке прекрасного рта есть потаенная страстность.
Между тем часовня наполнялась прихожанами. Некоторые опускались на колени. Другие окунали пальцы в сосуды со святой водой. Старушка с потертым кошельком на ремне, какие носили сборщики подаяний, подобралась к цветочному горшку у алтаря. Она сорвала астру и нюхала ее со сладострастным благоговением. Седоватый крестьянин в домотканой куртке застыл перед иконой. Он молитвенно сомкнул ладони и вперил в божественную красавицу влюбленные глаза.
В алтаре появился ксендз, облаченный в белый стихарь. Это был старичок с важным и добрым лицом.
– Сам клебонас нынче служит! – обрадованно шепнул Зайончковский.
Нарбутас покосился на товарища и подумал: «А мы не знали, что Стефан и в самом деле такой святоша…»
Клебонас раскрыл молитвенник с золотым обрезом и звучно заговорил по-латыни. В то же время он проделывал целый ряд вещей, которые, по-видимому, имели отношение к обедне: раскрывал шкафчики в алтаре, что-то переливал из одного сосуда в другой, вдруг звонил в колокольчик, раздавал облатки и прочее.
По воспоминаниям детства Нарбутас знал, что все это были знаки каких-то священных смыслов. Но хотя он давно забыл содержание церковных обрядов, все же непонятные слова и движения священника были ему сейчас приятны. Нахлынули сладостные картины детства. Где она, та безмятежная пора, когда он, держа за руку мать, стоял под низкими сводами сельского костела и веровал со всем пылом мальчишеской души! Нарбутасу вдруг до боли стало жаль себя и своей тающей жизни. Глаза его наполнились слезами.
Зайончковский посмотрел на него и сказал удовлетворенно:
– Я же знал, Антанас, что в тебе не все погасло.
Нарбутас, недовольный тем, что его уличили в чувствительности, прикрылся грубоватой насмешкой:
– А ты, Стефан, оказывается, вовсе не черт, а, наоборот, чем-то вроде сверхштатного ангела на этом предприятии…
Когда обедня кончилась, ксендз удалился и занавес снова закрыл икону. Часовня быстро опустела. Двинулся к дверям и Нарбутас, но Стефан удержал его. Вернулся клебонас. На нем была сейчас старенькая, затрапезная риза, и вся важность слетела с него. Теперь это был просто маленький приветливый старичок. Он дружелюбно кивнул кузнецам.
Зайончковский почтительно поцеловал ему руку и сказал:
– Отец мой, это тот самый Антанас Нарбутас…
В Антанасе проснулась подозрительность. «Хотят охмурить меня», – подумал он.
Несколько мгновений ксендз и Нарбутас молча смотрели друг на друга. В глазах клебонаса засветилось сострадание, Он положил руку на плечо кузнецу и сказала
– Сын мой, не вооружайтесь внутренне против меня.
Нарбутас даже вздрогнул от удивления, что священник так здорово разгадал его состояние.
А тот чуть улыбнулся, не отводя маленьких умных глаз от Антанаса.
– Да, я понял вас, – сказал он. – Но в этом нет ничего чудесного. Двум старикам нетрудно понять друг друга.
Он говорил сейчас не тем звучным, торжественным, как бы органным голосом, каким служил обедню, а усталым, теплым, домашним говорком:
– Я вовсе не хочу вовлечь вас в лоно церкви. Я просто хочу успокоить ваше исстрадавшееся сердце. Вы для меня не заблудшая овца. Вы несчастный, измученный человек. Все, что я хочу, – это вернуть вашей душе мир и покой.
Кузнец насторожился. «Что ж, мир и покой – это подходит», – подумал он.
– А мир и покой, – продолжал ксендз, – это и есть бог.
«Ну, понес свою муру», – снова насторожился Нарбутас.
– Я знаю, вам странно слышать это. Но скоро вы сами поймете, что это так. И вам станет хорошо. Да, сын мой, вы постигнете, что жизнь вечна, ибо смерти-то, в сущности, нет.
Нарбутас встрепенулся.
– Нет? – переспросил он.
– Нет, – отозвался, ласково улыбнувшись, ксендз.
– Но…
– Нет, – твердо повторил ксендз. – То, что мы называем смертью, есть переход в другое состояние, более совершенное, более возвышенное, более счастливое…
Стефан значительно посмотрел на Антанаса. Тот впал, казалось, в глубокую задумчивость.
А священник продолжал:
– Вы видите, сын мой, я такой же старик, как и вы. Но я чувствую в себе вечность жизни и вечность радости, и отсюда моя сила над смертью…
По мере того как клебонас говорил это, голос его креп, стан распрямлялся, весь он, казалось, вырос, помолодел. Кузнец не мог отвести от него глаз.
– И ты, сын мой, – заключил священник и снова положил руку на плечо Нарбутасу, – и ты будешь такой, как я, как все мы здесь…
Так мягко и успокоительно струился голос старого ксендза под сводами тихой часовни, что душа кузнеца невольно потянулась навстречу этому благостному покою, подобно тому как тело, изнуренное за долгий день, к ночи алчет сна.
Нарбутас посмотрел вокруг себя. Все здесь умиротворяло, все тешило глаз: и цветные стекла в окнах, приятно умерявшие дневной свет, и благосклонные лики гипсовых угодников. А с потолка улыбались нежные, сияющие ангелочки, порхающие среди облаков.
Среди этих небожителей один показался ему до странности знакомым. Кузнец вгляделся пристальнее в его хорошенькое сдобное личико, украшенное крылышками, и разом вспомнил: «Ну, конечно же! Он! Херувимчик!»
Кузнец огляделся. Клебонас и Стефан уставились на него, застыв в молчаливом ожидании. Сзади, сбоку – отовсюду смотрели все эти святители, архангелы, боги. Они молча окружали Нарбутаса, словно надвигались на него.
Кузнец инстинктивно оглянулся: сзади чернел темный коридор. Нарбутас невольно прижался спиной к стене.
– Верует! Вижу, он верует уже! – вскричал Зайончковский, по-своему истолковав молчание Нарбутаса.
– Бог не оставляет уверовавших в него, – мягко проговорил ксендз.
Старый кузнец приблизил лицо к священнику и сказал тихо, словно поверяя важную тайну:
– Вам-то я, пожалуй, еще поверил бы. А вот богу вашему я не верю – обязательно надует, старый плут.
Священник тихо ахнул. Зайончковский прошипел в ужасе:
– Как ты смеешь, богохульник!
Кузнец глянул на них, и на изможденном лице его на мгновение блеснуло выражение лукавства и удали, как в ту пору, когда он говаривал: «Еще не вечер, мужчины!»
Он повернулся и пошел, гулко шаркая по плитам пустынной часовни.
Зайончковский устремился за ним. Но клебонас удержал его:
– Оставь его. Он все равно что мертвый. И не в наших человеческих силах воскресить его.
– Но как же… – начал растерявшийся Зайончковский.
– Нам, живущим, – прервал его ксендз, вздохнув, – остается только возносить молитвы о спасении души усопшего раба божьего Антанаса Нарбутаса.
Зайончковский покорно склонил голову.
Назавтра в кузне Зайончковский объявил коротко:
– Антанаса лучше не трогать.
– Почему?
Зайончковский махнул рукой.
– Ты к нему с добром, а он к тебе с дерьмом. Конченный человек. Псих.
Это вызвало возмущение в кузне. Через несколько дней к Нарбутасу отправился Иозас Виткус. Назавтра он сообщил товарищам:
– Антанас уехал. Кажется, в Укмерге или еще куда-то. Словом, к родичам своим каким-то, что ли…
– Что ж, – степенно сказал Зайончковский, – это правильно. Калеке одному тяжело.
– Калеке! – простонал Копытов.
В действительности же Нарбутас, ускользая от тягостной опеки друзей, снял комнату за городом, в дачном поселке. А соседям солгал, что уезжает в другой город погостить у родственников.
Дачи были безлюдны и по-осеннему печальны. Ветер, завихряясь, свистел под нависающим козырьком крыши. Бледное солнце не грело. Невдалеке угрюмо шумел лес. Но эта грусть, и безлюдье, и умирание природы были сейчас по душе кузнецу. Он никого не видел, кроме хозяйки, тугоухой старухи, приготовлявшей ему незатейливую пищу, да письмоносца, раз в месяц приносившего пенсию.
Нарбутас мало сидел в комнате. Ему полюбился пустынный берег за лесом. Там, лежа на холодной иссохшей траве, подолгу смотрел он, как быстрая речка с грохотом перекатывает камни и вдруг делает смелый поворот почти под прямым углом. Чем-то она напомнила Антанасу его самого, каким он был еще недавно.
Иногда вдруг он словно опоминался. На него находило нечто вроде просветления. Ему казалось, что стоит только понатужиться, и старость спадет с него, как заношенная одежда. Он возвращался в Вильнюс, брился,
мылся, заказывал себе с утра быть в хорошем настроении. Его по-прежнему тянуло поссориться с соседями, накричать на ребят, играющих во дворе, на письмоносца, на официантку, на всех в мире. А он заставлял себя через силу говорить ласково и улыбаться с былым очарованием.
Увы! Улыбка получалась такой слащаво-зловещей, а голос до того ехидным, что дети испуганно шарахались.
Впрочем, эта маска вежливой змеи тоже быстро утомляла Нарбутаса, и он с наслаждением погружался в ставшее для него привычным притуплённое и вместе раздражительное состояние духа.
Наконец построили новый кузнечный цех. Огромный, как двор, двухсветный и многопролетный, с громадными окнами и стеклянной крышей-фонарем, он напоминал чистотой и обилием света большую операционную или спортивный зал. Впечатление это усиливалось оттого, что цех был еще пуст. Новые механизмы, ковочные и чеканочные прессы, штамповочные молоты, кантователи, дисковые пилы лежали во дворе в рогоже и ящиках. Только в дальнем конце пролета грузно темнело объемистое сооружение, похожее издали на пьедестал памятника. Это был пневматический молот, наконец поднятый и утвержденный на фундаменте.
Неподалеку от нового цеха видна была старая кузня. Ее огни тускло светились сквозь закопченные стекла, да и вся она рядом с красавцем цехом казалась еще ничтожнее и грязнее, чем обычно. Там по-прежнему работали, но дни старой кузни были сочтены. Ребята оттуда то и дело бегали любоваться на новое оборудование.
Одновременно с этим цехом была перестроена столовая. В первый же день кузнецы облюбовали уютный столик в углу, подальше от крикливого радиорупора.
– А ну, и я к вам! – сказал, подходя, Слижюс.
Заказали обед, поставили пиво и вспомнили о Нарбутасе. Копытов сказал, обводя широким жестом столовую с ее цветами на столах и картинами на стенах:
– Как бы это понравилось Антанасу, а? Он ведь знал толк в красивых вещах.
Виткус подтвердил:
– Да, уж такого щеголя, как наш Антанас, надо поискать.
Чем дальше, тем больше маленький старый кузнец становился легендой завода. Юнцы, только пришедшие в цех из ремесленных училищ, по правде сказать, считали Нарбутаса личностью вымышленной. Они просто не верили всем этим живописным байкам о его необыкновенной силе, фатовстве, ошеломительном остроумии и непревзойденном искусстве кузнеца. Еще в училище их предупреждали, что для старых подручных нет большего удовольствия, чем разыгрывать желторотых ремесленников.
Зайончковский пожал плечами.
– Так-то оно так, – сказал он. – Антанас – мужик невредный. А все ж, между нами говоря, он был порядочным задирой и хвастуном. И за что только люди его так любили…
Виткус вздохнул и сказал:
– Любовь есть любовь…
На этот раз никто не спорил с Виткусом: да, любовь есть любовь…
– А все-таки, мужчины, – сказал Копытов, хмурясь, – надо бы раздобыть адресок его родичей и черкнуть ему парочку слов туда, в Укмерге, или где он там. Старику это было бы приятно…
Он замолчал. Потом буркнул:
– Да и вообще…
– Что вообще? – спросил Слижюс.
– Ну, вообще… как он там и что… Мы ж ни черта о нем не знаем…
Друзья переглянулись. Одна и та же мысль мелькнула у всех. Никто не решился высказать ее. Сделал это со свойственной ему резкостью Зайончковский:
– Жив ли он еще?
Наступило молчание.
За соседним столиком кто-то сказал:
– Жив.
Там сидели подручные, расположившиеся, как обычно, рядом с кузнецами.
– Кто это сказал? – спросил Слижюс.
– Я… – ответил, смутившись, Губерт.
– А ты откуда знаешь?
– Кто? Я?…
– Тебе сказал кто-нибудь? Да что ты молчишь?
– Я ничего не знаю, – проворчал юноша.
– А почему ж ты сказал, он жив?
– Я просто так думаю.
– Ах, ты просто так думаешь. А ну-ка, подойди поближе… Давай, давай веселей.
Подручный нехотя приблизился. Копытов и Слижюс взяли его в оборот, и в конце концов Губерт признался, что случайно встретил Нарбутаса на улице и проводил его домой.
– Что ж ты молчал до сих пор?
Губерт пробормотал, отвернувшись:
– А он не велел мне говорить…
Чувствовалось, что Нарбутас по-прежнему оставался для своего бывшего подручного высшим авторитетом. Губерт ни за что не хотел сказать, когда он встретил старого кузнеца.
– Он мне сказал – не говорить, – упрямо повторял молотобоец.
Только после того, как Слижюс напугал Губерта, что из-за него «старик подохнет, как пес под забором», а Копытов добавил, что, «может, он уже сейчас труп», струхнувший подручный признался, что встреча произошла вчера.
Рано утром – еще не было пяти часов – Слижюс пришел к кузнецу. Он спал. Слижюс растолкал его.
Комнату, видать, давно не убирали. Все было покрыто толстой мохнатой пылью. На полу – кучи объедков. Книги, знаменитая библиотека Нарбутаса, ссыпались с этажерки и валялись у стены беспорядочной грудой. Воздух в комнате пропитан затхлой кислятиной.
Нарбутас не проявил удивления, увидев Слижюса. И это равнодушие огорчило токаря больше всего. Казалось, в кузнеце не осталось ничего от прежней живости. Слижюс не мог без боли смотреть на его лицо, неподвижное и напряженное, как у слепца. Что бы ни говорил токарь, все его уговоры, все призывы воспрянуть духом, вспомнить старых товарищей, вернуться к жизни тонули, как в подушке, в этой странной флегме.
– Оставь меня, – сказал старик хриплым, словно заржавевшим от молчания голосом. – Когда вы наконец оставите меня в покое?…
Такая мольба была в его голосе, что Слижюс содрогнулся от жалости.
– Послушай, Антанас, – сказал он неуверенно, почти убежденный словами Нарбутаса, но все еще не в силах покинуть старого кузнеца, – ведь я к тебе по-доброму, я хочу убедить тебя, чтобы ты…
– Ах, – прервал его Нарбутас, – чем ты можешь убедить меня? Сам бог пытался убедить меня, и то не вышло.
В этих словах на миг прозвучало что-то от прежнего Нарбутаса, от его насмешливой гордости. И это несколько подбодрило Слижюса.
– Так тебе бог что предлагал? Могилку небось? А я тебе предлагаю дело. Твою прежнюю работу, слышишь? У горна. Молотом.
Когда они подошли к заводу, улицы были еще темны. Только краешек неба далеко на востоке начинал бледнеть. В цехах светились огни, завод работал безостановочно в три смены.
Они приблизились к новому корпусу. Под стенами его громоздились яшики с механизмами. Цех был еще пуст. Даже ворота еще не были навешены. Внутри вкусно пахло свежей краской.
Сквозь стеклянную крышу мерцали звезды. Гул завода приходил сюда смягченным. Как всегда, множество шумов из разных цехов сливалось в одно мерное мощное дыхание. Иногда полутемный пролет, где брели она, спотыкаясь, вдруг озарялся ослепительными вспышками. Это в соседнем цехе опорожняли ковш с пылающей сталью. Меркли звезды, и на секунду выплывала из мрака кряжистая спина Слижюса, шагавшего впереди. Эхо его шагов дробно прокатывалось под высокими сводами.
Сзади тащился Нарбутас, неслышно волоча ноги в калошах и опираясь на клюшку. Ему было скучно и зябко. Из окон, не всюду еще застекленных, несло холодом. То и дело токарь словно ненароком касался кузнеца рукой, чтобы убедиться, здесь ли он еще.
Наконец они остановились. Слижюс включил свет. Загорелась тусклая лампочка.
Он коротко сказал:
– Ну, вот он.
Они стояли перед пневматическим молотом. До сих пор Нарбутас видел такие только на картинках. Никогда в Вильнюсе – ни в польские времена, ни позже, при Сметоне, – да и во всей старой Литве не было этих механических геркулесов.
Что-то вроде удивления мелькнуло в тусклых глазах кузнеца.
– Самый маленький, – продолжал Слижюс. – Мы его установили первым. Другие, – он махнул рукой в сторону двора, – ты же видел, еще там, на улице. То громадины, там на каждом будет целая бригада – и кузнец, и подручный, и машинист.
1 2 3 4 5 6 7 8
Они вошли в часовню и, поднявшись по крутой лестнице, приблизились к иконе. Молящихся было еще немного. По бокам небольшого алтаря висели доски с приваренными к ним серебряными сердцами. Под иконой, все еще завешенной, матово мерцал изогнутый, как лук, серебряный полумесяц.
Зажглись свечи, занавес раздвинулся, сверкнул золотой убор на иконе, и Нарбутас увидел смуглый склоненный лик девы Марии. Раздалось стройное пение.
Стефан прошептал:
– Это к царице небесной, значит, заявился архангел Гавриил и информирует ее о воплощении Спасителя. Соображаешь?
Антанас не слушал. Он смотрел на Марию. Как она прекрасна! Но в ней нет ничего небесного. Нет, это земная красота. Слишком земная! Черт побери, можно понять бога! Девически чист миндалевидный овал лица и ослепительный стебель шеи. Но в горделивом изгибе тонких бровей, и в огромных глазах, опущенных с дразнящей скромностью, и в капризной складке прекрасного рта есть потаенная страстность.
Между тем часовня наполнялась прихожанами. Некоторые опускались на колени. Другие окунали пальцы в сосуды со святой водой. Старушка с потертым кошельком на ремне, какие носили сборщики подаяний, подобралась к цветочному горшку у алтаря. Она сорвала астру и нюхала ее со сладострастным благоговением. Седоватый крестьянин в домотканой куртке застыл перед иконой. Он молитвенно сомкнул ладони и вперил в божественную красавицу влюбленные глаза.
В алтаре появился ксендз, облаченный в белый стихарь. Это был старичок с важным и добрым лицом.
– Сам клебонас нынче служит! – обрадованно шепнул Зайончковский.
Нарбутас покосился на товарища и подумал: «А мы не знали, что Стефан и в самом деле такой святоша…»
Клебонас раскрыл молитвенник с золотым обрезом и звучно заговорил по-латыни. В то же время он проделывал целый ряд вещей, которые, по-видимому, имели отношение к обедне: раскрывал шкафчики в алтаре, что-то переливал из одного сосуда в другой, вдруг звонил в колокольчик, раздавал облатки и прочее.
По воспоминаниям детства Нарбутас знал, что все это были знаки каких-то священных смыслов. Но хотя он давно забыл содержание церковных обрядов, все же непонятные слова и движения священника были ему сейчас приятны. Нахлынули сладостные картины детства. Где она, та безмятежная пора, когда он, держа за руку мать, стоял под низкими сводами сельского костела и веровал со всем пылом мальчишеской души! Нарбутасу вдруг до боли стало жаль себя и своей тающей жизни. Глаза его наполнились слезами.
Зайончковский посмотрел на него и сказал удовлетворенно:
– Я же знал, Антанас, что в тебе не все погасло.
Нарбутас, недовольный тем, что его уличили в чувствительности, прикрылся грубоватой насмешкой:
– А ты, Стефан, оказывается, вовсе не черт, а, наоборот, чем-то вроде сверхштатного ангела на этом предприятии…
Когда обедня кончилась, ксендз удалился и занавес снова закрыл икону. Часовня быстро опустела. Двинулся к дверям и Нарбутас, но Стефан удержал его. Вернулся клебонас. На нем была сейчас старенькая, затрапезная риза, и вся важность слетела с него. Теперь это был просто маленький приветливый старичок. Он дружелюбно кивнул кузнецам.
Зайончковский почтительно поцеловал ему руку и сказал:
– Отец мой, это тот самый Антанас Нарбутас…
В Антанасе проснулась подозрительность. «Хотят охмурить меня», – подумал он.
Несколько мгновений ксендз и Нарбутас молча смотрели друг на друга. В глазах клебонаса засветилось сострадание, Он положил руку на плечо кузнецу и сказала
– Сын мой, не вооружайтесь внутренне против меня.
Нарбутас даже вздрогнул от удивления, что священник так здорово разгадал его состояние.
А тот чуть улыбнулся, не отводя маленьких умных глаз от Антанаса.
– Да, я понял вас, – сказал он. – Но в этом нет ничего чудесного. Двум старикам нетрудно понять друг друга.
Он говорил сейчас не тем звучным, торжественным, как бы органным голосом, каким служил обедню, а усталым, теплым, домашним говорком:
– Я вовсе не хочу вовлечь вас в лоно церкви. Я просто хочу успокоить ваше исстрадавшееся сердце. Вы для меня не заблудшая овца. Вы несчастный, измученный человек. Все, что я хочу, – это вернуть вашей душе мир и покой.
Кузнец насторожился. «Что ж, мир и покой – это подходит», – подумал он.
– А мир и покой, – продолжал ксендз, – это и есть бог.
«Ну, понес свою муру», – снова насторожился Нарбутас.
– Я знаю, вам странно слышать это. Но скоро вы сами поймете, что это так. И вам станет хорошо. Да, сын мой, вы постигнете, что жизнь вечна, ибо смерти-то, в сущности, нет.
Нарбутас встрепенулся.
– Нет? – переспросил он.
– Нет, – отозвался, ласково улыбнувшись, ксендз.
– Но…
– Нет, – твердо повторил ксендз. – То, что мы называем смертью, есть переход в другое состояние, более совершенное, более возвышенное, более счастливое…
Стефан значительно посмотрел на Антанаса. Тот впал, казалось, в глубокую задумчивость.
А священник продолжал:
– Вы видите, сын мой, я такой же старик, как и вы. Но я чувствую в себе вечность жизни и вечность радости, и отсюда моя сила над смертью…
По мере того как клебонас говорил это, голос его креп, стан распрямлялся, весь он, казалось, вырос, помолодел. Кузнец не мог отвести от него глаз.
– И ты, сын мой, – заключил священник и снова положил руку на плечо Нарбутасу, – и ты будешь такой, как я, как все мы здесь…
Так мягко и успокоительно струился голос старого ксендза под сводами тихой часовни, что душа кузнеца невольно потянулась навстречу этому благостному покою, подобно тому как тело, изнуренное за долгий день, к ночи алчет сна.
Нарбутас посмотрел вокруг себя. Все здесь умиротворяло, все тешило глаз: и цветные стекла в окнах, приятно умерявшие дневной свет, и благосклонные лики гипсовых угодников. А с потолка улыбались нежные, сияющие ангелочки, порхающие среди облаков.
Среди этих небожителей один показался ему до странности знакомым. Кузнец вгляделся пристальнее в его хорошенькое сдобное личико, украшенное крылышками, и разом вспомнил: «Ну, конечно же! Он! Херувимчик!»
Кузнец огляделся. Клебонас и Стефан уставились на него, застыв в молчаливом ожидании. Сзади, сбоку – отовсюду смотрели все эти святители, архангелы, боги. Они молча окружали Нарбутаса, словно надвигались на него.
Кузнец инстинктивно оглянулся: сзади чернел темный коридор. Нарбутас невольно прижался спиной к стене.
– Верует! Вижу, он верует уже! – вскричал Зайончковский, по-своему истолковав молчание Нарбутаса.
– Бог не оставляет уверовавших в него, – мягко проговорил ксендз.
Старый кузнец приблизил лицо к священнику и сказал тихо, словно поверяя важную тайну:
– Вам-то я, пожалуй, еще поверил бы. А вот богу вашему я не верю – обязательно надует, старый плут.
Священник тихо ахнул. Зайончковский прошипел в ужасе:
– Как ты смеешь, богохульник!
Кузнец глянул на них, и на изможденном лице его на мгновение блеснуло выражение лукавства и удали, как в ту пору, когда он говаривал: «Еще не вечер, мужчины!»
Он повернулся и пошел, гулко шаркая по плитам пустынной часовни.
Зайончковский устремился за ним. Но клебонас удержал его:
– Оставь его. Он все равно что мертвый. И не в наших человеческих силах воскресить его.
– Но как же… – начал растерявшийся Зайончковский.
– Нам, живущим, – прервал его ксендз, вздохнув, – остается только возносить молитвы о спасении души усопшего раба божьего Антанаса Нарбутаса.
Зайончковский покорно склонил голову.
Назавтра в кузне Зайончковский объявил коротко:
– Антанаса лучше не трогать.
– Почему?
Зайончковский махнул рукой.
– Ты к нему с добром, а он к тебе с дерьмом. Конченный человек. Псих.
Это вызвало возмущение в кузне. Через несколько дней к Нарбутасу отправился Иозас Виткус. Назавтра он сообщил товарищам:
– Антанас уехал. Кажется, в Укмерге или еще куда-то. Словом, к родичам своим каким-то, что ли…
– Что ж, – степенно сказал Зайончковский, – это правильно. Калеке одному тяжело.
– Калеке! – простонал Копытов.
В действительности же Нарбутас, ускользая от тягостной опеки друзей, снял комнату за городом, в дачном поселке. А соседям солгал, что уезжает в другой город погостить у родственников.
Дачи были безлюдны и по-осеннему печальны. Ветер, завихряясь, свистел под нависающим козырьком крыши. Бледное солнце не грело. Невдалеке угрюмо шумел лес. Но эта грусть, и безлюдье, и умирание природы были сейчас по душе кузнецу. Он никого не видел, кроме хозяйки, тугоухой старухи, приготовлявшей ему незатейливую пищу, да письмоносца, раз в месяц приносившего пенсию.
Нарбутас мало сидел в комнате. Ему полюбился пустынный берег за лесом. Там, лежа на холодной иссохшей траве, подолгу смотрел он, как быстрая речка с грохотом перекатывает камни и вдруг делает смелый поворот почти под прямым углом. Чем-то она напомнила Антанасу его самого, каким он был еще недавно.
Иногда вдруг он словно опоминался. На него находило нечто вроде просветления. Ему казалось, что стоит только понатужиться, и старость спадет с него, как заношенная одежда. Он возвращался в Вильнюс, брился,
мылся, заказывал себе с утра быть в хорошем настроении. Его по-прежнему тянуло поссориться с соседями, накричать на ребят, играющих во дворе, на письмоносца, на официантку, на всех в мире. А он заставлял себя через силу говорить ласково и улыбаться с былым очарованием.
Увы! Улыбка получалась такой слащаво-зловещей, а голос до того ехидным, что дети испуганно шарахались.
Впрочем, эта маска вежливой змеи тоже быстро утомляла Нарбутаса, и он с наслаждением погружался в ставшее для него привычным притуплённое и вместе раздражительное состояние духа.
Наконец построили новый кузнечный цех. Огромный, как двор, двухсветный и многопролетный, с громадными окнами и стеклянной крышей-фонарем, он напоминал чистотой и обилием света большую операционную или спортивный зал. Впечатление это усиливалось оттого, что цех был еще пуст. Новые механизмы, ковочные и чеканочные прессы, штамповочные молоты, кантователи, дисковые пилы лежали во дворе в рогоже и ящиках. Только в дальнем конце пролета грузно темнело объемистое сооружение, похожее издали на пьедестал памятника. Это был пневматический молот, наконец поднятый и утвержденный на фундаменте.
Неподалеку от нового цеха видна была старая кузня. Ее огни тускло светились сквозь закопченные стекла, да и вся она рядом с красавцем цехом казалась еще ничтожнее и грязнее, чем обычно. Там по-прежнему работали, но дни старой кузни были сочтены. Ребята оттуда то и дело бегали любоваться на новое оборудование.
Одновременно с этим цехом была перестроена столовая. В первый же день кузнецы облюбовали уютный столик в углу, подальше от крикливого радиорупора.
– А ну, и я к вам! – сказал, подходя, Слижюс.
Заказали обед, поставили пиво и вспомнили о Нарбутасе. Копытов сказал, обводя широким жестом столовую с ее цветами на столах и картинами на стенах:
– Как бы это понравилось Антанасу, а? Он ведь знал толк в красивых вещах.
Виткус подтвердил:
– Да, уж такого щеголя, как наш Антанас, надо поискать.
Чем дальше, тем больше маленький старый кузнец становился легендой завода. Юнцы, только пришедшие в цех из ремесленных училищ, по правде сказать, считали Нарбутаса личностью вымышленной. Они просто не верили всем этим живописным байкам о его необыкновенной силе, фатовстве, ошеломительном остроумии и непревзойденном искусстве кузнеца. Еще в училище их предупреждали, что для старых подручных нет большего удовольствия, чем разыгрывать желторотых ремесленников.
Зайончковский пожал плечами.
– Так-то оно так, – сказал он. – Антанас – мужик невредный. А все ж, между нами говоря, он был порядочным задирой и хвастуном. И за что только люди его так любили…
Виткус вздохнул и сказал:
– Любовь есть любовь…
На этот раз никто не спорил с Виткусом: да, любовь есть любовь…
– А все-таки, мужчины, – сказал Копытов, хмурясь, – надо бы раздобыть адресок его родичей и черкнуть ему парочку слов туда, в Укмерге, или где он там. Старику это было бы приятно…
Он замолчал. Потом буркнул:
– Да и вообще…
– Что вообще? – спросил Слижюс.
– Ну, вообще… как он там и что… Мы ж ни черта о нем не знаем…
Друзья переглянулись. Одна и та же мысль мелькнула у всех. Никто не решился высказать ее. Сделал это со свойственной ему резкостью Зайончковский:
– Жив ли он еще?
Наступило молчание.
За соседним столиком кто-то сказал:
– Жив.
Там сидели подручные, расположившиеся, как обычно, рядом с кузнецами.
– Кто это сказал? – спросил Слижюс.
– Я… – ответил, смутившись, Губерт.
– А ты откуда знаешь?
– Кто? Я?…
– Тебе сказал кто-нибудь? Да что ты молчишь?
– Я ничего не знаю, – проворчал юноша.
– А почему ж ты сказал, он жив?
– Я просто так думаю.
– Ах, ты просто так думаешь. А ну-ка, подойди поближе… Давай, давай веселей.
Подручный нехотя приблизился. Копытов и Слижюс взяли его в оборот, и в конце концов Губерт признался, что случайно встретил Нарбутаса на улице и проводил его домой.
– Что ж ты молчал до сих пор?
Губерт пробормотал, отвернувшись:
– А он не велел мне говорить…
Чувствовалось, что Нарбутас по-прежнему оставался для своего бывшего подручного высшим авторитетом. Губерт ни за что не хотел сказать, когда он встретил старого кузнеца.
– Он мне сказал – не говорить, – упрямо повторял молотобоец.
Только после того, как Слижюс напугал Губерта, что из-за него «старик подохнет, как пес под забором», а Копытов добавил, что, «может, он уже сейчас труп», струхнувший подручный признался, что встреча произошла вчера.
Рано утром – еще не было пяти часов – Слижюс пришел к кузнецу. Он спал. Слижюс растолкал его.
Комнату, видать, давно не убирали. Все было покрыто толстой мохнатой пылью. На полу – кучи объедков. Книги, знаменитая библиотека Нарбутаса, ссыпались с этажерки и валялись у стены беспорядочной грудой. Воздух в комнате пропитан затхлой кислятиной.
Нарбутас не проявил удивления, увидев Слижюса. И это равнодушие огорчило токаря больше всего. Казалось, в кузнеце не осталось ничего от прежней живости. Слижюс не мог без боли смотреть на его лицо, неподвижное и напряженное, как у слепца. Что бы ни говорил токарь, все его уговоры, все призывы воспрянуть духом, вспомнить старых товарищей, вернуться к жизни тонули, как в подушке, в этой странной флегме.
– Оставь меня, – сказал старик хриплым, словно заржавевшим от молчания голосом. – Когда вы наконец оставите меня в покое?…
Такая мольба была в его голосе, что Слижюс содрогнулся от жалости.
– Послушай, Антанас, – сказал он неуверенно, почти убежденный словами Нарбутаса, но все еще не в силах покинуть старого кузнеца, – ведь я к тебе по-доброму, я хочу убедить тебя, чтобы ты…
– Ах, – прервал его Нарбутас, – чем ты можешь убедить меня? Сам бог пытался убедить меня, и то не вышло.
В этих словах на миг прозвучало что-то от прежнего Нарбутаса, от его насмешливой гордости. И это несколько подбодрило Слижюса.
– Так тебе бог что предлагал? Могилку небось? А я тебе предлагаю дело. Твою прежнюю работу, слышишь? У горна. Молотом.
Когда они подошли к заводу, улицы были еще темны. Только краешек неба далеко на востоке начинал бледнеть. В цехах светились огни, завод работал безостановочно в три смены.
Они приблизились к новому корпусу. Под стенами его громоздились яшики с механизмами. Цех был еще пуст. Даже ворота еще не были навешены. Внутри вкусно пахло свежей краской.
Сквозь стеклянную крышу мерцали звезды. Гул завода приходил сюда смягченным. Как всегда, множество шумов из разных цехов сливалось в одно мерное мощное дыхание. Иногда полутемный пролет, где брели она, спотыкаясь, вдруг озарялся ослепительными вспышками. Это в соседнем цехе опорожняли ковш с пылающей сталью. Меркли звезды, и на секунду выплывала из мрака кряжистая спина Слижюса, шагавшего впереди. Эхо его шагов дробно прокатывалось под высокими сводами.
Сзади тащился Нарбутас, неслышно волоча ноги в калошах и опираясь на клюшку. Ему было скучно и зябко. Из окон, не всюду еще застекленных, несло холодом. То и дело токарь словно ненароком касался кузнеца рукой, чтобы убедиться, здесь ли он еще.
Наконец они остановились. Слижюс включил свет. Загорелась тусклая лампочка.
Он коротко сказал:
– Ну, вот он.
Они стояли перед пневматическим молотом. До сих пор Нарбутас видел такие только на картинках. Никогда в Вильнюсе – ни в польские времена, ни позже, при Сметоне, – да и во всей старой Литве не было этих механических геркулесов.
Что-то вроде удивления мелькнуло в тусклых глазах кузнеца.
– Самый маленький, – продолжал Слижюс. – Мы его установили первым. Другие, – он махнул рукой в сторону двора, – ты же видел, еще там, на улице. То громадины, там на каждом будет целая бригада – и кузнец, и подручный, и машинист.
1 2 3 4 5 6 7 8