Тетя Маня делала жалобную гримаску.
Единственным человеком, который позволял себе пренебрегать Семейным Советом, была моя мать. Вот и сейчас она сидела на террасе и предавалась своему излюбленному занятию: читала. У нее нежное сердце и ум, if склонный к насмешливой созерцательности. Читая сентиментальные романы Ауэрбаха и Шпильгагена, она забывала обо всем на свете. Отчаянный вопль случайно забредшего в кухню отца: «Сонинька, кипит!» – пробуждал ее к жизни. С неудовольствием отрывалась она от немецких романов в твердых красных переплетах и с ленивой грацией шла к плите.
Рядом с тетей Маней сидел ее муж, суфлер драматического театра Саша Галицкий. Разразился скандал, когда она вдруг вышла замуж за этого собутыльника ее братьев. Они не понимали, чем пленил ее этот поживший мужчина с лысиной во всю голову и с резкими морщинами на лице. Но мы, дети, обожали дядю Галиц-кого.
По воскресеньям он собирал всю нашу ватагу, двух своих ребят, меня, обеих дочек дяди Филиппа и моих дружков Вячика и Володю. У Соборной площади мы усаживались в огромный высокий омнибус – «трам-карету», влекомую двумя лошадьми. Трам-карета с оглушительным грохотом (за что ее называли «трам-тарарам-карета») мчалась через весь город и привозила нас на Ланжерон к берегу моря. Здесь дядя Галицкий катался на лодке, строил с нами песчаные городки и, раскинув на влажном песке свои длинные конечности, рассказывал нам всякие забавные истории. Он держался с нами как равный, и мы числили его в своем лагере, в детском. Все остальные мои дядья были взрослые, всеведущие, успокоенные. Только в дяде Галицком сохранилось что-то неусмиренное, ищущее. В отличие от взрослых мы-то понимали, почему семнадцатилетняя тетя Маня могла полюбить тридцативосьмилетнего дядю Га-лицкого.
Сейчас он сидел молча рядом с нею и, чтоб не терять даром времени, набивал табаком гильзы, орудуя маленькой медной трубкой и длинной деревянной палочкой.
Неожиданно заговорил Вайль:
– Вы хотите послушать меня, Симон Зусьевич? Так я вам скажу. Что ваша мамочка будет иметь перед глазами здесь, на вашей Спиридоновской улице? Чахоточный садик и пискатых детей? Фе! Ей нужно снять дорогой номер в «Лондонской гостинице» на Николаевском бульваре, с душем, бидэ и видом на море, рядом с дворцом командующего войсками графа Мусина-Пушкина. И еще большой вопрос, для кого это будет честь – для бабушки Ханны или для командующего войсками!
Поднялся шум. Заговорили все враз, перекрикивая друг друга. Даже глухой трагик Лорин-Левиди, осведомившись у соседей, о чем идет речь, повернул к дедушке черно-рыжий стог своей головы и тем же хорошо поставленным загробным голосом, каким он произносил свою знаменитую реплику: «Наука бессильна», – отчеканил:
– Подруга дней моих суровых, голубка дряхлая
моя…
Напрасно дедушка пытался утихомирить их. Доносились только отдельные слова его:
– …и сказал рабби Иегуда… горе тому, кто говорит дереву: «Встань»…
Никто его не слушал. Все против него! Даже корректный ефрейтор Давид сказал:
– И,ради этого нас отпустили с маневров в Царском
Селе…
А дядя Филипп, услышав про рабби Иегуду, отчетливо произнес:
– А мушль-кабак! Чепуха (евр.).
Дедушка прикрыл глаза и провел рукой по лбу с выражением бессилия. Жалость и гнев накатились на меня. Я выбежал из своего угла и дико завизжал. Все замолчали и посмотрели на меня. А я топал ногами и кричал:
– Не смейте обижать дедушку! Не трогайте моего дедушку!
Уже прошло три дня, а я все еще ничего не узнал о подвиге прадедушки Зуси.
– Что ты, значит, так ее дрефишь? – сказал Володя презрительно, когда мы собрались под большим каштаном.
– Я ее совсем не дрефлю! – горячо уверял я. – Просто целый день у нее народ, невозможно подойти.
– Бреши побольше! Все вы там ее дрефите.
И вправду: бесстрашный боец за справедливость, гроза почтовых чиновников и ночных сторожей – мой папа, оба гвардейца, степенный Давид и бравый Самуил, и даже отчужденный скептический бонвиван и игрок Филипп превратились в испуганных мальчишек, которыми прабабушка Ханна, маленькая сухонькая старушка в парике, помыкала как хотела.
Однажды у ворот остановился щегольской выезд. Оттуда вышел тучный старик в сюртуке с шелковыми отворотами, с цилиндром на голове. У него были выпуклые глаза и роскошная черная борода завитками, сквозь которую краснели сочные губы лакомки. Вьющаяся борода клином и волоокость делали его похожим на ассирийцев, как они изображались на древних барельефах рядом со своими быками.
Это был казенный раввин Крепе. Почетному гостю предложили чай. Раввин вежливо полюбовался крепким настоем и сказал, что такой восхитительный напиток следует пить с сахаром вприкуску, дабы не лишить себя наслаждения его ароматом.
Вскоре у кресла прабабушки завязался богословский спор между раввином Крепсом и дедушкой Симоном. Они обрушивали друг на друга глыбы цитат из Галахи, Гемары, Вавилонского и Палестинского талмудов.
В конце концов казенный раввин отер вспотевшее лицо платком и сказал, обращаясь к прабабушке:
– Нет в городе более ученого еврея, чем ваш сын, мадам. Это он, а не я, должен занимать место казенного раввина. Но поскольку это место уже занято мной, то я предлагаю реб-Симону стать моим помощником. Имейте в виду, что нас иногда вызывает к себе сам господин градоначальник граф Шувалов для разрешения тонких вопросов, возникающих среди населения в связи с делами о разводах, банкротствах и распределении мест на городских рынках. И тут ученость реб-Симона будет очень к месту.
Прабабушка расцвела от гордости. Она вопросительно посмотрела на сына.
Он нахмурился, подумал и сказал:
– Род Наси назначил судьей невежду. И сказал Наси рабби Иегуда: «Стань возле судьи и подсказывай ему». Тот стал и подсказывал. Но судья не мог повторить. И сказал рабби Иегуда: «Какая польза говорить безмолвному камню: „Пробудись“? Научится ли камень чему-нибудь? Вот судья, который увешан золотом и убран серебром. Но духа в нем нет никакого». Так, мосье Крепе, сказано в талмуде Вавилонском, в трактате «Синедрион», в главе первой «О тяжбах гражданских».
Казенный раввин Крепе был человек светский. Он притворился, что не понял намека. Допив чай, он поставил стакан вверх донышком и положил на него оставшийся кусочек сахара в знак того, что больше не хочет чаю. Потом поцеловал прабабушке руку и удалился, увесисто ступая, квадратный, клинобородый, похожий одновременно на ассирийца и на его быка.
Однажды к прабабушке прорвался адвентист седьмого дня Нема Нагубник. Но прежде чем он открыл рот, дедушка Симон взял его за предплечье и, сильно сдавив, вывел адвентиста из комнаты. Очевидно, какая-то частица отцовской крепости передалась дедушке Симону.
Приходили родственники со стороны мамы. Яблоники, Ярославские, Столяровы, троюродные братья, внучатые племянницы, оторвавшиеся семейные ветви, всплывавшие только в дни похорон и свадеб.
Пришел среди них легендарный Евстафий Зильберман, вернувшийся недавно из Индии, всесветный бродяга, метавшийся, подобно сказочному Вениамину Третьему, по всему миру в поисках счастливой страны. Прибыв в Тимбукту, в Харбин, в Тристан-да-Кунью, все равно куда, Евстафий немедленно разворачивал там производство черного медового пряника с орехами, известного под маркой «Лейках». Это давало ему возможность существовать в то время, пока он исследовал край в поисках счастья.
Скиталец оказался низеньким толстяком на куцых ножках, с кроткой и вежливой улыбкой на щекастом лице.
– Ну что, Евстафий, жизнь в Индии тоже не сахар? – спросила прабабушка, снисходительно улыбаясь.
Безумие блеснуло в маленьких глазках Зильбермана. Он наклонился к прабабушке и сказал страстным шепотом:
– Есть Ледовитый океан. И есть на том океане полуостров Таймыр. И живет на том полуострове племя эскиненцев. И говорят, что они не знают болезней, ни зависти, ни измен, ни мордобоя.
Прабабушка подняла голову:
– А смерть они знают?
Путешественник с сожалением развел руками. Так далеко он не заходил в своих исканиях.
Внуков и невесток прабабушка не считала достойными для себя собеседниками. Сына она ставила так высоко, что стеснялась при нем пускаться в длинные рассуждения, боясь показаться глупой. И вышло так, что ни с кем она так много не разговаривала, как со мной. Может быть, она просто думала вслух, не опасаясь, что я ее пойму, как иногда поверяют свои сокровенные мысли кошке. Постепенно, на удивление всей семье, эта властная и нетерпимая старуха привязалась ко мне. «Птичка» – называла она меня. Однако выведать у нее что-нибудь о героическом подвиге прадедушки Зуси мне пока не удавалось.
– Чем тут гордиться? Силу имеет каждый бугай, – с неудовольствием говорила она. – Разве тебе не хотелось бы, Птичка, стать таким талмуд-хухемом Ученый богослов (евр.).
, как твой дед?
Прабабушка не понимала, что меня с одинаковой силой влекли к себе и божественная ученость дедушки Симона, и богатырские мышцы прадедушки Зуси.
Этот разговор происходил в то время, когда дедушка, как и каждое утро, вышел на террасу молиться. Он накинул на себя ритуальную полосатую мантию, а ко лбу и к обнаженной левой руке приторочил маленькие кожаные кубики со священными текстами. Предполагалось, что священные слова через сердце и мозг впитываются в самую душу молящегося. Стоя в углу лицом к востоку, дедушка мерно раскачивался и однообразным распевом невнятно проборматывал молитвы. Солнце, подымаясь над садом, окружало дедушку сияющим ореолом.
Прабабушка смотрела на сына с обожанием и со скорбью. Я сидел у изножья ее кровати. Губы прабабушки беззвучно шевелились. Женщинам молиться не положено, и поэтому она произносила слова молитв в уме. Так она мысленно проговорила весь набор утренних молитв, за исключением той, в которой молящийся возносит богу благодарность за то, что он не создал его женщиной.
А скорбь прабабушки происходила оттого, что никто из ее четырех внуков не молился. Они покорно исполняли малейшие прихоти ее. Но никто из них – ни мой веселый бурный отец, ни кутила Филипп, ни оба гвардейца – не хотел выполнять странные обряды, установленные древним пастушеским племенем в жарких азиатских пустынях.
– Сын мой, – сказала прабабушка, когда дедушка Симон снял с себя вооружение верующего и упрятал его в бархатный мешочек. – Сын мой, ты ученый человек. Но, мыслится мне, ты иногда забываешь, что ты старший в роде. Твои сыновья распустились. Вспомни, что ты глава семьи.
Дедушка Симон огладил свою бороду, как всегда в минуту раздумья, и ответил:
– В Книге Судей сказано: «И обратились деревья к масличному дереву и сказали ему: „Царствуй над нами“. И ответила им Маслина: „Не брошу я забот о моем масле, приятном людям и богу, ради того, чтобы надеть на себя корону“.
Сказав это, дедушка поцеловал матери ее сухую руку и с достоинством удалился.
Прабабушка посмотрела ему вслед с умилением. Потом вздохнула и прошептала:
– Масло… Знаю я это его масло…
Некоторое время она сидела молча, откинувшись на подушки. Потом я почувствовал, как ее рука опустилась на мою голову.
– Какая у тебя круглая головка… – сказала она нежно.
– Но все-таки постарайся вспомнить, прабабушка, – сказал я настойчиво, – сколько детей сидело в коляске, когда лошади понесли?
– Нечаев-Мальцев ехал из Дятькова, из своего имения, – сказала прабабушка, мечтательно глядя в потолок. – Он был в генеральской форме. Очень красивой. Он же был кавалергардом и адъютантом принца Ольден-бургского. Он был большой умница. Интеллигентный человек! Он сам строил свои заводы. Не только стекольные. Механические. И железоваренные…
Я нетерпеливо перебил прабабушку:
– Ты мне лучше скажи, прабабушка, какой рукой прадедушка Зуся схватился за дуб, а какой за коней? Это же важно! Вспомни! Ну, что тебе стоит?
– Он любил Зусю, – задумчиво говорила прабабушка. – Он все прощал ему. Все глупости, которые Зуся делал на заводе по своему невежеству, все его поблажки рабочим. После смерти Зуси заводом управляла я.
Тут прабабушка остановилась. На лице ее появилась лукавая усмешка, и она сказала:
– Сказать правду, так и при жизни Зуси управляла, собственно говоря, я.
Она вздохнула.
– У меня мужской ум, Птичка, а мужской ум для женщины грех.
Она зажгла свечу и принялась растапливать над ней палочку красного сургуча. Давно уже никто не запечатывал писем сургучом. И тут я впервые увидел прабабушкину печать.
Она прозрачная, из чистого, как слеза, хрусталя с маленькой граненой головкой. И в головке этой цветы. Да, там, внутри этого остекленевшего родника, цвел, не увядая, прелестный маленький луг из красных, синих и желтых цветов. Когда прабабушка наклоняла печать, казалось, что цветы колышутся, что они всплывают из какой-то холодной и чистой глубины.
Увидев, с каким восхищением я смотрю на хрустальную печать, прабабушка сказала:
– А теперь, Птичка, смотри, что получается.
Она прижала печать к мягкому сургучу, и на нем 336
оттиснулась по кругу фамилия прабабушки. А в середине круга – начальная буква ее имени – X, – похожая на два скрещенных флага. А в самом низу – лучи встающего солнца.
Я протянул руку к чудесной печати.
Но прабабушка покачала головой:
– Нет, Птичка, не дай бог, ты разобьешь ее. А для меня дороже ничего нет. Это мне подарили рабочие. Мне, а не Зусе. Не огорчайся, Птичка, когда-нибудь печать будет твоя. После моей смерти ее получит самый младший из моих внуков, Давид. А после его смерти – ты. И всегда надо завещать ее самым младшим, чтобы она подольше жила в нашем роду…
– Так ты опять ничего не узнал про прадедушку Зусю? – спросил Вячик.
Я больше не мог уклоняться от рассказа. И я храбро соврал:
– А вот узнал. Он схватил коней правой рукой, а дуб – левой. Потому что иначе он вырвал бы дуб скор-нем. Во какая у него сила в правой руке!
Ребята обомлели. Володя робко спросил:
– А борьбой он занимался? Приемы знал?
– Фига, занимался! Кто с ним пойдет бороться, когда он всех клал на первой секунде.
– Даже Збышко Цыганевича?
– Даже Збышко Цыганевича. И Ивана Кащеева. И Заикина.
– Шик! – восхищенно воскликнул Володя. – А про гимнастику узнавал?
– Про гимнастику? – Я на мгновение задумался. – Еще бы! Он знаешь как тренировался? Переносил холмы с места на место.
– Холмы?
– Да! Там у них куча холмов. Так прадедушка Зуся передвигал их с места на место. Потом, конечно, он их ставил обратно.
Ребята были подавлены. Вячик сказал несмело:
– А как насчет манной каши?
Судьба моих товарищей была в моих руках. Скажи я, что прадедушка ел по утрам манную кашу – всё! Они станут самоотверженно забивать в себя ненавистную кашу. Но я был хорошим товарищем, и я сказал небрежно:
– Вот еще! Очень нужна ему эта дрянь.
Володя и Вячик облегченно вздохнули.
– А что я видел у прабабушки! – сказал я.
И я им рассказал про хрустальную печать.
– Ври побольше! Таких вещей не бывает, – заявил Володя.
Оба они только что ни на секунду не усомнились в правдивости моих бессовестных выдумок о прадедушке Зусе. А сейчас ни за что не хотели поверить чистейшей правде про. хрустальную печать.
Уже гораздо позже, через много лет, когда я стал взрослым, я не раз убеждался, с какой охотой люди поддаются грубой лжи и как трудно подчас раскрыть им глаза на истинную картину жизни.
Взбешенный, едва ли не доведенный до слез ослиным упрямством Володи и Вячика, я сказал, что покажу им печать. Я выпрошу ее на время у прабабушки. А если она откажет мне, я украду ее!
В тот же день, сидя на маленькой скамеечке у ног прабабушки, я сказал:
– Покажи мне, пожалуйста, еще раз твою хрустальную печать.
Прабабушка покачала головой:
– Это не игрушка. Один раз только я выпустила ее из рук. Когда твой дедушка Симон подрос, я передала ему завод и печать. Это была моя ошибка. Твой дед разорил нас. Я не виню его. Есть разные люди. Есть люди дела, а есть люди мысли. К тому же эта женщина… Не хочу о ней дурно говорить… Ну, словом, эта шлюха обобрала его… Ты еще ребенок. Ты сейчас еще не можешь этого понять. Это даже хорошо, Птичка. Если бы ты понимал, я и не рассказала бы тебе этого. Но ты все запомнишь и когда-нибудь поймешь…
Напрасно взрослые думают, что детям недоступны страсти, терзающие их, – любовь, ревность, честолюбие и даже вожделение. Иногда папа и мама отправлялись с друзьями в ночной ресторан. Случалось, не с кем было меня оставить дома, и меня брали с собой. Считалось, что сальности, которые выкрикивали с эстрады полуголые певички, и весь кабацкий разгул кафешантана мне так же непонятен, как высшая математика. Взрослые ошибались так же, как сейчас прабабушка, рассказывая мне о своем сыне.
Но в тот момент я не очень интересовался этим рассказом. Хрустальная печать стояла недалеко от меня на маленьком столике у кровати.
1 2 3
Единственным человеком, который позволял себе пренебрегать Семейным Советом, была моя мать. Вот и сейчас она сидела на террасе и предавалась своему излюбленному занятию: читала. У нее нежное сердце и ум, if склонный к насмешливой созерцательности. Читая сентиментальные романы Ауэрбаха и Шпильгагена, она забывала обо всем на свете. Отчаянный вопль случайно забредшего в кухню отца: «Сонинька, кипит!» – пробуждал ее к жизни. С неудовольствием отрывалась она от немецких романов в твердых красных переплетах и с ленивой грацией шла к плите.
Рядом с тетей Маней сидел ее муж, суфлер драматического театра Саша Галицкий. Разразился скандал, когда она вдруг вышла замуж за этого собутыльника ее братьев. Они не понимали, чем пленил ее этот поживший мужчина с лысиной во всю голову и с резкими морщинами на лице. Но мы, дети, обожали дядю Галиц-кого.
По воскресеньям он собирал всю нашу ватагу, двух своих ребят, меня, обеих дочек дяди Филиппа и моих дружков Вячика и Володю. У Соборной площади мы усаживались в огромный высокий омнибус – «трам-карету», влекомую двумя лошадьми. Трам-карета с оглушительным грохотом (за что ее называли «трам-тарарам-карета») мчалась через весь город и привозила нас на Ланжерон к берегу моря. Здесь дядя Галицкий катался на лодке, строил с нами песчаные городки и, раскинув на влажном песке свои длинные конечности, рассказывал нам всякие забавные истории. Он держался с нами как равный, и мы числили его в своем лагере, в детском. Все остальные мои дядья были взрослые, всеведущие, успокоенные. Только в дяде Галицком сохранилось что-то неусмиренное, ищущее. В отличие от взрослых мы-то понимали, почему семнадцатилетняя тетя Маня могла полюбить тридцативосьмилетнего дядю Га-лицкого.
Сейчас он сидел молча рядом с нею и, чтоб не терять даром времени, набивал табаком гильзы, орудуя маленькой медной трубкой и длинной деревянной палочкой.
Неожиданно заговорил Вайль:
– Вы хотите послушать меня, Симон Зусьевич? Так я вам скажу. Что ваша мамочка будет иметь перед глазами здесь, на вашей Спиридоновской улице? Чахоточный садик и пискатых детей? Фе! Ей нужно снять дорогой номер в «Лондонской гостинице» на Николаевском бульваре, с душем, бидэ и видом на море, рядом с дворцом командующего войсками графа Мусина-Пушкина. И еще большой вопрос, для кого это будет честь – для бабушки Ханны или для командующего войсками!
Поднялся шум. Заговорили все враз, перекрикивая друг друга. Даже глухой трагик Лорин-Левиди, осведомившись у соседей, о чем идет речь, повернул к дедушке черно-рыжий стог своей головы и тем же хорошо поставленным загробным голосом, каким он произносил свою знаменитую реплику: «Наука бессильна», – отчеканил:
– Подруга дней моих суровых, голубка дряхлая
моя…
Напрасно дедушка пытался утихомирить их. Доносились только отдельные слова его:
– …и сказал рабби Иегуда… горе тому, кто говорит дереву: «Встань»…
Никто его не слушал. Все против него! Даже корректный ефрейтор Давид сказал:
– И,ради этого нас отпустили с маневров в Царском
Селе…
А дядя Филипп, услышав про рабби Иегуду, отчетливо произнес:
– А мушль-кабак! Чепуха (евр.).
Дедушка прикрыл глаза и провел рукой по лбу с выражением бессилия. Жалость и гнев накатились на меня. Я выбежал из своего угла и дико завизжал. Все замолчали и посмотрели на меня. А я топал ногами и кричал:
– Не смейте обижать дедушку! Не трогайте моего дедушку!
Уже прошло три дня, а я все еще ничего не узнал о подвиге прадедушки Зуси.
– Что ты, значит, так ее дрефишь? – сказал Володя презрительно, когда мы собрались под большим каштаном.
– Я ее совсем не дрефлю! – горячо уверял я. – Просто целый день у нее народ, невозможно подойти.
– Бреши побольше! Все вы там ее дрефите.
И вправду: бесстрашный боец за справедливость, гроза почтовых чиновников и ночных сторожей – мой папа, оба гвардейца, степенный Давид и бравый Самуил, и даже отчужденный скептический бонвиван и игрок Филипп превратились в испуганных мальчишек, которыми прабабушка Ханна, маленькая сухонькая старушка в парике, помыкала как хотела.
Однажды у ворот остановился щегольской выезд. Оттуда вышел тучный старик в сюртуке с шелковыми отворотами, с цилиндром на голове. У него были выпуклые глаза и роскошная черная борода завитками, сквозь которую краснели сочные губы лакомки. Вьющаяся борода клином и волоокость делали его похожим на ассирийцев, как они изображались на древних барельефах рядом со своими быками.
Это был казенный раввин Крепе. Почетному гостю предложили чай. Раввин вежливо полюбовался крепким настоем и сказал, что такой восхитительный напиток следует пить с сахаром вприкуску, дабы не лишить себя наслаждения его ароматом.
Вскоре у кресла прабабушки завязался богословский спор между раввином Крепсом и дедушкой Симоном. Они обрушивали друг на друга глыбы цитат из Галахи, Гемары, Вавилонского и Палестинского талмудов.
В конце концов казенный раввин отер вспотевшее лицо платком и сказал, обращаясь к прабабушке:
– Нет в городе более ученого еврея, чем ваш сын, мадам. Это он, а не я, должен занимать место казенного раввина. Но поскольку это место уже занято мной, то я предлагаю реб-Симону стать моим помощником. Имейте в виду, что нас иногда вызывает к себе сам господин градоначальник граф Шувалов для разрешения тонких вопросов, возникающих среди населения в связи с делами о разводах, банкротствах и распределении мест на городских рынках. И тут ученость реб-Симона будет очень к месту.
Прабабушка расцвела от гордости. Она вопросительно посмотрела на сына.
Он нахмурился, подумал и сказал:
– Род Наси назначил судьей невежду. И сказал Наси рабби Иегуда: «Стань возле судьи и подсказывай ему». Тот стал и подсказывал. Но судья не мог повторить. И сказал рабби Иегуда: «Какая польза говорить безмолвному камню: „Пробудись“? Научится ли камень чему-нибудь? Вот судья, который увешан золотом и убран серебром. Но духа в нем нет никакого». Так, мосье Крепе, сказано в талмуде Вавилонском, в трактате «Синедрион», в главе первой «О тяжбах гражданских».
Казенный раввин Крепе был человек светский. Он притворился, что не понял намека. Допив чай, он поставил стакан вверх донышком и положил на него оставшийся кусочек сахара в знак того, что больше не хочет чаю. Потом поцеловал прабабушке руку и удалился, увесисто ступая, квадратный, клинобородый, похожий одновременно на ассирийца и на его быка.
Однажды к прабабушке прорвался адвентист седьмого дня Нема Нагубник. Но прежде чем он открыл рот, дедушка Симон взял его за предплечье и, сильно сдавив, вывел адвентиста из комнаты. Очевидно, какая-то частица отцовской крепости передалась дедушке Симону.
Приходили родственники со стороны мамы. Яблоники, Ярославские, Столяровы, троюродные братья, внучатые племянницы, оторвавшиеся семейные ветви, всплывавшие только в дни похорон и свадеб.
Пришел среди них легендарный Евстафий Зильберман, вернувшийся недавно из Индии, всесветный бродяга, метавшийся, подобно сказочному Вениамину Третьему, по всему миру в поисках счастливой страны. Прибыв в Тимбукту, в Харбин, в Тристан-да-Кунью, все равно куда, Евстафий немедленно разворачивал там производство черного медового пряника с орехами, известного под маркой «Лейках». Это давало ему возможность существовать в то время, пока он исследовал край в поисках счастья.
Скиталец оказался низеньким толстяком на куцых ножках, с кроткой и вежливой улыбкой на щекастом лице.
– Ну что, Евстафий, жизнь в Индии тоже не сахар? – спросила прабабушка, снисходительно улыбаясь.
Безумие блеснуло в маленьких глазках Зильбермана. Он наклонился к прабабушке и сказал страстным шепотом:
– Есть Ледовитый океан. И есть на том океане полуостров Таймыр. И живет на том полуострове племя эскиненцев. И говорят, что они не знают болезней, ни зависти, ни измен, ни мордобоя.
Прабабушка подняла голову:
– А смерть они знают?
Путешественник с сожалением развел руками. Так далеко он не заходил в своих исканиях.
Внуков и невесток прабабушка не считала достойными для себя собеседниками. Сына она ставила так высоко, что стеснялась при нем пускаться в длинные рассуждения, боясь показаться глупой. И вышло так, что ни с кем она так много не разговаривала, как со мной. Может быть, она просто думала вслух, не опасаясь, что я ее пойму, как иногда поверяют свои сокровенные мысли кошке. Постепенно, на удивление всей семье, эта властная и нетерпимая старуха привязалась ко мне. «Птичка» – называла она меня. Однако выведать у нее что-нибудь о героическом подвиге прадедушки Зуси мне пока не удавалось.
– Чем тут гордиться? Силу имеет каждый бугай, – с неудовольствием говорила она. – Разве тебе не хотелось бы, Птичка, стать таким талмуд-хухемом Ученый богослов (евр.).
, как твой дед?
Прабабушка не понимала, что меня с одинаковой силой влекли к себе и божественная ученость дедушки Симона, и богатырские мышцы прадедушки Зуси.
Этот разговор происходил в то время, когда дедушка, как и каждое утро, вышел на террасу молиться. Он накинул на себя ритуальную полосатую мантию, а ко лбу и к обнаженной левой руке приторочил маленькие кожаные кубики со священными текстами. Предполагалось, что священные слова через сердце и мозг впитываются в самую душу молящегося. Стоя в углу лицом к востоку, дедушка мерно раскачивался и однообразным распевом невнятно проборматывал молитвы. Солнце, подымаясь над садом, окружало дедушку сияющим ореолом.
Прабабушка смотрела на сына с обожанием и со скорбью. Я сидел у изножья ее кровати. Губы прабабушки беззвучно шевелились. Женщинам молиться не положено, и поэтому она произносила слова молитв в уме. Так она мысленно проговорила весь набор утренних молитв, за исключением той, в которой молящийся возносит богу благодарность за то, что он не создал его женщиной.
А скорбь прабабушки происходила оттого, что никто из ее четырех внуков не молился. Они покорно исполняли малейшие прихоти ее. Но никто из них – ни мой веселый бурный отец, ни кутила Филипп, ни оба гвардейца – не хотел выполнять странные обряды, установленные древним пастушеским племенем в жарких азиатских пустынях.
– Сын мой, – сказала прабабушка, когда дедушка Симон снял с себя вооружение верующего и упрятал его в бархатный мешочек. – Сын мой, ты ученый человек. Но, мыслится мне, ты иногда забываешь, что ты старший в роде. Твои сыновья распустились. Вспомни, что ты глава семьи.
Дедушка Симон огладил свою бороду, как всегда в минуту раздумья, и ответил:
– В Книге Судей сказано: «И обратились деревья к масличному дереву и сказали ему: „Царствуй над нами“. И ответила им Маслина: „Не брошу я забот о моем масле, приятном людям и богу, ради того, чтобы надеть на себя корону“.
Сказав это, дедушка поцеловал матери ее сухую руку и с достоинством удалился.
Прабабушка посмотрела ему вслед с умилением. Потом вздохнула и прошептала:
– Масло… Знаю я это его масло…
Некоторое время она сидела молча, откинувшись на подушки. Потом я почувствовал, как ее рука опустилась на мою голову.
– Какая у тебя круглая головка… – сказала она нежно.
– Но все-таки постарайся вспомнить, прабабушка, – сказал я настойчиво, – сколько детей сидело в коляске, когда лошади понесли?
– Нечаев-Мальцев ехал из Дятькова, из своего имения, – сказала прабабушка, мечтательно глядя в потолок. – Он был в генеральской форме. Очень красивой. Он же был кавалергардом и адъютантом принца Ольден-бургского. Он был большой умница. Интеллигентный человек! Он сам строил свои заводы. Не только стекольные. Механические. И железоваренные…
Я нетерпеливо перебил прабабушку:
– Ты мне лучше скажи, прабабушка, какой рукой прадедушка Зуся схватился за дуб, а какой за коней? Это же важно! Вспомни! Ну, что тебе стоит?
– Он любил Зусю, – задумчиво говорила прабабушка. – Он все прощал ему. Все глупости, которые Зуся делал на заводе по своему невежеству, все его поблажки рабочим. После смерти Зуси заводом управляла я.
Тут прабабушка остановилась. На лице ее появилась лукавая усмешка, и она сказала:
– Сказать правду, так и при жизни Зуси управляла, собственно говоря, я.
Она вздохнула.
– У меня мужской ум, Птичка, а мужской ум для женщины грех.
Она зажгла свечу и принялась растапливать над ней палочку красного сургуча. Давно уже никто не запечатывал писем сургучом. И тут я впервые увидел прабабушкину печать.
Она прозрачная, из чистого, как слеза, хрусталя с маленькой граненой головкой. И в головке этой цветы. Да, там, внутри этого остекленевшего родника, цвел, не увядая, прелестный маленький луг из красных, синих и желтых цветов. Когда прабабушка наклоняла печать, казалось, что цветы колышутся, что они всплывают из какой-то холодной и чистой глубины.
Увидев, с каким восхищением я смотрю на хрустальную печать, прабабушка сказала:
– А теперь, Птичка, смотри, что получается.
Она прижала печать к мягкому сургучу, и на нем 336
оттиснулась по кругу фамилия прабабушки. А в середине круга – начальная буква ее имени – X, – похожая на два скрещенных флага. А в самом низу – лучи встающего солнца.
Я протянул руку к чудесной печати.
Но прабабушка покачала головой:
– Нет, Птичка, не дай бог, ты разобьешь ее. А для меня дороже ничего нет. Это мне подарили рабочие. Мне, а не Зусе. Не огорчайся, Птичка, когда-нибудь печать будет твоя. После моей смерти ее получит самый младший из моих внуков, Давид. А после его смерти – ты. И всегда надо завещать ее самым младшим, чтобы она подольше жила в нашем роду…
– Так ты опять ничего не узнал про прадедушку Зусю? – спросил Вячик.
Я больше не мог уклоняться от рассказа. И я храбро соврал:
– А вот узнал. Он схватил коней правой рукой, а дуб – левой. Потому что иначе он вырвал бы дуб скор-нем. Во какая у него сила в правой руке!
Ребята обомлели. Володя робко спросил:
– А борьбой он занимался? Приемы знал?
– Фига, занимался! Кто с ним пойдет бороться, когда он всех клал на первой секунде.
– Даже Збышко Цыганевича?
– Даже Збышко Цыганевича. И Ивана Кащеева. И Заикина.
– Шик! – восхищенно воскликнул Володя. – А про гимнастику узнавал?
– Про гимнастику? – Я на мгновение задумался. – Еще бы! Он знаешь как тренировался? Переносил холмы с места на место.
– Холмы?
– Да! Там у них куча холмов. Так прадедушка Зуся передвигал их с места на место. Потом, конечно, он их ставил обратно.
Ребята были подавлены. Вячик сказал несмело:
– А как насчет манной каши?
Судьба моих товарищей была в моих руках. Скажи я, что прадедушка ел по утрам манную кашу – всё! Они станут самоотверженно забивать в себя ненавистную кашу. Но я был хорошим товарищем, и я сказал небрежно:
– Вот еще! Очень нужна ему эта дрянь.
Володя и Вячик облегченно вздохнули.
– А что я видел у прабабушки! – сказал я.
И я им рассказал про хрустальную печать.
– Ври побольше! Таких вещей не бывает, – заявил Володя.
Оба они только что ни на секунду не усомнились в правдивости моих бессовестных выдумок о прадедушке Зусе. А сейчас ни за что не хотели поверить чистейшей правде про. хрустальную печать.
Уже гораздо позже, через много лет, когда я стал взрослым, я не раз убеждался, с какой охотой люди поддаются грубой лжи и как трудно подчас раскрыть им глаза на истинную картину жизни.
Взбешенный, едва ли не доведенный до слез ослиным упрямством Володи и Вячика, я сказал, что покажу им печать. Я выпрошу ее на время у прабабушки. А если она откажет мне, я украду ее!
В тот же день, сидя на маленькой скамеечке у ног прабабушки, я сказал:
– Покажи мне, пожалуйста, еще раз твою хрустальную печать.
Прабабушка покачала головой:
– Это не игрушка. Один раз только я выпустила ее из рук. Когда твой дедушка Симон подрос, я передала ему завод и печать. Это была моя ошибка. Твой дед разорил нас. Я не виню его. Есть разные люди. Есть люди дела, а есть люди мысли. К тому же эта женщина… Не хочу о ней дурно говорить… Ну, словом, эта шлюха обобрала его… Ты еще ребенок. Ты сейчас еще не можешь этого понять. Это даже хорошо, Птичка. Если бы ты понимал, я и не рассказала бы тебе этого. Но ты все запомнишь и когда-нибудь поймешь…
Напрасно взрослые думают, что детям недоступны страсти, терзающие их, – любовь, ревность, честолюбие и даже вожделение. Иногда папа и мама отправлялись с друзьями в ночной ресторан. Случалось, не с кем было меня оставить дома, и меня брали с собой. Считалось, что сальности, которые выкрикивали с эстрады полуголые певички, и весь кабацкий разгул кафешантана мне так же непонятен, как высшая математика. Взрослые ошибались так же, как сейчас прабабушка, рассказывая мне о своем сыне.
Но в тот момент я не очень интересовался этим рассказом. Хрустальная печать стояла недалеко от меня на маленьком столике у кровати.
1 2 3