не более тридцати километров. И не может быть, чтобы по дороге не случилось попутной машины. Такое бойкое шоссе!
Фабьюш чувствовал себя довольно бодро. Им овладел припадок того странного возбуждения, какое иногда приходит посреди большой усталости и является одним из выражений ее. Без конца воображал он, как войдет в родной дом. Навстречу идет отец, – привычная деликатная улыбка; и тем учтивым тоном, который не изменяет папочке даже в разговоре с попрошайками: «Я приношу пану путнику свои наиглубочайшие извинения, однако я ничего не могу…» – но, не закончив, вскрикнет: «Дева пресвятая, царица польская… Это Фабьюш!» И на крик этот сбегутся все – и мамуся, и Ирэна, и этот мальчуган Ричард, доктор Ян, тетя Казимира, батраки из бойни; смех, слезы, горячая ванна с сосновыми шариками, бессвязные счастливые речи, чистое белье, молебен, заливной поросенок, сладостный сон в тепле родного дома…
Услаждая себя такими мечтами, Фабьюш шагал, наклонив лохматую голову против ветра. Ветер был какой-то несуразный: то бросался в лицо, то в спину, то в бок. Так или иначе, не оставлял в покое. По сторонам в поле кувыркались снежные смерчи. Фабьюш боялся, что если он остановится, то замерзнет. И он шел не останавливаясь. Ноги холодны и тверды, как лед, а голова пылала.
Тут случилась неприятность: развалились ботинки, которые вчера под Пулавой подарил Фабьюшу какой-то сердобольный русский солдат. Начало здорово припекать подошвы. Но Фабьюш не терял бодрости. Все же он шагает по родной земле. И все вокруг – и ветер, и мерзлый снег под ногами, и синий темнеющий воздух, и толстые вороны под низким небом, – все это Польша, своя, свободная.
Спустилась ночь. Машин на шоссе стало еще больше. Иногда вспыхивали фары, и на секунду становились видны режущий блеск ледяной дороги и суматоха снежинок.
Машины шли в два, а то и в три ряда. Они шли плотными колоннами. И все туда, на запад. Фабьюш свернул за обочину и шел по щиколотку в снегу. Иногда он падал, потом поднимался и шел опять на С, на восток. Слышны были голоса солдат из-под брезентовых навесов, гудки сигналов, рев моторов, похожий на нетерпеливое ржание коней. Если бы Фабьюш не был сейчас таким усталым, почти безумным от усталости, он задумался бы над тем, что означает этот могучий ночной поток, и, может быть, пылкость натуры увлекла бы и его на запад.
Но воспаленная голова ни о чем сейчас не могла думать, кроме одного: не останавливаться. Остановка – это смерть. И он шел, кровь сочилась из разбитых ступней и тут же затвердевала красными льдинками, они больно стягивали кожу.
Иногда ему казалось, что он идет уже много дней по этому длинному снегу вдоль бесконечных жарких фыркающих машин. А то вдруг ему казалось, что он только что вышел и что у него еще много сил и ему нисколько не больно, и в этот момент он замечал, что он не идет, а лежит, сладко разметавшись на снежном пуховике. И он поднимался и шел дальше.
Вдруг он пугался: ему казалось, что идет не он, а идут только машины навстречу, а он стоит на месте. Он долго тщательно вглядывался в свои ноги и наконец убеждался, что они движутся. Он просто не ощущал их движения. Все еще не веря себе, он оглядывался назад и видел следы, свежие следы, которые он оставлял на снегу. Он успокаивался и шел дальше – на восток, домой.
4
Наконец его остановил патруль. Это были польские солдаты. Пока один проверял документы Фабьюша, другой поддерживал его, чтобы он не упал.
– Ты замерзнешь, приятель, зайди к нам в сторожку, обогрейся. Спрашиваешь, далеко ли до С? Вот он – сказал солдат и поднял шлагбаум.
– Я спасен… – прошептал Фабьюш.
Он был у отцовского дома. Мысль об этом возбудила в нем силы. Он потряс ворота. Старое железо ответило дружелюбным лязгом. Он долго стучал. Во дворе слышался визг. Очевидно, отец колол свиней, он любил заниматься этим по ночам. Потом залаял пес.
– Топси, Топси! – позвал его Фабьюш.
Ему казалось, что он кричит в полный голос, на самом деле он только шептал. Он снова принялся стучать. Это было трудно, руки не слушались его. Приходилось отдыхать, набирать силы, потом снова стучать.
Наконец во дворе послышались шаги. И Фабьюш услышал голос – мягкий, басистый, с вежливыми рокотаниями.
Фабьюш заплакал от радости. Вспухшим языком своим он изобразил слова:
– Папуня, это я, твой Фабьюш…
Но вместо слов из его замерзшего горла выкатился безобразный хрип.
Отец, там, за воротами, вежливо откашлялся и деликатно проворчал, что еще вчера он имел удовольствие внести известную сумму на патриотические нужды, в чем у него есть форменная расписка, и что для финансовых переговоров панам террористам лучше приходить в трезвом виде, и что, во всяком случае, завтра днем они договорятся, и что сейчас он желает панам террористам доброй ночи и низко им кланяется. И возможно, что он действительно, там, во мраке за воротами, низко поклонился. Потом послышались его шаги и удаляющиеся учтивое покашливание.
Фабьюш долго бился в ворота. Он понял, что погибает. Он собрал последние силы и побрел на другую сторону улицы. Там стоял дом его богатой незамужней тетки пани Казимиры Борковской. Издавна известно было, что она проводит ночи в молитвах. У нее в доме была своя часовня и постоянно жил какой-нибудь капеллан, очередной ее духовник, обычно не очень старый.
Тут Фабьюшу не пришлось долго стучать: отозвались с чудесной быстротой. Калитка, правда, не отворилась, но два голоса, мужской и женский, запели в подъезде: «Pod Twoja obrone…» Под твою защиту (польская молитва).
– с ангельской чистотой и сладостью. Фабьюш впал в бешенство, он тряс ворота, хрипел, стонал, ругался. В ответ он получал «Pod Twoja obrone…» – и ничего, кроме этого.
Он потащился по улице и принялся стучать подряд во все ворота без разбора. Тут всё жили родственники и друзья. Вот дом пана Ловейко, отцовского компаньона. Вот этот – окруженный садом – принадлежит пану Пенксна, сияющему старичку с румяным детским лицом посреди аккуратной серебряной бородки, владельцу магазина церковной утвари, где всегда так сладостно пахло сухим кипарисом. А вот дом капитана Марцинека, старого легионера, и по обеим сторонам дверей все те же два алебастровых льва с замасленными спинами, оттого что на них вечно садились верхом школьники, а пан капитан высовывал в форточку свое красное лицо с длинными отвислыми старопольскими усами и скверно ругался, и от него школьники научились гадким уличным словам. А вот дом пана Зволинского, в младшую дочь его Зосю когда-то Фабьюш был влюблен и признался ей в этом на новогоднем балу в гимназии сестер-урсулинок. А дальше шли дома Бжезинских, Сеньковских, Скибинских, Тачальских. В большинстве домов никто не отзывался на стук Фабьюша. В иных его уверяли из-за ворот, что какие-то деньги будут внесены кому-то завтра. Кое-где угрожали спустить на него псов…
5
Ветер унялся. И снег перестал падать. И даже луна вышла на небо. И все вокруг колдовски заблестело. Вдруг Фабьюш увидел необыкновенное зрелище, которого никто во всей Европе не видел уже пять лет: посреди ночи ярко засветились окна в большом доме неподалеку. Сияющие прямоугольники легли на снегу. И даже музыка послышалась – флейта и скрипки, неясная, нежная мелодия.
Безумная догадка озарила юношу: кончилась война, немцы сдались! И здесь дают бал в честь окончания войны. Фабьюш обвел глазами улицу. Прочие дома были темны. Видно, там еще ничего не знали.
Он пошел к светлому дому. В слабости своей он иногда падал на снег, грязный снег, изжеванный фронтовыми машинами, потом вставал и упрямо шел к празднично сверкавшему дому.
Но когда он дошел до середины мостовой, свет в окнах вдруг пропал. Перед Фабьюшем стояла темная закопченная руина с пробоинами в стенах. Ах, это все луна натворила! Через сорванную крышу она налила дом до краев своим волшебным блеском. И музыки не стало, только ветер метался, воя между осыпавшимися стенами. Фабьюш обернулся на луну и дрожащей рукой погрозил ей. Она прянула в облака, повалил снег, стало мутно.
И все же в этом мраке Фабьюш увидел фигуру. Она неподвижно стояла над ним, чернея на фоне неба, которое даже в самую темную ночь остается хоть немного более светлым, чем земля. Что-то знакомое почудилось Фабьюшу в очертаниях фигуры: покатые плечи, чуть склоненная голова, потоки тяжелых складок вокруг просторного тела. Фабьюш узнал ее: Мадонна! Madonna Viatoria, покровительница путников, благостная матерь перекрестков!
С детства Фабьюш привык видеть ее на этом месте. Доброе божество когда-то благоволило к нему. Он без труда выпрашивал у нее победы в уличных драках и щедрые подарки от родителей к именинам или в сочельник. Она охотно покрывала его мальчишеские грехи – кражу колбасы с отцовской фабрики, ловкие выстрелы из духового ружья, удачно пробивающие стекла в квартирах соседей.
Позднее, выросши, Фабьюш пренебрегал Мадонной. Все же, может быть, она не забыла его? Вот ведь не погиб он в пути, не подкосила его в боях фашистская пуля, не засек немецкий бич в застенках, и он добрался-таки до родного города. Но тут, видно, кончилось покровительство всемогущей. Достигнув отцовского дома, он умирает на его пороге. Остекленевшая грудь его с трудом захватывает воздух.
Он подтянулся к подножию Девы. Он припал головой к ее ступням и принялся молиться. Это не была заученная молитва из требника. Нет, он молился своими словами, как в детстве, когда он веровал горячо.
– Помнишь ли меня, пресвятая? Это я, твой Фабьюш. Видишь, я вернулся. Они меня не узнали. Но ты меня узнала. Они не пустили меня к себе, в свое тепло. Но ты можешь согреть меня огнем небесным. Salvum fac Fabium! Спаси Фабьюша! (лат.)
A если не нужно, чтобы я жил, так я умру здесь, у твоих святых ног. Прости меня, царица. Мне нечего принести тебе. У меня нет цветов. У меня нет денег. Я приношу тебе единственное, что я имею: свою жизнь. Ее осталось у меня очень мало, крошечный кусочек. Бери его…
Так лепетал он, припав губами к ногам Мадонны Придорожной, по обычаю путников, отбывающих в дальние странствия.
И вдруг он почувствовал, что ноги богоматери дрогнули. Да, они шевельнулись, словно пытаясь освободиться из объятий Фабьюша. В суеверном страхе он поднял голову.
И он увидел чудо: статуя медленно склонялась к нему. Благоговейный ужас объял Фабьюша. «Не умер ли я?…» Но все кругом было так обыкновенно. Не может быть, чтобы в том мире был такой же грязный снег на дороге, и воздух так же вонял бензином, и из дома напротив доносился поросячий визг. «Нет, я жив!…» Слезы восторга выкатились из глаз Фабьюша и тут же окаменели на ресницах двумя сосульками.
А чудо длилось. Мадонна распахнула свою каменную мантию, и Фабьюш почувствовал, как две руки, полные неземной силы, подняли его и легко понесли. Ему казалось, что он летит над миром. Ворота отцовского дома открылись перед статуей, словно она имела ключ к ним.
Фабьюш увидел себя в просторной комнате. Оглядевшись, он узнал свою бывшую детскую. Изваяние двигалось плавно, словно не касаясь пола. Диковинно было видеть Мадонну среди заурядных предметов домашней обстановки, табуретов, умывальных тазов. Богиня была как живая, казалось, кровь струилась под тонкой кожей ее лица. И только золотистый нимб вокруг головы напоминал о ее святости. Еще несколько существ витало вокруг нее – очевидно, сонм ангелов, спустившихся с неба, чтобы составить ее серафическую свиту. Мелодичными голосами божества переговаривались на языке, которого Фабьюш не понимал, и он счел это естественным – откуда же ему, смертному, было понимать речь небожителей?
Проснувшись на следующий день, юноша увидел вокруг себя всю семью. Доктор Ян Копач, значительно сморщившись, отсчитывал пульс Фабьюшу. Комната была полна родственниками и друзьями. Все с трепетом ждали его пробуждения. Никто не понимал, как он попал сюда. И некого было спросить об этом, потому что регулировщицы 15-й ВАД, обитавшие в этой комнате, поздно ночью внезапно выехали на фронт, даже не успев известить хозяев дома. Это был незабвенный день 14 января 1945 года, когда весь Первый Белорусский фронт двинулся в великое наступление сквозь Польшу на Одер.
Увидев, что Фабьюш открыл глаза, пан Адам залился слезами. Все бросились к изголовью юноши. Голос его был слаб, он рассказывал свою эпопею. Когда Фабьюш упомянул о красноармейце, подарившем ему ботинки, колбасный король воскликнул, что закажет молебен во здравие добросердечного русского незнакомца. Описание того, что Фабьюш тщетно бился в ворота, вызвало в аудитории новые потоки слез.
– Старый я болван! – восклицал пан Адам и бил себя в грудь. – Но скажи мне, сынечку коханый: кто же отворил тебе ворота?
Лицо Фабьюша дрогнуло. В комнате воцарилась тишина.
– Она… – прошептал наконец Фабьюш и простер руку, указывая в окно.
Все посмотрели в окно и увидели на перекрестке статую Мадонны Придорожной. Она была такая, как всегда. Снег сахарно сверкал на ее милостиво склоненной голове, и безгрешные птицы, перебирая ножками, оставляли на ней крестообразные следы. И только то в Мадонне было новое, что она была одна: впервые за много дней рядом с пей не стояла краснощекая ефрейтор Сапожкова в своей брезентовой мантии, деловито размахивая сигнальными флажками.
И Фабьюш рассказал пораженной семье о явленном ему чуде. Несколько секунд в комнате стояло благоговейное молчание. Потом слушателями овладел род религиозного экстаза. Пан Адам заявил, что чудо сотворилось в семье Борковских не случайно, а в воздаяние за добродетели, из которых наиболее высокими являются патриотизм ее членов и коммерческая честность фирмы. Пани Казимира воскликнула, что она доведет о совершившемся до сведения святого престола. Спутник ее, рослый капеллан, выразил убеждение, что римская курия, несомненно, признает подлинность чуда ради славы господней, спасения душ и вящего процветания веры. Старенький пан Пенксна поклялся, что закажет искуснейшим резчикам С. миниатюрные изображения Мадонны Придорожной из слоновой кости, крупную партию которой он приберегал до лучших времен.
Один только доктор Ян Копач оставался безмолвным. Потом, откашлявшись, он пробормотал:
– А мне сдается, панове, что я мог бы объяснить все это более, так сказать…
Но под пристальным взглядом колбасного короля доктор сразу увял и замолк. Потом, выйдя в столовую, он хватил две рюмки «монополевой» и побежал на второй этаж, где обитали мы с майором Д., чтоб излить «советским товажишам» свой скептицизм вольнодумца.
Однако он не застал нас. Мы тоже ушли ночью с наступающей армией.
Семнадцатого января на броне самоходки мы пересекли лед Вислы и вошли в освобожденную Варшаву. На Саксонской площади, взобравшись на груду кирпичей, стояла ефрейтор Сапожкова и с привычной легкостью распоряжалась густым, путаным движением. Мы видели ее на всем пути наступления – и в Лодзи, и в Кутно, и в горящей Познани. А позднее, весной – за Одером, среди немыслимых руин Кюстрина, во Франкфурте, Ландсберге, Мальцдорфе. И, наконец, в последний раз она мелькнула 2 мая в Берлине.
Со свойственной ей мощной статуарностыо ефрейтор высилась на площади Александрплац, и сотни немцев, толпясь на тротуарах, не уставали почтительно глазеть на повелительные взмахи ее могучих рук, которыми она ловко рассылала потоки фронтовых машин вдоль разбомбленных улиц германской столицы – в то время как за сотни километров оттуда, под низким и вечно серым небом, кучка обывателей, окружив Мадонну Придорожную, прославляла чудо, явленное семье добродетельного колбасного фабриканта.
1945
1 2
Фабьюш чувствовал себя довольно бодро. Им овладел припадок того странного возбуждения, какое иногда приходит посреди большой усталости и является одним из выражений ее. Без конца воображал он, как войдет в родной дом. Навстречу идет отец, – привычная деликатная улыбка; и тем учтивым тоном, который не изменяет папочке даже в разговоре с попрошайками: «Я приношу пану путнику свои наиглубочайшие извинения, однако я ничего не могу…» – но, не закончив, вскрикнет: «Дева пресвятая, царица польская… Это Фабьюш!» И на крик этот сбегутся все – и мамуся, и Ирэна, и этот мальчуган Ричард, доктор Ян, тетя Казимира, батраки из бойни; смех, слезы, горячая ванна с сосновыми шариками, бессвязные счастливые речи, чистое белье, молебен, заливной поросенок, сладостный сон в тепле родного дома…
Услаждая себя такими мечтами, Фабьюш шагал, наклонив лохматую голову против ветра. Ветер был какой-то несуразный: то бросался в лицо, то в спину, то в бок. Так или иначе, не оставлял в покое. По сторонам в поле кувыркались снежные смерчи. Фабьюш боялся, что если он остановится, то замерзнет. И он шел не останавливаясь. Ноги холодны и тверды, как лед, а голова пылала.
Тут случилась неприятность: развалились ботинки, которые вчера под Пулавой подарил Фабьюшу какой-то сердобольный русский солдат. Начало здорово припекать подошвы. Но Фабьюш не терял бодрости. Все же он шагает по родной земле. И все вокруг – и ветер, и мерзлый снег под ногами, и синий темнеющий воздух, и толстые вороны под низким небом, – все это Польша, своя, свободная.
Спустилась ночь. Машин на шоссе стало еще больше. Иногда вспыхивали фары, и на секунду становились видны режущий блеск ледяной дороги и суматоха снежинок.
Машины шли в два, а то и в три ряда. Они шли плотными колоннами. И все туда, на запад. Фабьюш свернул за обочину и шел по щиколотку в снегу. Иногда он падал, потом поднимался и шел опять на С, на восток. Слышны были голоса солдат из-под брезентовых навесов, гудки сигналов, рев моторов, похожий на нетерпеливое ржание коней. Если бы Фабьюш не был сейчас таким усталым, почти безумным от усталости, он задумался бы над тем, что означает этот могучий ночной поток, и, может быть, пылкость натуры увлекла бы и его на запад.
Но воспаленная голова ни о чем сейчас не могла думать, кроме одного: не останавливаться. Остановка – это смерть. И он шел, кровь сочилась из разбитых ступней и тут же затвердевала красными льдинками, они больно стягивали кожу.
Иногда ему казалось, что он идет уже много дней по этому длинному снегу вдоль бесконечных жарких фыркающих машин. А то вдруг ему казалось, что он только что вышел и что у него еще много сил и ему нисколько не больно, и в этот момент он замечал, что он не идет, а лежит, сладко разметавшись на снежном пуховике. И он поднимался и шел дальше.
Вдруг он пугался: ему казалось, что идет не он, а идут только машины навстречу, а он стоит на месте. Он долго тщательно вглядывался в свои ноги и наконец убеждался, что они движутся. Он просто не ощущал их движения. Все еще не веря себе, он оглядывался назад и видел следы, свежие следы, которые он оставлял на снегу. Он успокаивался и шел дальше – на восток, домой.
4
Наконец его остановил патруль. Это были польские солдаты. Пока один проверял документы Фабьюша, другой поддерживал его, чтобы он не упал.
– Ты замерзнешь, приятель, зайди к нам в сторожку, обогрейся. Спрашиваешь, далеко ли до С? Вот он – сказал солдат и поднял шлагбаум.
– Я спасен… – прошептал Фабьюш.
Он был у отцовского дома. Мысль об этом возбудила в нем силы. Он потряс ворота. Старое железо ответило дружелюбным лязгом. Он долго стучал. Во дворе слышался визг. Очевидно, отец колол свиней, он любил заниматься этим по ночам. Потом залаял пес.
– Топси, Топси! – позвал его Фабьюш.
Ему казалось, что он кричит в полный голос, на самом деле он только шептал. Он снова принялся стучать. Это было трудно, руки не слушались его. Приходилось отдыхать, набирать силы, потом снова стучать.
Наконец во дворе послышались шаги. И Фабьюш услышал голос – мягкий, басистый, с вежливыми рокотаниями.
Фабьюш заплакал от радости. Вспухшим языком своим он изобразил слова:
– Папуня, это я, твой Фабьюш…
Но вместо слов из его замерзшего горла выкатился безобразный хрип.
Отец, там, за воротами, вежливо откашлялся и деликатно проворчал, что еще вчера он имел удовольствие внести известную сумму на патриотические нужды, в чем у него есть форменная расписка, и что для финансовых переговоров панам террористам лучше приходить в трезвом виде, и что, во всяком случае, завтра днем они договорятся, и что сейчас он желает панам террористам доброй ночи и низко им кланяется. И возможно, что он действительно, там, во мраке за воротами, низко поклонился. Потом послышались его шаги и удаляющиеся учтивое покашливание.
Фабьюш долго бился в ворота. Он понял, что погибает. Он собрал последние силы и побрел на другую сторону улицы. Там стоял дом его богатой незамужней тетки пани Казимиры Борковской. Издавна известно было, что она проводит ночи в молитвах. У нее в доме была своя часовня и постоянно жил какой-нибудь капеллан, очередной ее духовник, обычно не очень старый.
Тут Фабьюшу не пришлось долго стучать: отозвались с чудесной быстротой. Калитка, правда, не отворилась, но два голоса, мужской и женский, запели в подъезде: «Pod Twoja obrone…» Под твою защиту (польская молитва).
– с ангельской чистотой и сладостью. Фабьюш впал в бешенство, он тряс ворота, хрипел, стонал, ругался. В ответ он получал «Pod Twoja obrone…» – и ничего, кроме этого.
Он потащился по улице и принялся стучать подряд во все ворота без разбора. Тут всё жили родственники и друзья. Вот дом пана Ловейко, отцовского компаньона. Вот этот – окруженный садом – принадлежит пану Пенксна, сияющему старичку с румяным детским лицом посреди аккуратной серебряной бородки, владельцу магазина церковной утвари, где всегда так сладостно пахло сухим кипарисом. А вот дом капитана Марцинека, старого легионера, и по обеим сторонам дверей все те же два алебастровых льва с замасленными спинами, оттого что на них вечно садились верхом школьники, а пан капитан высовывал в форточку свое красное лицо с длинными отвислыми старопольскими усами и скверно ругался, и от него школьники научились гадким уличным словам. А вот дом пана Зволинского, в младшую дочь его Зосю когда-то Фабьюш был влюблен и признался ей в этом на новогоднем балу в гимназии сестер-урсулинок. А дальше шли дома Бжезинских, Сеньковских, Скибинских, Тачальских. В большинстве домов никто не отзывался на стук Фабьюша. В иных его уверяли из-за ворот, что какие-то деньги будут внесены кому-то завтра. Кое-где угрожали спустить на него псов…
5
Ветер унялся. И снег перестал падать. И даже луна вышла на небо. И все вокруг колдовски заблестело. Вдруг Фабьюш увидел необыкновенное зрелище, которого никто во всей Европе не видел уже пять лет: посреди ночи ярко засветились окна в большом доме неподалеку. Сияющие прямоугольники легли на снегу. И даже музыка послышалась – флейта и скрипки, неясная, нежная мелодия.
Безумная догадка озарила юношу: кончилась война, немцы сдались! И здесь дают бал в честь окончания войны. Фабьюш обвел глазами улицу. Прочие дома были темны. Видно, там еще ничего не знали.
Он пошел к светлому дому. В слабости своей он иногда падал на снег, грязный снег, изжеванный фронтовыми машинами, потом вставал и упрямо шел к празднично сверкавшему дому.
Но когда он дошел до середины мостовой, свет в окнах вдруг пропал. Перед Фабьюшем стояла темная закопченная руина с пробоинами в стенах. Ах, это все луна натворила! Через сорванную крышу она налила дом до краев своим волшебным блеском. И музыки не стало, только ветер метался, воя между осыпавшимися стенами. Фабьюш обернулся на луну и дрожащей рукой погрозил ей. Она прянула в облака, повалил снег, стало мутно.
И все же в этом мраке Фабьюш увидел фигуру. Она неподвижно стояла над ним, чернея на фоне неба, которое даже в самую темную ночь остается хоть немного более светлым, чем земля. Что-то знакомое почудилось Фабьюшу в очертаниях фигуры: покатые плечи, чуть склоненная голова, потоки тяжелых складок вокруг просторного тела. Фабьюш узнал ее: Мадонна! Madonna Viatoria, покровительница путников, благостная матерь перекрестков!
С детства Фабьюш привык видеть ее на этом месте. Доброе божество когда-то благоволило к нему. Он без труда выпрашивал у нее победы в уличных драках и щедрые подарки от родителей к именинам или в сочельник. Она охотно покрывала его мальчишеские грехи – кражу колбасы с отцовской фабрики, ловкие выстрелы из духового ружья, удачно пробивающие стекла в квартирах соседей.
Позднее, выросши, Фабьюш пренебрегал Мадонной. Все же, может быть, она не забыла его? Вот ведь не погиб он в пути, не подкосила его в боях фашистская пуля, не засек немецкий бич в застенках, и он добрался-таки до родного города. Но тут, видно, кончилось покровительство всемогущей. Достигнув отцовского дома, он умирает на его пороге. Остекленевшая грудь его с трудом захватывает воздух.
Он подтянулся к подножию Девы. Он припал головой к ее ступням и принялся молиться. Это не была заученная молитва из требника. Нет, он молился своими словами, как в детстве, когда он веровал горячо.
– Помнишь ли меня, пресвятая? Это я, твой Фабьюш. Видишь, я вернулся. Они меня не узнали. Но ты меня узнала. Они не пустили меня к себе, в свое тепло. Но ты можешь согреть меня огнем небесным. Salvum fac Fabium! Спаси Фабьюша! (лат.)
A если не нужно, чтобы я жил, так я умру здесь, у твоих святых ног. Прости меня, царица. Мне нечего принести тебе. У меня нет цветов. У меня нет денег. Я приношу тебе единственное, что я имею: свою жизнь. Ее осталось у меня очень мало, крошечный кусочек. Бери его…
Так лепетал он, припав губами к ногам Мадонны Придорожной, по обычаю путников, отбывающих в дальние странствия.
И вдруг он почувствовал, что ноги богоматери дрогнули. Да, они шевельнулись, словно пытаясь освободиться из объятий Фабьюша. В суеверном страхе он поднял голову.
И он увидел чудо: статуя медленно склонялась к нему. Благоговейный ужас объял Фабьюша. «Не умер ли я?…» Но все кругом было так обыкновенно. Не может быть, чтобы в том мире был такой же грязный снег на дороге, и воздух так же вонял бензином, и из дома напротив доносился поросячий визг. «Нет, я жив!…» Слезы восторга выкатились из глаз Фабьюша и тут же окаменели на ресницах двумя сосульками.
А чудо длилось. Мадонна распахнула свою каменную мантию, и Фабьюш почувствовал, как две руки, полные неземной силы, подняли его и легко понесли. Ему казалось, что он летит над миром. Ворота отцовского дома открылись перед статуей, словно она имела ключ к ним.
Фабьюш увидел себя в просторной комнате. Оглядевшись, он узнал свою бывшую детскую. Изваяние двигалось плавно, словно не касаясь пола. Диковинно было видеть Мадонну среди заурядных предметов домашней обстановки, табуретов, умывальных тазов. Богиня была как живая, казалось, кровь струилась под тонкой кожей ее лица. И только золотистый нимб вокруг головы напоминал о ее святости. Еще несколько существ витало вокруг нее – очевидно, сонм ангелов, спустившихся с неба, чтобы составить ее серафическую свиту. Мелодичными голосами божества переговаривались на языке, которого Фабьюш не понимал, и он счел это естественным – откуда же ему, смертному, было понимать речь небожителей?
Проснувшись на следующий день, юноша увидел вокруг себя всю семью. Доктор Ян Копач, значительно сморщившись, отсчитывал пульс Фабьюшу. Комната была полна родственниками и друзьями. Все с трепетом ждали его пробуждения. Никто не понимал, как он попал сюда. И некого было спросить об этом, потому что регулировщицы 15-й ВАД, обитавшие в этой комнате, поздно ночью внезапно выехали на фронт, даже не успев известить хозяев дома. Это был незабвенный день 14 января 1945 года, когда весь Первый Белорусский фронт двинулся в великое наступление сквозь Польшу на Одер.
Увидев, что Фабьюш открыл глаза, пан Адам залился слезами. Все бросились к изголовью юноши. Голос его был слаб, он рассказывал свою эпопею. Когда Фабьюш упомянул о красноармейце, подарившем ему ботинки, колбасный король воскликнул, что закажет молебен во здравие добросердечного русского незнакомца. Описание того, что Фабьюш тщетно бился в ворота, вызвало в аудитории новые потоки слез.
– Старый я болван! – восклицал пан Адам и бил себя в грудь. – Но скажи мне, сынечку коханый: кто же отворил тебе ворота?
Лицо Фабьюша дрогнуло. В комнате воцарилась тишина.
– Она… – прошептал наконец Фабьюш и простер руку, указывая в окно.
Все посмотрели в окно и увидели на перекрестке статую Мадонны Придорожной. Она была такая, как всегда. Снег сахарно сверкал на ее милостиво склоненной голове, и безгрешные птицы, перебирая ножками, оставляли на ней крестообразные следы. И только то в Мадонне было новое, что она была одна: впервые за много дней рядом с пей не стояла краснощекая ефрейтор Сапожкова в своей брезентовой мантии, деловито размахивая сигнальными флажками.
И Фабьюш рассказал пораженной семье о явленном ему чуде. Несколько секунд в комнате стояло благоговейное молчание. Потом слушателями овладел род религиозного экстаза. Пан Адам заявил, что чудо сотворилось в семье Борковских не случайно, а в воздаяние за добродетели, из которых наиболее высокими являются патриотизм ее членов и коммерческая честность фирмы. Пани Казимира воскликнула, что она доведет о совершившемся до сведения святого престола. Спутник ее, рослый капеллан, выразил убеждение, что римская курия, несомненно, признает подлинность чуда ради славы господней, спасения душ и вящего процветания веры. Старенький пан Пенксна поклялся, что закажет искуснейшим резчикам С. миниатюрные изображения Мадонны Придорожной из слоновой кости, крупную партию которой он приберегал до лучших времен.
Один только доктор Ян Копач оставался безмолвным. Потом, откашлявшись, он пробормотал:
– А мне сдается, панове, что я мог бы объяснить все это более, так сказать…
Но под пристальным взглядом колбасного короля доктор сразу увял и замолк. Потом, выйдя в столовую, он хватил две рюмки «монополевой» и побежал на второй этаж, где обитали мы с майором Д., чтоб излить «советским товажишам» свой скептицизм вольнодумца.
Однако он не застал нас. Мы тоже ушли ночью с наступающей армией.
Семнадцатого января на броне самоходки мы пересекли лед Вислы и вошли в освобожденную Варшаву. На Саксонской площади, взобравшись на груду кирпичей, стояла ефрейтор Сапожкова и с привычной легкостью распоряжалась густым, путаным движением. Мы видели ее на всем пути наступления – и в Лодзи, и в Кутно, и в горящей Познани. А позднее, весной – за Одером, среди немыслимых руин Кюстрина, во Франкфурте, Ландсберге, Мальцдорфе. И, наконец, в последний раз она мелькнула 2 мая в Берлине.
Со свойственной ей мощной статуарностыо ефрейтор высилась на площади Александрплац, и сотни немцев, толпясь на тротуарах, не уставали почтительно глазеть на повелительные взмахи ее могучих рук, которыми она ловко рассылала потоки фронтовых машин вдоль разбомбленных улиц германской столицы – в то время как за сотни километров оттуда, под низким и вечно серым небом, кучка обывателей, окружив Мадонну Придорожную, прославляла чудо, явленное семье добродетельного колбасного фабриканта.
1945
1 2