В тюрьму ее, потаскуху этакую, в застенок!.. Но доносить в полицию и свидетельствовать в суде никто не хотел. Однажды ночью кто-то, не пожалев дегтя, сверху донизу вымазал ставни и двери лачуги… Мужчины при встрече с Тересой двусмысленно ухмылялись, а женщины, глянув так, словно кнутом по живому стегали, тут же отворачивались и договаривались промеж собой не звать больше мать с дочерью ни спрясть, ни наткать, ни на толоке подсобить – пусть убираются прочь ко всем чертям, пусть с голоду подыхают, в проруби пусть утопятся, а только не марать им доброго имени односельчан!
И лишь когда Тереса и впрямь задумала вербеной отравиться, люди понемногу оттаяли. А тут еще настоятель в день святой Магдалены душещипательную проповедь прочитал с амвона, в которой, не называя имен, заступился за Тересу Буйвидайте, велел простить ее прегрешения, как сам Иисус Христос отпустил грехи Марии-Магдалене…
Подоспело лето, а с ним забот стало невпроворот, и частенько женщины, взмокнув от непосильного труда, спрашивали друг друга: за какие грехи такое мученье, господи?! Пока эту рожь в снопы увяжешь, все руки осотом исколешь. Нет, такая работа только для Тересы…
А Буйвидайте любой работы не чуралась. Она и прежде не сетовала. Бойка была девка до всего, эта-то бойкость, говаривали люди, и сгубила ее.
IV
Повилас Контаутас, старший сын того самого Контаутаса, которого пчелка сгубила, хотя себе жену еще не подыскал, слыл в округе незаменимым сватом. Подобно хорошему адвокату, которому подавай дела помудреней, Повилас тоже любил сводить тех, кто давным-давно морил надежду в пропахших плесенью сундуках с приданым или всю до последней крошки затолкал ее вместе с крепким домашним самосадом в холостяцкую трубку.
Тем самым пеньком, что не так-то просто выкорчевать, была для сватов Забелия Стирблите из соседней деревни. Вроде и собой недурна, и в теле, и деньги водятся, а никто на нее до сих пор не клюнул, хотя девица уже в летах. На толоку ее не зазовешь, до гулянок тоже не охотница, а если парень с ней словом через плетень перекинется, то сам же потом со смехом и рассказывает: «Пенка-то наша перетрусила, как бы я ее не сгреб… Пусть уж лучше котам достается!»
Парни прозвали девушку Пенкой за то, что была она белой да пухлой, как творог на троицу, голосок цыплячий, а уж пальчики ее, конечно же ни разу лебеду в огороде не пропалывали – вторая барыня Сребалене, да и только.
Видно, Лабжянтису потому она и приглянулась, что на каждом шагу учился он у своего дяди Людвикаса. Барыня Серапина и летом надевает в костел белые перчатки, Ляонас велит делать то же своей Изабеле – четки-то грубые, можно мозоли натереть… Покуда тетя жива, пусть Забе набирается у нее господских манер, а черную работу по хозяйству найдется кому сделать.
К тому же святую правду и Повилас, сват, Ляонасу сказал, когда они вышли за порог оросить угол Стирблисова дома и так кое о чем посоветоваться:
– Все себе в жены ищут девку поядреней, бой-бабу… Потому как у них дневные дела-заботы на уме. А тебе, Ляонас, в самый раз о ночных забавах подумать, хе, хе, хе!.. Женатому мужику не только днем жить.
– Ладно уж, – согласился Ляонас, – пусть только она от банка поможет отбиться. А не то как бы меня Людвикас не выставил.
– Погоди, дойдем и до этого. Лиха беда начало… Пришлось Ляонасу отдать свату за Изабелу свою концертинку, а молодая в придачу одарила его бараном да рубахой. На свадьбу прикатили все Лабжянтисы, и один из братьев рассказал Ляонасу, что Тереса голодает, щавелем только и перебивается. Люди даже козочку ее на выгон не пускают, вот и пасут они ее с матерью по обочинам да в балках.
Поначалу Ляонас вроде как и слушать не хотел, комедию ломал:
– А я-то тут при чем? Вы про это Юргису Даукинтису лучше расскажите…
Но, увидя, что у братьев свое мнение на этот счет, потупился и пообещал кое-чего подбросить Тересе после свадьбы.
– Не примет, – единодушно решили братья.
– Так что ж мне теперь? Как бы вы поступили?
– Сотню мог бы подкинуть, – неопределенно пожал плечами тот, кто чаще остальных встречал Тересу. – Ей не скажу, попытаюсь мамаше всучить.
Денег у жениха при себе не было – сдал их на хранение Сребалюсу, поэтому, выпив, он открылся Повиласу. Сват дал ему взаймы полсотни, а вслух стал прикидывать, кого бы бедняжке Тересе сосватать, как из беды ее вызволить…
– Знаешь что! – обрадованно воскликнул Ляонас. – Свози-ка ты к ней Стасялиса Горбатенького. Что тебе стоит? Дорога, правда, не близкая, так ведь и коня не одалживать. Поверь – там золото, не девка! Я бы ее и тебе присоветовал, да боюсь по уху схлопотать. А Горбатенького ты настрой…
…Не помогли отцу Астрейкиса те ароматные лекарства – после рождества старик преставился. Чтобы приглядывать за скотиной, управляться с землей или даже жердину для частокола найти, нужны были сильные руки или, на худой конец, ноги – хозяйство обойти, показать подручному работнику, где пахать, где сеять, а что под пар оставить. Но ведь если зовешь на толоку, за это тоже нужно отработать – во время жатвы, обмолота или уборки картофеля. Денег взять неоткуда, а какой из Горбатенького работник…
Вот и уселись прохладным весенним вечерком за миской вареной фасоли Стасялис с Повиласом Контаутасом и давай поминать, словно в той молитве про всех святых, знакомых девиц и вдов, Эльжбет и Котрин.
Повилас:
– Живет в деревне Тарвайняй одна девушка, Анастазией звать. И пряха, и покладиста, и болтать попусту не любит, потому как ей доктора под шеей трубочку вставили, ну, вроде мундштука, что ли… Как притомится, давай пыхтеть-свистеть. Пыли еще боится… А в остальном, пожалуй, ничего. Молода… на первый взгляд.
Горбатенький утвердительно кивает:
– Это нам подходит… – И выкладывает на стол вареную фасолину примерно в той стороне, где живет эта самая Анастазия.
– Еще одна, Марийоной, кажется, звать. Под сорок ей, брат в Америке, муж под поезд сунулся. Двое ребятишек, один уж в пастухи пошел… Лицом не вышла, зато баба тертый калач. Чего-чего, а ума ей не занимать…
– Пожалуй, и эта сгодится, – говорит Стасялис и выбирает крупную перезрелую фасолину.
Немало они в тот раз повытаскивали из миски фасолин, да только… Привезет Повилас жениха в дом, посадит на лавку повыше и давай опешившей молодице зубы заговаривать:
– Ты, лапушка, не на горб его гляди – конем его лучше полюбуйся да бричкой! Хоть одним глазком когда-нибудь взгляни, что за гнездышко у дороги за вишнями-черешнями укрылось!..
Да только куда там! Лапушка хозяйка встает с кровати, хватает из угла березовый веник… Сватам становится ясно, что в этом доме не найти им «белой лебедушки, второй половинушки, сердцу услады».
– Спасибо тебе, Повилас, на добром слове, – наставительно сказала, выпроваживая их, вдова Марийона. – На богомолье лучше поезжайте! Там на паперти жену ему приглядите. А я, слава богу, и без вас обойдусь.
А Настя, та, что с трубочкой в горле, ни слова не говоря, отрезала им полбуханки хлеба, шмат сала, сунула все это Горбатенькому и в слезах вышла. Мужчины подождали немного – вдруг выставит на стол горькую, – но не тут-то было… Настя как ушла, так и с концом.
– Эх, пока суд да дело, не будем носа вешать, – бодро утешал сват съежившегося в повозке Горбатенького. – Видать, не она нам суждена… Да что там – вон безногие, безрукие и даже слепые себе подруг находят! А ты… Пощупай-ка, сколько у тебя всего! И уши, и глаза… Целых полторы ноги да полторы руки… И все прочее, надеюсь, не хуже, чем у других. Верно ведь? Словом, с детишками задержки не будет?
– Выдюжу, чего там…
– Ну, тогда поехали дальше!
Стасялис не артачился, не упрямился, но, натерпевшись стыда в нескольких домах, оробел и стал просить Повиласа, чтобы тот первым входил в избу, – может статься, Горбатенькому и вовсе не нужно будет вылезать из повозки. На нет и суда нет.
Так они потом и делали. Сват останавливал коня под самыми окнами и с кнутом в руках шел в дом, якобы дорогу спросить, а вскоре, вернувшись, сообщал жениху:
– И снова не наша суженая… Сама-то скукоженная, словно лапоть на плетне, зубы вон проела, а туда же! Ждет, видать, когда молодой хозяин на коне с бубенцами прискачет!.. Да чего там… тьфу! Поехали!
И они поехали в Гарде, к Тересе, а дорогу Повиласу объяснил и нарисовал кнутовищем на земле Лабжянтис.
Накануне Повилас велел Стасялису коня вычистить, репьи из хвоста и гривы вычесать, бричку надраить, – словом, чтобы все блестело, сверкало и развевалось! Чтобы, ворвавшись на полном скаку к девице во двор, сват мог сказать: «Женишок наш хоть и ростом не вышел, зато взгляни-ка в окошко – что за конь! Что за бричка! А кто коня любит, тот и жену приголубит! На руках, правда, носить, не сможет, зато и без того пешком ходить не придется…»
С громким тпруканьем осадив коня под окошком Тересы, сват краем глаза успел заметить, как занавеска отъехала в сторону и за горшками с тысячелистником мелькнуло две головы – одна простоволосая, а другая в косынке.
– Ага, рыбки на месте! Остается только забросить удочку, – сказал Повилас жениху и взял на этот раз с собой вместо кнута деревянного голубя, сделанного Горбатеньким.
Зная, что рыбки за окном, вытянув шеи, не сводят с него глаз, он прокатил по двору хлопающую крыльями птицу, а постучавшись и войдя внутрь, покружил еще со своей игрушкой по бугристому глинобитному полу.
– Это вам, когда детишки появятся… – сказал он наконец удивленным женщинам. – Как говорится, уздечка есть, к ней бы коня. По правде говоря, конь у нас имеется. Вон он, за окном, землю копытом бьет… А теперь о себе скажу, кто я таков. Сват я, Контаутас Повилас. Слыхали про такого? Жениха за дверью оставил. Робеет больно… Сгорбился там с перепугу и суда вашего дожидается. Отец у него помер, гнездо оставил, а в том гнезде такой вот… – и Повилас снова заставил деревянного голубя похлопать крыльями. – Хозяйка требуется, чтобы и за хозяина побыть смогла. К тому же и у горбатого сердце имеется – на что-то надеется…
Все речи Повиласа сводились к одному: можешь брать, а можешь – нет, дело хозяйское… Но сват уже успел приметить, что молодая (и впрямь девка хоть куда!), не дослушав его, норовит выскользнуть из избы. «Видать, разобиделась, – подумал он, – что этакой лилии прут корявый в пару собираюсь предложить…» Он удрученно замолк и кивнул матери на прощанье, собираясь напялить картуз и уйти. И вдруг заметил в окошко, что Тереса уже стоит возле повозки, одним махом подхватывает под мышки Горбатенького, кажется, уговаривая его войти в дом.
Затем она взяла его за руку и со смехом потащила за собой. А за порогом, видно, перестаралась, дернула чуть сильнее, и Горбатенький, которому, ясное дело, далеко было до ее беличьей прыти, споткнувшись, растянулся на глинобитном полу. Но Повилас тут же обернул все в шутку, сказав, что Стасялис еще ни одной девице так низко не кланялся. А не это ли и будет его суженая, самою судьбою дарованная?..
Тут уж Повилас разговорился, на слова красивые не скупился, хотя, пожалуй, впервые у него так тоскливо сжалось сердце оттого, что он сват, а не жених…
Когда Тереса не долго думая дала горбатенькому Станисловасу согласие выйти за него, люди пришли в крайнее волнение, про сон позабыли, борщи им поперек горла вставали, пока не нашли маломальское объяснение тому, как могла видная девка, кровь с молоком, выйти за такого колченогого да горбатого.
– Этот горбун для нее пустое место, – судачили деревенские, – ей лишь бы поближе к Ляонасу жить…
А односельчане Горбатенького, видя, как душа в душу живут Астрейкисы, как Тереса пашет, боронит да жнет, а Горбатенький все больше по женской части работает, качали головами: ну уж, нет… Жена Стасялиса и глядеть на Ляонаса не хочет. Может, она в отместку ему так поступила: мол, отказался от меня, голубчик, а теперь погрызи-ка локти с досады. Сгребай теперь ложкой золоченой свою Пенку…
И все же довела Тересу до такого отчаянного шага скорее всего злая людская молва, надточившая ее сердце, подобно червю. Жалко ей было и матушку, которой злоязычники не давали прохода, и к тому же часто во сне являлось ее загубленное дитя – все плакало, душу ей надрывало. И вот всевышний, сжалившись над ней, вместо того уродца ниспослал этого бедолагу: «Вот тебе живой крест за грехи твои. Не отвергай его – и обретешь душевный покой…»
А когда сердобольные кумушки спросили у Тересы Астрейкене, как она с таким умудряется, та весело ответила, что ее Стасис совсем как уж из сказки: на ночь вместе с одеждой все свои горбы сбрасывает и в доброго молодца превращается…
Женщины недоверчиво покачивали головами: ой ли?.. А сами, как те куры, все ждали, не подбросят ли им чего еще.
– Любила и я пригожего, – выдала им горсточку правды Тереса. – С виду красив, как пасхальное яичко. А под скорлупой не цыпленок, а сам нечистый оказался…
Женщины вроде бы одобрительно захихикали, а сами небось подумали: «Да ну тебя… Лучше уж лягушку, жабу прыщавую за пазухой таскать, чем с таким… «Фу-фу…» – как говорит барыня Сребалене».
V
Прошли, промчались, а то и неспешно проползли десять с лишним лет. Вокруг избы Астрейкисов с тарахтеньем катали деревянных птиц, гоняли перепуганных кур и галдели четверо здоровых, крепких малышей. Пятый Астрейкис появился на свет в начале войны, когда Тереса уже похоронила мать.
– Раз бог зубы дал, должен дать и хлебушка, – утешала себя и Горбатенького Тереса, придерживая загрубевшей ладонью разбухшую грудь.
Лабжянтис, уже давно схоронивший своего крестного Людвикаса и придавивший его тяжелым надгробным камнем, решил, видно, не уступать Горбатенькому – Забе тоже ждала шестого.
– Плодимся, святой отец, и размножаемся, как господом богом ведено… – полусмущенно-полухвастливо сказал Ляонас и выстроил в ряд на колядование своих трех сыновей и двух дочек.
Дети, помня, видимо, наставления отца, стояли держась за руки, чтобы ненароком не засунуть палец в нос или не уцепиться с криком за мамину юбку. Да и вообще пусть настоятель сам убедится, что в этом доме пастырю растят самых послушных тонкорунных овечек.
В стороне от своих мучителей-проказников, наполнявших с утра до ночи дом криком и визгом, тенью стояла, опершись на палку, одетая в черное Сребалене. Барыня лишь тяжело вздыхала. Конечно же и на этот раз она не решится вмешаться и пожаловаться настоятелю на домашних, которые обманывают и обижают ее, смеются над ней… А ведь, помнится, пономарь все ручки ей целовал. Почему бы ему сейчас тоже не заговорить с ней, не порасспросить о житье-бытье? Навестил бы, поглядел, как холодно в ее убогой комнатушке. Летом дети разбили окошко – и по сей день в той дыре тряпка торчит. Несчастная бегония, что стояла на подоконнике, замерзла. Никто не предложит Серапине дровишек посуше, а торф без них гореть не хочет. Вот и мучается она перед печкой, дует, покуда голова не разболится, дурно не станет… Потом махнет рукой и забирается в отсыревшую постель, а там – боже ты мой, стыдно благородному человеку и сказать про такое! – всю ночь вши ее донимают!..
А Лабжянтене еще брюзжит, что Серапина набирается этой живности на стороне, по чужим избам. Да только как тут оправдаешься! Ведь она и вправду с утра пораньше торопится к соседям, чтобы в тепле посидеть, от детского визга отдохнуть. Они-то хоть и чужие, а сочувствуют ей, барыней называют по-прежнему, им интересно послушать про то, что она в книжках вычитала, не жаль для нее лакомого кусочка.
На черный день отложила Сребалене сотню-другую литов, которым со временем стала грош цена. Узнав про это, Лабжянтис обозвал ее сквалыгой, отругал безбожно и на прощанье – вот ужас-то, недаром она хамов всю жизнь терпеть не могла – посоветовал этими литами… «фу-фу-фу!..»
Досталась ей после мужа корова-перводоинка. Соски что зубья грабельные. Ты ее доишь, мучаешься, а она тебя своим хвостом изнавоженным по лицу, по лицу! Потом и молока не хочется…
Отдали Серапине поросенка, какое-то пугало хворое. Ты, дескать, его откорми, а картошка и зерно за нами не пропадут… Тот околел – и снова Ляонас Серапину во всем винит. Она, говорит, и курам корму задать не умеет, пусть не ждет, что к ней служанку приставят. И тогда Сребалене, смахнув стареньким кружевным платочком мутную слезу, с благородным достоинством отказалась сразу от всего:
– Дайте мне только свой угол, покой, в еде не откажите, и больше мне от вас ничего-ничего не нужно…
Но разве можно обрести покой в доме, где носятся пятеро нахальных ребятишек, и разве кто-нибудь догадается покормить вовремя старого нелюбимого человека? Семейка спозаранку каши наестся – и в поле, а Серапина покуда раскачается, на кашу эту и куры глядеть не хотят.
К обеду дети, работницы и сам Лабжянтис проголодаются, как волки, и давай уминать суп картофельный или борщ, а к нему сало с душком, но Сребалене-то к такой пище не привыкла.
1 2 3 4 5 6
И лишь когда Тереса и впрямь задумала вербеной отравиться, люди понемногу оттаяли. А тут еще настоятель в день святой Магдалены душещипательную проповедь прочитал с амвона, в которой, не называя имен, заступился за Тересу Буйвидайте, велел простить ее прегрешения, как сам Иисус Христос отпустил грехи Марии-Магдалене…
Подоспело лето, а с ним забот стало невпроворот, и частенько женщины, взмокнув от непосильного труда, спрашивали друг друга: за какие грехи такое мученье, господи?! Пока эту рожь в снопы увяжешь, все руки осотом исколешь. Нет, такая работа только для Тересы…
А Буйвидайте любой работы не чуралась. Она и прежде не сетовала. Бойка была девка до всего, эта-то бойкость, говаривали люди, и сгубила ее.
IV
Повилас Контаутас, старший сын того самого Контаутаса, которого пчелка сгубила, хотя себе жену еще не подыскал, слыл в округе незаменимым сватом. Подобно хорошему адвокату, которому подавай дела помудреней, Повилас тоже любил сводить тех, кто давным-давно морил надежду в пропахших плесенью сундуках с приданым или всю до последней крошки затолкал ее вместе с крепким домашним самосадом в холостяцкую трубку.
Тем самым пеньком, что не так-то просто выкорчевать, была для сватов Забелия Стирблите из соседней деревни. Вроде и собой недурна, и в теле, и деньги водятся, а никто на нее до сих пор не клюнул, хотя девица уже в летах. На толоку ее не зазовешь, до гулянок тоже не охотница, а если парень с ней словом через плетень перекинется, то сам же потом со смехом и рассказывает: «Пенка-то наша перетрусила, как бы я ее не сгреб… Пусть уж лучше котам достается!»
Парни прозвали девушку Пенкой за то, что была она белой да пухлой, как творог на троицу, голосок цыплячий, а уж пальчики ее, конечно же ни разу лебеду в огороде не пропалывали – вторая барыня Сребалене, да и только.
Видно, Лабжянтису потому она и приглянулась, что на каждом шагу учился он у своего дяди Людвикаса. Барыня Серапина и летом надевает в костел белые перчатки, Ляонас велит делать то же своей Изабеле – четки-то грубые, можно мозоли натереть… Покуда тетя жива, пусть Забе набирается у нее господских манер, а черную работу по хозяйству найдется кому сделать.
К тому же святую правду и Повилас, сват, Ляонасу сказал, когда они вышли за порог оросить угол Стирблисова дома и так кое о чем посоветоваться:
– Все себе в жены ищут девку поядреней, бой-бабу… Потому как у них дневные дела-заботы на уме. А тебе, Ляонас, в самый раз о ночных забавах подумать, хе, хе, хе!.. Женатому мужику не только днем жить.
– Ладно уж, – согласился Ляонас, – пусть только она от банка поможет отбиться. А не то как бы меня Людвикас не выставил.
– Погоди, дойдем и до этого. Лиха беда начало… Пришлось Ляонасу отдать свату за Изабелу свою концертинку, а молодая в придачу одарила его бараном да рубахой. На свадьбу прикатили все Лабжянтисы, и один из братьев рассказал Ляонасу, что Тереса голодает, щавелем только и перебивается. Люди даже козочку ее на выгон не пускают, вот и пасут они ее с матерью по обочинам да в балках.
Поначалу Ляонас вроде как и слушать не хотел, комедию ломал:
– А я-то тут при чем? Вы про это Юргису Даукинтису лучше расскажите…
Но, увидя, что у братьев свое мнение на этот счет, потупился и пообещал кое-чего подбросить Тересе после свадьбы.
– Не примет, – единодушно решили братья.
– Так что ж мне теперь? Как бы вы поступили?
– Сотню мог бы подкинуть, – неопределенно пожал плечами тот, кто чаще остальных встречал Тересу. – Ей не скажу, попытаюсь мамаше всучить.
Денег у жениха при себе не было – сдал их на хранение Сребалюсу, поэтому, выпив, он открылся Повиласу. Сват дал ему взаймы полсотни, а вслух стал прикидывать, кого бы бедняжке Тересе сосватать, как из беды ее вызволить…
– Знаешь что! – обрадованно воскликнул Ляонас. – Свози-ка ты к ней Стасялиса Горбатенького. Что тебе стоит? Дорога, правда, не близкая, так ведь и коня не одалживать. Поверь – там золото, не девка! Я бы ее и тебе присоветовал, да боюсь по уху схлопотать. А Горбатенького ты настрой…
…Не помогли отцу Астрейкиса те ароматные лекарства – после рождества старик преставился. Чтобы приглядывать за скотиной, управляться с землей или даже жердину для частокола найти, нужны были сильные руки или, на худой конец, ноги – хозяйство обойти, показать подручному работнику, где пахать, где сеять, а что под пар оставить. Но ведь если зовешь на толоку, за это тоже нужно отработать – во время жатвы, обмолота или уборки картофеля. Денег взять неоткуда, а какой из Горбатенького работник…
Вот и уселись прохладным весенним вечерком за миской вареной фасоли Стасялис с Повиласом Контаутасом и давай поминать, словно в той молитве про всех святых, знакомых девиц и вдов, Эльжбет и Котрин.
Повилас:
– Живет в деревне Тарвайняй одна девушка, Анастазией звать. И пряха, и покладиста, и болтать попусту не любит, потому как ей доктора под шеей трубочку вставили, ну, вроде мундштука, что ли… Как притомится, давай пыхтеть-свистеть. Пыли еще боится… А в остальном, пожалуй, ничего. Молода… на первый взгляд.
Горбатенький утвердительно кивает:
– Это нам подходит… – И выкладывает на стол вареную фасолину примерно в той стороне, где живет эта самая Анастазия.
– Еще одна, Марийоной, кажется, звать. Под сорок ей, брат в Америке, муж под поезд сунулся. Двое ребятишек, один уж в пастухи пошел… Лицом не вышла, зато баба тертый калач. Чего-чего, а ума ей не занимать…
– Пожалуй, и эта сгодится, – говорит Стасялис и выбирает крупную перезрелую фасолину.
Немало они в тот раз повытаскивали из миски фасолин, да только… Привезет Повилас жениха в дом, посадит на лавку повыше и давай опешившей молодице зубы заговаривать:
– Ты, лапушка, не на горб его гляди – конем его лучше полюбуйся да бричкой! Хоть одним глазком когда-нибудь взгляни, что за гнездышко у дороги за вишнями-черешнями укрылось!..
Да только куда там! Лапушка хозяйка встает с кровати, хватает из угла березовый веник… Сватам становится ясно, что в этом доме не найти им «белой лебедушки, второй половинушки, сердцу услады».
– Спасибо тебе, Повилас, на добром слове, – наставительно сказала, выпроваживая их, вдова Марийона. – На богомолье лучше поезжайте! Там на паперти жену ему приглядите. А я, слава богу, и без вас обойдусь.
А Настя, та, что с трубочкой в горле, ни слова не говоря, отрезала им полбуханки хлеба, шмат сала, сунула все это Горбатенькому и в слезах вышла. Мужчины подождали немного – вдруг выставит на стол горькую, – но не тут-то было… Настя как ушла, так и с концом.
– Эх, пока суд да дело, не будем носа вешать, – бодро утешал сват съежившегося в повозке Горбатенького. – Видать, не она нам суждена… Да что там – вон безногие, безрукие и даже слепые себе подруг находят! А ты… Пощупай-ка, сколько у тебя всего! И уши, и глаза… Целых полторы ноги да полторы руки… И все прочее, надеюсь, не хуже, чем у других. Верно ведь? Словом, с детишками задержки не будет?
– Выдюжу, чего там…
– Ну, тогда поехали дальше!
Стасялис не артачился, не упрямился, но, натерпевшись стыда в нескольких домах, оробел и стал просить Повиласа, чтобы тот первым входил в избу, – может статься, Горбатенькому и вовсе не нужно будет вылезать из повозки. На нет и суда нет.
Так они потом и делали. Сват останавливал коня под самыми окнами и с кнутом в руках шел в дом, якобы дорогу спросить, а вскоре, вернувшись, сообщал жениху:
– И снова не наша суженая… Сама-то скукоженная, словно лапоть на плетне, зубы вон проела, а туда же! Ждет, видать, когда молодой хозяин на коне с бубенцами прискачет!.. Да чего там… тьфу! Поехали!
И они поехали в Гарде, к Тересе, а дорогу Повиласу объяснил и нарисовал кнутовищем на земле Лабжянтис.
Накануне Повилас велел Стасялису коня вычистить, репьи из хвоста и гривы вычесать, бричку надраить, – словом, чтобы все блестело, сверкало и развевалось! Чтобы, ворвавшись на полном скаку к девице во двор, сват мог сказать: «Женишок наш хоть и ростом не вышел, зато взгляни-ка в окошко – что за конь! Что за бричка! А кто коня любит, тот и жену приголубит! На руках, правда, носить, не сможет, зато и без того пешком ходить не придется…»
С громким тпруканьем осадив коня под окошком Тересы, сват краем глаза успел заметить, как занавеска отъехала в сторону и за горшками с тысячелистником мелькнуло две головы – одна простоволосая, а другая в косынке.
– Ага, рыбки на месте! Остается только забросить удочку, – сказал Повилас жениху и взял на этот раз с собой вместо кнута деревянного голубя, сделанного Горбатеньким.
Зная, что рыбки за окном, вытянув шеи, не сводят с него глаз, он прокатил по двору хлопающую крыльями птицу, а постучавшись и войдя внутрь, покружил еще со своей игрушкой по бугристому глинобитному полу.
– Это вам, когда детишки появятся… – сказал он наконец удивленным женщинам. – Как говорится, уздечка есть, к ней бы коня. По правде говоря, конь у нас имеется. Вон он, за окном, землю копытом бьет… А теперь о себе скажу, кто я таков. Сват я, Контаутас Повилас. Слыхали про такого? Жениха за дверью оставил. Робеет больно… Сгорбился там с перепугу и суда вашего дожидается. Отец у него помер, гнездо оставил, а в том гнезде такой вот… – и Повилас снова заставил деревянного голубя похлопать крыльями. – Хозяйка требуется, чтобы и за хозяина побыть смогла. К тому же и у горбатого сердце имеется – на что-то надеется…
Все речи Повиласа сводились к одному: можешь брать, а можешь – нет, дело хозяйское… Но сват уже успел приметить, что молодая (и впрямь девка хоть куда!), не дослушав его, норовит выскользнуть из избы. «Видать, разобиделась, – подумал он, – что этакой лилии прут корявый в пару собираюсь предложить…» Он удрученно замолк и кивнул матери на прощанье, собираясь напялить картуз и уйти. И вдруг заметил в окошко, что Тереса уже стоит возле повозки, одним махом подхватывает под мышки Горбатенького, кажется, уговаривая его войти в дом.
Затем она взяла его за руку и со смехом потащила за собой. А за порогом, видно, перестаралась, дернула чуть сильнее, и Горбатенький, которому, ясное дело, далеко было до ее беличьей прыти, споткнувшись, растянулся на глинобитном полу. Но Повилас тут же обернул все в шутку, сказав, что Стасялис еще ни одной девице так низко не кланялся. А не это ли и будет его суженая, самою судьбою дарованная?..
Тут уж Повилас разговорился, на слова красивые не скупился, хотя, пожалуй, впервые у него так тоскливо сжалось сердце оттого, что он сват, а не жених…
Когда Тереса не долго думая дала горбатенькому Станисловасу согласие выйти за него, люди пришли в крайнее волнение, про сон позабыли, борщи им поперек горла вставали, пока не нашли маломальское объяснение тому, как могла видная девка, кровь с молоком, выйти за такого колченогого да горбатого.
– Этот горбун для нее пустое место, – судачили деревенские, – ей лишь бы поближе к Ляонасу жить…
А односельчане Горбатенького, видя, как душа в душу живут Астрейкисы, как Тереса пашет, боронит да жнет, а Горбатенький все больше по женской части работает, качали головами: ну уж, нет… Жена Стасялиса и глядеть на Ляонаса не хочет. Может, она в отместку ему так поступила: мол, отказался от меня, голубчик, а теперь погрызи-ка локти с досады. Сгребай теперь ложкой золоченой свою Пенку…
И все же довела Тересу до такого отчаянного шага скорее всего злая людская молва, надточившая ее сердце, подобно червю. Жалко ей было и матушку, которой злоязычники не давали прохода, и к тому же часто во сне являлось ее загубленное дитя – все плакало, душу ей надрывало. И вот всевышний, сжалившись над ней, вместо того уродца ниспослал этого бедолагу: «Вот тебе живой крест за грехи твои. Не отвергай его – и обретешь душевный покой…»
А когда сердобольные кумушки спросили у Тересы Астрейкене, как она с таким умудряется, та весело ответила, что ее Стасис совсем как уж из сказки: на ночь вместе с одеждой все свои горбы сбрасывает и в доброго молодца превращается…
Женщины недоверчиво покачивали головами: ой ли?.. А сами, как те куры, все ждали, не подбросят ли им чего еще.
– Любила и я пригожего, – выдала им горсточку правды Тереса. – С виду красив, как пасхальное яичко. А под скорлупой не цыпленок, а сам нечистый оказался…
Женщины вроде бы одобрительно захихикали, а сами небось подумали: «Да ну тебя… Лучше уж лягушку, жабу прыщавую за пазухой таскать, чем с таким… «Фу-фу…» – как говорит барыня Сребалене».
V
Прошли, промчались, а то и неспешно проползли десять с лишним лет. Вокруг избы Астрейкисов с тарахтеньем катали деревянных птиц, гоняли перепуганных кур и галдели четверо здоровых, крепких малышей. Пятый Астрейкис появился на свет в начале войны, когда Тереса уже похоронила мать.
– Раз бог зубы дал, должен дать и хлебушка, – утешала себя и Горбатенького Тереса, придерживая загрубевшей ладонью разбухшую грудь.
Лабжянтис, уже давно схоронивший своего крестного Людвикаса и придавивший его тяжелым надгробным камнем, решил, видно, не уступать Горбатенькому – Забе тоже ждала шестого.
– Плодимся, святой отец, и размножаемся, как господом богом ведено… – полусмущенно-полухвастливо сказал Ляонас и выстроил в ряд на колядование своих трех сыновей и двух дочек.
Дети, помня, видимо, наставления отца, стояли держась за руки, чтобы ненароком не засунуть палец в нос или не уцепиться с криком за мамину юбку. Да и вообще пусть настоятель сам убедится, что в этом доме пастырю растят самых послушных тонкорунных овечек.
В стороне от своих мучителей-проказников, наполнявших с утра до ночи дом криком и визгом, тенью стояла, опершись на палку, одетая в черное Сребалене. Барыня лишь тяжело вздыхала. Конечно же и на этот раз она не решится вмешаться и пожаловаться настоятелю на домашних, которые обманывают и обижают ее, смеются над ней… А ведь, помнится, пономарь все ручки ей целовал. Почему бы ему сейчас тоже не заговорить с ней, не порасспросить о житье-бытье? Навестил бы, поглядел, как холодно в ее убогой комнатушке. Летом дети разбили окошко – и по сей день в той дыре тряпка торчит. Несчастная бегония, что стояла на подоконнике, замерзла. Никто не предложит Серапине дровишек посуше, а торф без них гореть не хочет. Вот и мучается она перед печкой, дует, покуда голова не разболится, дурно не станет… Потом махнет рукой и забирается в отсыревшую постель, а там – боже ты мой, стыдно благородному человеку и сказать про такое! – всю ночь вши ее донимают!..
А Лабжянтене еще брюзжит, что Серапина набирается этой живности на стороне, по чужим избам. Да только как тут оправдаешься! Ведь она и вправду с утра пораньше торопится к соседям, чтобы в тепле посидеть, от детского визга отдохнуть. Они-то хоть и чужие, а сочувствуют ей, барыней называют по-прежнему, им интересно послушать про то, что она в книжках вычитала, не жаль для нее лакомого кусочка.
На черный день отложила Сребалене сотню-другую литов, которым со временем стала грош цена. Узнав про это, Лабжянтис обозвал ее сквалыгой, отругал безбожно и на прощанье – вот ужас-то, недаром она хамов всю жизнь терпеть не могла – посоветовал этими литами… «фу-фу-фу!..»
Досталась ей после мужа корова-перводоинка. Соски что зубья грабельные. Ты ее доишь, мучаешься, а она тебя своим хвостом изнавоженным по лицу, по лицу! Потом и молока не хочется…
Отдали Серапине поросенка, какое-то пугало хворое. Ты, дескать, его откорми, а картошка и зерно за нами не пропадут… Тот околел – и снова Ляонас Серапину во всем винит. Она, говорит, и курам корму задать не умеет, пусть не ждет, что к ней служанку приставят. И тогда Сребалене, смахнув стареньким кружевным платочком мутную слезу, с благородным достоинством отказалась сразу от всего:
– Дайте мне только свой угол, покой, в еде не откажите, и больше мне от вас ничего-ничего не нужно…
Но разве можно обрести покой в доме, где носятся пятеро нахальных ребятишек, и разве кто-нибудь догадается покормить вовремя старого нелюбимого человека? Семейка спозаранку каши наестся – и в поле, а Серапина покуда раскачается, на кашу эту и куры глядеть не хотят.
К обеду дети, работницы и сам Лабжянтис проголодаются, как волки, и давай уминать суп картофельный или борщ, а к нему сало с душком, но Сребалене-то к такой пище не привыкла.
1 2 3 4 5 6