Очевидно, он к ней очень привязан. Что ж, если он хочет застать ее в живых, ему с возвращением надо, знаете ли, поспешить.
– Это же он мне и по телефону сказал, – с грустью произнес Миллер. – Бедная тетушка!
– На правах родственника вы, конечно, можете побыть с ней немного. Но предупреждаю, она очень слаба, так что не утомляйте ее. Пойдемте.
Доктор провел Миллера по коридорам здания, которое когда-то давно было жилым домом, и остановился, по-видимому, у бывшей спальни.
– Она здесь. – Он ввел Петера в палату и ушел, притворив дверь. Миллер услышал, как затихают в коридоре его шаги.
В палате царил полумрак. Наконец глаза Петера освоились с тусклым светом пасмурного зимнего дня: струившимся между неплотно задернутыми шторами, и журналист различил иссохшую женщину. Она полусидела в кровати на подушках. Ее белый халат и бледное лицо почти сливались с постельным бельем. Глаза женщины были закрыты. Миллер понял – она вряд ли сможет рассказать, куда исчез печатник.
– Фройляйн Вендель, – прошептал Петер.
Веки больной затрепетали и разомкнулись. Она взглянула на посетителя столь бесстрастно, что Миллер засомневался, видит ли она его вообще. Тут женщина вновь закрыла глаза и забормотала. Миллер склонился к ней, пытаясь расслышать слова, что срывались с ее посеревших губ.
Смысла в них почти не было. Фройляйн Вендель пробормотала что-то о Розенхайме – деревушке в Баварии («Возможно, – подумал Миллер, – она там родилась»), еще о ком-то «в белых одеждах, красивых, очень красивых». Потом ее речь стала совсем бессвязной.
Миллер склонился над умирающей еще ниже, спросил:
– Фройляйн Вендель, вы меня слышите?
Та, не обращая внимания, пробормотала: «...у каждой в руках был молитвенник и цветы, все в белом, такие еще невинные».
Наконец Миллер понял. В бреду женщина вспомнила свое первое причастие. Очевидно, умирающая, как и сам Миллер, была католичкой.
– Вы слышите меня, фройляйн Вендель? – спросил Миллер вновь уже без всякой надежды. Она вдруг открыла глаза и уставилась на его белую водолазку под черным пуловером. А потом, к изумлению Миллера, закрыла их опять и вся как-то вздрогнула. Петер забеспокоился. Он уже хотел позвать врача, как две слезы – по одной из каждого глаза – скатились на увядшие щеки фройляйн Вендель. Ее рука двинулась по покрывалу к запястью Миллера и ухватилась за него с силой отчаяния. Петер хотел освободиться и уйти, уверенный, что больная ему ничего о Клаусе Винцере не расскажет, как вдруг она вполне внятно произнесла: «Благословите меня, святой отец, ведь я согрешила».
Поначалу Миллер не понял, в чем дело, но, взглянув на собственную одежду, сообразил, какую ошибку совершила женщина в полумраке. Пару минут он решал, то ли бросить все и вернуться в Гамбург, то ли, рискуя своей бессмертной душой, в последний раз попытаться через печатника разыскать Эдуарда Рошманна.
Наконец вновь склонился над умирающей и сказал: «Я готов выслушать твою исповедь, дитя мое».
И фройляйн Вендель заговорила. Усталым, монотонным голосом рассказала о своей жизни. Родилась она в 1910 году в Баварии. Там и выросла, среди полей и лесов. Помнила, как в четырнадцатом отец ушел на войну, а через три с лишним года, в восемнадцатом, вернулся, затаив злобу на тех, кто довел Германию до поражения.
Помнила она и политическую кутерьму начала двадцатых, попытку фашистского путча в соседнем Мюнхене, когда толпа, возглавляемая тамошним возмутителем спокойствия Адольфом Гитлером, попыталась свергнуть правительство. Впоследствии отец присоединился к его партии, а когда дочери исполнилось двадцать три, эта партия во главе с «возмутителем спокойствия» стала управлять Германией. Юная фройляйн Вендель вступила в Союз молодых немок, стала секретаршей гауляйтера Баварии, часто ходила на танцы, где бывали молодцеватые блондины в черной военной форме.
Но увы, фройляйн Вендель была очень некрасивой – крупной, неуклюжей и костлявой, с волосами на верхней губе, – а потому к тридцати годам поняла, что замуж ее никто не возьмет. В тридцать девятом она, переполняемая ненавистью ко всему миру, пошла работать охранницей в концлагерь Равенсбрюк.
И вот теперь она со слезами на глазах рассказывала Миллеру о людях, которых избивала; говорила, сжимая его руку изо всех сил – она, видимо, боялась, что «святой отец» не сможет справиться с отвращением и уйдет, не дослушав.
– А после войны? – тихо спросил Петер.
После войны начались скитания. Брошенная эсэсовцами, разыскиваемая союзниками, она работала посудомойкой, жила в приютах Армии спасения. А в пятидесятом году, будучи официанткой в оснабрюкской гостинице, встретила Винцера, который поселился там, подыскивая себе дом в этом городе. Наконец он его купил, а ей предложил место домоправительницы.
– И все? – осведомился Петер, когда она смолкла.
– Да, святой отец.
– Дитя мое, я не смогу дать вам отпущение, пока вы не признаетесь во всех грехах.
– Мне нечего больше сказать, святой отец.
– А как же поддельные паспорта? Те, что ваш хозяин фабриковал для разыскиваемых эсэсовцев.
Фройляйн Вендель молчала, и Петер испугался, что она лишись чувств. Но вдруг она спросила:
– Вам известно и о них, святой отец?
– Известно.
– Я к этим паспортам и не прикасалась.
Однако вы знали о них, знали, чем занимается Клаус Винцер.
– Да, – едва слышно прошептала она.
– Его в городе нет. Он уехал, – сказал Миллер.
– Уехал? – простонала умирающая. – Не может быть. Только не Клаус. Он меня не бросит. Он вернется.
– Вы знаете, куда он уехал?
– Нет, святой отец.
– Вы уверены? Подумайте, дитя мое. Его вынудили уехать. Куда он мог податься?
Фройляйн Вендель медленно покачала иссохшей головой:
– Не знаю, святой отец. Если ему станут угрожать, он воспользуется досье. Так он мне сам сказал.
Миллер вздрогнул. Взглянув на женщину, которая опять закрыла глаза и лежала словно спящая, он спросил:
– Какое досье, дитя мое?
Они разговаривали еще пять минут. Потом в дверь тихо постучали. Миллер снял руку женщины со своей и поднялся, собираясь уходить.
– Отец, – вдруг жалобно позвала фройляйн Вендель, Петер обернулся. Она смотрела на него широко открытыми глазами. – Благословите меня.
Отказать было невозможно. Миллер вздохнул. Благословить ее означало совершить смертный грех, но журналист решил уповать на милость божью. Подняв правую руку, он осенил умирающую крестным знамением и произнес по-латыни: «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа отпускаются тебе грехи твои».
Женщина глубоко вздохнула, закрыла глаза и потеряла сознание.
В коридоре Петера ждал врач.
– По-моему, на сегодня хватит, – сказал он.
Миллер согласно кивнул и заметил:
– Да, она уже уснула.
Врач заглянул в комнату, а потом проводил Миллера обратно в вестибюль.
– Как, по-вашему, сколько ей осталось? – спросил Петер.
– Трудно сказать. Дня два-три, но не больше. Очень сожалею.
– Что ж, спасибо, что дали возможность взглянуть на нее, – сказал Миллер. Врач открыл входную дверь.
– И еще одна просьба, доктор. Все в нашей семье католики. Тетя просила священника. Хочет исповедаться. Вы понимаете?
– Да, конечно.
– Позаботьтесь об этом, пожалуйста.
– Конечно, – заверил его врач. – Сегодня же. Хорошо, что сказали. До свидания.
После обеда Маккензен поехал покупать все необходимое для бомбы. «Секрет нашей профессии в том, – как-то сказал ему инструктор, – чтобы пользоваться самыми обыденными вещами, которые продаются в любом магазине».
В хозяйственном Маккензен купил паяльник, кислоту и немного припоя, моток черной изоленты, метр тонкого провода, кусачки, ножовочное полотно и тюбик быстро застывающего клея. В электротоварах – девятивольтовую батарейку для приемника, лампочку диаметром колбы два сантиметра и два куска одножильного изолированного кабеля длиной по три метра каждый. Изоляция на одном была красная, а на другом – синяя. Маккензен был человеком аккуратным, любил, чтобы положительный и отрицательный контакты четко различались. В канцтоварах ему продали пять больших стирательных резинок длиной пять сантиметров, шириной два с половиной сантиметра и высотой полсантиметра. В отделе игрушек он купил шесть воздушных шариков, а в продовольственном – жестяную банку чая с плотной крышкой: Маккензен терпеть не мог, когда взрывчатка намокала.
Запасшись всем необходимым, он снял в отеле «Гогенцоллерн» номер, окнами выходящий на площадь, дабы легче было наблюдать за автостоянкой, куда, палач был уверен, Миллер рано или поздно вернется, так как знал, что журналист снимал комнату в этом же отеле.
Кроме покупок, он захватил в номер вынутые из «мерседеса» взрывчатку – вязкое вещество, похожее на пластилин, – и детонатор.
Палач уселся перед окном, поставил рядом чашку крепкого кофе и, поглядывая на площадь, принялся за работу.
Он высыпал чай в унитаз, оставил одну банку. Проткнул ручкой от бокорезов дырку в ее крышке и откусил от красного провода кусок сантиметров двадцать пять длиной. Один его конец он припаял к «плюсу» батарейки, а к ее «минусу» припаял весь синий провод. Чтобы провода не соприкасались, он провел их вдоль разных стенок батарейки и примотал к ней изолентой.
Второй конец короткого красного провода Маккензен соединил с одним из контактов детонатора, а ко второму контакту подвел длинный красный провод. Потом положил батарейку вместе с детонатором в банку и заполнил оставшееся место взрывчаткой.
Электрическая цепь была почти готова. Один полюс батарейки соединялся с контактом детонатора. Провод от второго полюса пока болтался в воздухе. Но стоило замкнуть его с проводом, отходившим от второго контакта детонатора, и по цепи пошел бы ток, детонатор сработал бы с глухим треском, который утонул бы в грохоте взрыва такой силы, что два или даже три номера отеля оказались бы в руинах.
Оставалось изготовить взрыватель. Обмотав руки платками, Маккензен переломил ножовочное полотно пополам, получил две металлические пластинки по пятнадцать сантиметров длиной, с дырками, на одном конце. Он положил стирательные резинки друг на друга, а половинки ножовки установил по бокам получившегося резинового блока и примотал их к нему изолентой. Получилось нечто, отдаленно напоминавшее крокодилью пасть: резинки стояли ближе к продырявленным концам половинок ножовочного полотна. Чтобы противоположные концы сломанной ножовки самопроизвольно не соединились, Маккензен вклеил между ними лампочку. Стекло, как известно, ток не проводит.
Он закрыл банку крышкой, пропустив в ее отверстие выставлявшиеся из взрывчатки провода – красный и синий, – и припаял их к половинкам ножовочного полотна. Бомба была готова.
Стоило надавить на взрыватель, как лампочка разбилась бы, половинки ножовки соединились, и ток пошел бы к детонатору. Но Маккензен предпринял еще одну предосторожность. Чтобы обе половинки не коснулись одного куска металла – это тоже замкнуло бы цепь, – он надел на взрыватель воздушные шарики, защитил его снаружи шестью слоями резины. Теперь бомба случайно взорваться уже не могла.
Закончив работу, он спрятал бомбу в гардероб вместе с тонкой проволокой, кусачками и остатком изоленты. Все это еще понадобится, чтобы установить ее в машине Миллера. Потом, дабы не уснуть, он заказал еще кофе и уселся у окна, стал дожидаться возвращения «ягуара».
Когда Петер вернул машину на Теодор Гойсс-плац, сгущались сумерки. Он перешел площадь, поднялся к себе в номер. Маккензен сидел двумя этажами выше. Убедившись, что Миллер никуда больше ехать не собирается, он положил бомбу в чемодан, заплатил по счету, объявил, что уедет завтра рано утром, и пошел к своей машине. Переставив ее так, чтобы следить одновременно и за «ягуаром», и за парадным отеля, он стал ждать.
Начинать копаться в машине Миллера было рановато – слишком многолюдно было на площади, да и Петер в любую минуту мог выйти из отеля. Если он поедет куда-нибудь без бомбы, Маккензен перехватит его за городом, убьет, а чемоданчик унесет с собой. Если же Миллер останется в отеле, Маккензен заминирует «ягуар» поздно ночью, когда улицы опустеют.
Сидя у себя в номере, Петер отчаянно пытался вспомнить одно имя. Лицо нужного ему человека он не забыл, но то, как его звали, вылетело из головы.
Дело было зимой 1961 года. Миллер сидел в гамбургском федеральном суде в ложе прессы, ждал начала интересовавшего его дела и застал конец предыдущего. На скамье подсудимых сидел плюгавый, похожий на хорька человечек, а адвокат просил для него снисхождения, ссылаясь на то, что у подзащитного пятеро детей.
Миллер вспомнил, как оглядел тогда зал и увидел усталое, изможденное лицо жены обвиняемого. Когда судья начал читать приговор, она в отчаянии закрыла лицо руками. Мужа осудили на восемнадцать месяцев тюрьмы за ограбление. Он оказался одним из самых искусных «медвежатников» Гамбурга.
Через две недели Миллер сидел в баре в двухстах метрах от Реепербана. Денег у него было много: он только что получил крупный гонорар. В углу уборщица мыла пол, и Миллер вдруг узнал в ней жену осужденного полмесяца назад «медвежатника». В приступе щедрости, о которой Миллер на другое утро пожалел, он сунул в карман ее фартука банкноту в сто марок и ушел. А вскоре из гамбургской тюрьмы ему пришло безграмотное письмо. Уборщица, очевидно, разузнала у бармена фамилию Миллера и рассказала обо всем мужу, а тот послал письмо на адрес журнала, где Петер иногда печатался.
В письме «медвежатник» благодарил за помощь и обещал не остаться в долгу. Но как его звали? Коппель, кажется так. Да, да, Виктор Коппель. Уповая на то, что «медвежатник» вновь не угодил в тюрьму, Миллер вынул записную книжку и стал обзванивать всех знакомых гамбургских жуликов.
Коппеля он нашел в половине восьмого, в баре.
Была пятница, в баре было полно народу: в трубке слышались их голоса и песня «Битлз» «Я хочу взять тебя за руку», которая в ту зиму чуть не свела Миллера с ума – так часто ее крутили.
Коппель быстро вспомнил Миллера и вновь начал его благодарить.
– Послушайте, – перебил его Петер. – В письме вы обещали сделать для меня все. Помните?
– Да, – настороженно ответил Коппель, – помню.
– Мне нужна помощь. Небольшая. Только вы сможете меня выручить.
В голосе «медвежатника» по-прежнему звучала настороженность:
– У меня при себе почти ничего нет, гepp Миллер.
– Да не деньги мне нужны, а ваша профессиональная помощь.
– Ах, вот оно что, – с явным облегчением произнес Коппель. – Это другое дело,
– Поезжайте на вокзал и садитесь на поезд в Оснабрюк. Я встречу вас на станции. И не забудьте свой инструмент.
– Послушайте, гepp Миллер, – взмолился Коппель. – Я же не гастролер. И Оснабрюка не знаю.
Миллер перешел на воровской жаргон:
– Дело верное, Коппель. Хаза пустая, владельца нет, барахло в сейфе. Наводчик – я сам, так что все будет о'кей. Вернетесь в Гамбург к завтраку уже с барахлом, и все шито-крыто. Хозяин приедет только через неделю. К тому времени вы уже успеете все загнать, а лягавые подумают, это дело местных.
– А кто заплатит мне за билет?
– Я, когда приедете. Из Гамбурга на Оснабрюк ближайший поезд отходит в девять. У вас всего час. Так что пошевеливайтесь.
– Ладно, договорились, – вздохнул Копггель.
Миллер позвонил телефонисту отеля, попросил разбудить его в одиннадцать и уснул.
На улице Маккензен по-прежнему не смыкал глаз. Он решил заняться «ягуаром» в полночь, если Миллер не покажется. Но в четверть двенадцатого Петер вышел из гостиницы и прошел в здание вокзала. Изумленный Маккензен покинул «мерседес» и последовал за журналистом. Тот остановился на перроне и спросил носильщика:
– Какой поезд уходит с этой платформы?
– На Мюнстер. Отправление в одиннадцать тридцать семь, – был ответ.
Маккензен вяло размышлял; зачем Миллеру поезд, если у него есть машина, и, не найдя ответа, вернулся к «мерседесу».
В одиннадцать тридцать пять его недоумение разрешилось. Миллер вышел из вокзала вместе с низеньким потертым человеком с черным кожаным саквояжем в руке. Они были поглощены разговором. Маккензен выругался. Не хватало еще, чтобы Миллер уехал в «ягуаре» вместе с собеседником. Тогда дело усложнится. На счастье Маккензена, мужчины сели в такси. Палач решил подождать еще двадцать минут.
К полуночи площадь почти опустела. Маккензен выскользнул из «мерседеса», взяв фонарик и три небольших инструмента, подошел к «ягуару», огляделся и залез под машину.
Он понимал – пальто моментально промокнет и измажется. Но это заботило его меньше всего. Включив фонарик, он нашел запорную тягу багажника. Чтобы его открыть, ему понадобилось двадцать минут. Наконец, крышка капота подскочила на дюйм. Закрыть ее можно будет просто надавив снаружи.
Маккензен вернулся к «мерседесу», достал бомбу и перенес ее к «ягуару».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
– Это же он мне и по телефону сказал, – с грустью произнес Миллер. – Бедная тетушка!
– На правах родственника вы, конечно, можете побыть с ней немного. Но предупреждаю, она очень слаба, так что не утомляйте ее. Пойдемте.
Доктор провел Миллера по коридорам здания, которое когда-то давно было жилым домом, и остановился, по-видимому, у бывшей спальни.
– Она здесь. – Он ввел Петера в палату и ушел, притворив дверь. Миллер услышал, как затихают в коридоре его шаги.
В палате царил полумрак. Наконец глаза Петера освоились с тусклым светом пасмурного зимнего дня: струившимся между неплотно задернутыми шторами, и журналист различил иссохшую женщину. Она полусидела в кровати на подушках. Ее белый халат и бледное лицо почти сливались с постельным бельем. Глаза женщины были закрыты. Миллер понял – она вряд ли сможет рассказать, куда исчез печатник.
– Фройляйн Вендель, – прошептал Петер.
Веки больной затрепетали и разомкнулись. Она взглянула на посетителя столь бесстрастно, что Миллер засомневался, видит ли она его вообще. Тут женщина вновь закрыла глаза и забормотала. Миллер склонился к ней, пытаясь расслышать слова, что срывались с ее посеревших губ.
Смысла в них почти не было. Фройляйн Вендель пробормотала что-то о Розенхайме – деревушке в Баварии («Возможно, – подумал Миллер, – она там родилась»), еще о ком-то «в белых одеждах, красивых, очень красивых». Потом ее речь стала совсем бессвязной.
Миллер склонился над умирающей еще ниже, спросил:
– Фройляйн Вендель, вы меня слышите?
Та, не обращая внимания, пробормотала: «...у каждой в руках был молитвенник и цветы, все в белом, такие еще невинные».
Наконец Миллер понял. В бреду женщина вспомнила свое первое причастие. Очевидно, умирающая, как и сам Миллер, была католичкой.
– Вы слышите меня, фройляйн Вендель? – спросил Миллер вновь уже без всякой надежды. Она вдруг открыла глаза и уставилась на его белую водолазку под черным пуловером. А потом, к изумлению Миллера, закрыла их опять и вся как-то вздрогнула. Петер забеспокоился. Он уже хотел позвать врача, как две слезы – по одной из каждого глаза – скатились на увядшие щеки фройляйн Вендель. Ее рука двинулась по покрывалу к запястью Миллера и ухватилась за него с силой отчаяния. Петер хотел освободиться и уйти, уверенный, что больная ему ничего о Клаусе Винцере не расскажет, как вдруг она вполне внятно произнесла: «Благословите меня, святой отец, ведь я согрешила».
Поначалу Миллер не понял, в чем дело, но, взглянув на собственную одежду, сообразил, какую ошибку совершила женщина в полумраке. Пару минут он решал, то ли бросить все и вернуться в Гамбург, то ли, рискуя своей бессмертной душой, в последний раз попытаться через печатника разыскать Эдуарда Рошманна.
Наконец вновь склонился над умирающей и сказал: «Я готов выслушать твою исповедь, дитя мое».
И фройляйн Вендель заговорила. Усталым, монотонным голосом рассказала о своей жизни. Родилась она в 1910 году в Баварии. Там и выросла, среди полей и лесов. Помнила, как в четырнадцатом отец ушел на войну, а через три с лишним года, в восемнадцатом, вернулся, затаив злобу на тех, кто довел Германию до поражения.
Помнила она и политическую кутерьму начала двадцатых, попытку фашистского путча в соседнем Мюнхене, когда толпа, возглавляемая тамошним возмутителем спокойствия Адольфом Гитлером, попыталась свергнуть правительство. Впоследствии отец присоединился к его партии, а когда дочери исполнилось двадцать три, эта партия во главе с «возмутителем спокойствия» стала управлять Германией. Юная фройляйн Вендель вступила в Союз молодых немок, стала секретаршей гауляйтера Баварии, часто ходила на танцы, где бывали молодцеватые блондины в черной военной форме.
Но увы, фройляйн Вендель была очень некрасивой – крупной, неуклюжей и костлявой, с волосами на верхней губе, – а потому к тридцати годам поняла, что замуж ее никто не возьмет. В тридцать девятом она, переполняемая ненавистью ко всему миру, пошла работать охранницей в концлагерь Равенсбрюк.
И вот теперь она со слезами на глазах рассказывала Миллеру о людях, которых избивала; говорила, сжимая его руку изо всех сил – она, видимо, боялась, что «святой отец» не сможет справиться с отвращением и уйдет, не дослушав.
– А после войны? – тихо спросил Петер.
После войны начались скитания. Брошенная эсэсовцами, разыскиваемая союзниками, она работала посудомойкой, жила в приютах Армии спасения. А в пятидесятом году, будучи официанткой в оснабрюкской гостинице, встретила Винцера, который поселился там, подыскивая себе дом в этом городе. Наконец он его купил, а ей предложил место домоправительницы.
– И все? – осведомился Петер, когда она смолкла.
– Да, святой отец.
– Дитя мое, я не смогу дать вам отпущение, пока вы не признаетесь во всех грехах.
– Мне нечего больше сказать, святой отец.
– А как же поддельные паспорта? Те, что ваш хозяин фабриковал для разыскиваемых эсэсовцев.
Фройляйн Вендель молчала, и Петер испугался, что она лишись чувств. Но вдруг она спросила:
– Вам известно и о них, святой отец?
– Известно.
– Я к этим паспортам и не прикасалась.
Однако вы знали о них, знали, чем занимается Клаус Винцер.
– Да, – едва слышно прошептала она.
– Его в городе нет. Он уехал, – сказал Миллер.
– Уехал? – простонала умирающая. – Не может быть. Только не Клаус. Он меня не бросит. Он вернется.
– Вы знаете, куда он уехал?
– Нет, святой отец.
– Вы уверены? Подумайте, дитя мое. Его вынудили уехать. Куда он мог податься?
Фройляйн Вендель медленно покачала иссохшей головой:
– Не знаю, святой отец. Если ему станут угрожать, он воспользуется досье. Так он мне сам сказал.
Миллер вздрогнул. Взглянув на женщину, которая опять закрыла глаза и лежала словно спящая, он спросил:
– Какое досье, дитя мое?
Они разговаривали еще пять минут. Потом в дверь тихо постучали. Миллер снял руку женщины со своей и поднялся, собираясь уходить.
– Отец, – вдруг жалобно позвала фройляйн Вендель, Петер обернулся. Она смотрела на него широко открытыми глазами. – Благословите меня.
Отказать было невозможно. Миллер вздохнул. Благословить ее означало совершить смертный грех, но журналист решил уповать на милость божью. Подняв правую руку, он осенил умирающую крестным знамением и произнес по-латыни: «Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа отпускаются тебе грехи твои».
Женщина глубоко вздохнула, закрыла глаза и потеряла сознание.
В коридоре Петера ждал врач.
– По-моему, на сегодня хватит, – сказал он.
Миллер согласно кивнул и заметил:
– Да, она уже уснула.
Врач заглянул в комнату, а потом проводил Миллера обратно в вестибюль.
– Как, по-вашему, сколько ей осталось? – спросил Петер.
– Трудно сказать. Дня два-три, но не больше. Очень сожалею.
– Что ж, спасибо, что дали возможность взглянуть на нее, – сказал Миллер. Врач открыл входную дверь.
– И еще одна просьба, доктор. Все в нашей семье католики. Тетя просила священника. Хочет исповедаться. Вы понимаете?
– Да, конечно.
– Позаботьтесь об этом, пожалуйста.
– Конечно, – заверил его врач. – Сегодня же. Хорошо, что сказали. До свидания.
После обеда Маккензен поехал покупать все необходимое для бомбы. «Секрет нашей профессии в том, – как-то сказал ему инструктор, – чтобы пользоваться самыми обыденными вещами, которые продаются в любом магазине».
В хозяйственном Маккензен купил паяльник, кислоту и немного припоя, моток черной изоленты, метр тонкого провода, кусачки, ножовочное полотно и тюбик быстро застывающего клея. В электротоварах – девятивольтовую батарейку для приемника, лампочку диаметром колбы два сантиметра и два куска одножильного изолированного кабеля длиной по три метра каждый. Изоляция на одном была красная, а на другом – синяя. Маккензен был человеком аккуратным, любил, чтобы положительный и отрицательный контакты четко различались. В канцтоварах ему продали пять больших стирательных резинок длиной пять сантиметров, шириной два с половиной сантиметра и высотой полсантиметра. В отделе игрушек он купил шесть воздушных шариков, а в продовольственном – жестяную банку чая с плотной крышкой: Маккензен терпеть не мог, когда взрывчатка намокала.
Запасшись всем необходимым, он снял в отеле «Гогенцоллерн» номер, окнами выходящий на площадь, дабы легче было наблюдать за автостоянкой, куда, палач был уверен, Миллер рано или поздно вернется, так как знал, что журналист снимал комнату в этом же отеле.
Кроме покупок, он захватил в номер вынутые из «мерседеса» взрывчатку – вязкое вещество, похожее на пластилин, – и детонатор.
Палач уселся перед окном, поставил рядом чашку крепкого кофе и, поглядывая на площадь, принялся за работу.
Он высыпал чай в унитаз, оставил одну банку. Проткнул ручкой от бокорезов дырку в ее крышке и откусил от красного провода кусок сантиметров двадцать пять длиной. Один его конец он припаял к «плюсу» батарейки, а к ее «минусу» припаял весь синий провод. Чтобы провода не соприкасались, он провел их вдоль разных стенок батарейки и примотал к ней изолентой.
Второй конец короткого красного провода Маккензен соединил с одним из контактов детонатора, а ко второму контакту подвел длинный красный провод. Потом положил батарейку вместе с детонатором в банку и заполнил оставшееся место взрывчаткой.
Электрическая цепь была почти готова. Один полюс батарейки соединялся с контактом детонатора. Провод от второго полюса пока болтался в воздухе. Но стоило замкнуть его с проводом, отходившим от второго контакта детонатора, и по цепи пошел бы ток, детонатор сработал бы с глухим треском, который утонул бы в грохоте взрыва такой силы, что два или даже три номера отеля оказались бы в руинах.
Оставалось изготовить взрыватель. Обмотав руки платками, Маккензен переломил ножовочное полотно пополам, получил две металлические пластинки по пятнадцать сантиметров длиной, с дырками, на одном конце. Он положил стирательные резинки друг на друга, а половинки ножовки установил по бокам получившегося резинового блока и примотал их к нему изолентой. Получилось нечто, отдаленно напоминавшее крокодилью пасть: резинки стояли ближе к продырявленным концам половинок ножовочного полотна. Чтобы противоположные концы сломанной ножовки самопроизвольно не соединились, Маккензен вклеил между ними лампочку. Стекло, как известно, ток не проводит.
Он закрыл банку крышкой, пропустив в ее отверстие выставлявшиеся из взрывчатки провода – красный и синий, – и припаял их к половинкам ножовочного полотна. Бомба была готова.
Стоило надавить на взрыватель, как лампочка разбилась бы, половинки ножовки соединились, и ток пошел бы к детонатору. Но Маккензен предпринял еще одну предосторожность. Чтобы обе половинки не коснулись одного куска металла – это тоже замкнуло бы цепь, – он надел на взрыватель воздушные шарики, защитил его снаружи шестью слоями резины. Теперь бомба случайно взорваться уже не могла.
Закончив работу, он спрятал бомбу в гардероб вместе с тонкой проволокой, кусачками и остатком изоленты. Все это еще понадобится, чтобы установить ее в машине Миллера. Потом, дабы не уснуть, он заказал еще кофе и уселся у окна, стал дожидаться возвращения «ягуара».
Когда Петер вернул машину на Теодор Гойсс-плац, сгущались сумерки. Он перешел площадь, поднялся к себе в номер. Маккензен сидел двумя этажами выше. Убедившись, что Миллер никуда больше ехать не собирается, он положил бомбу в чемодан, заплатил по счету, объявил, что уедет завтра рано утром, и пошел к своей машине. Переставив ее так, чтобы следить одновременно и за «ягуаром», и за парадным отеля, он стал ждать.
Начинать копаться в машине Миллера было рановато – слишком многолюдно было на площади, да и Петер в любую минуту мог выйти из отеля. Если он поедет куда-нибудь без бомбы, Маккензен перехватит его за городом, убьет, а чемоданчик унесет с собой. Если же Миллер останется в отеле, Маккензен заминирует «ягуар» поздно ночью, когда улицы опустеют.
Сидя у себя в номере, Петер отчаянно пытался вспомнить одно имя. Лицо нужного ему человека он не забыл, но то, как его звали, вылетело из головы.
Дело было зимой 1961 года. Миллер сидел в гамбургском федеральном суде в ложе прессы, ждал начала интересовавшего его дела и застал конец предыдущего. На скамье подсудимых сидел плюгавый, похожий на хорька человечек, а адвокат просил для него снисхождения, ссылаясь на то, что у подзащитного пятеро детей.
Миллер вспомнил, как оглядел тогда зал и увидел усталое, изможденное лицо жены обвиняемого. Когда судья начал читать приговор, она в отчаянии закрыла лицо руками. Мужа осудили на восемнадцать месяцев тюрьмы за ограбление. Он оказался одним из самых искусных «медвежатников» Гамбурга.
Через две недели Миллер сидел в баре в двухстах метрах от Реепербана. Денег у него было много: он только что получил крупный гонорар. В углу уборщица мыла пол, и Миллер вдруг узнал в ней жену осужденного полмесяца назад «медвежатника». В приступе щедрости, о которой Миллер на другое утро пожалел, он сунул в карман ее фартука банкноту в сто марок и ушел. А вскоре из гамбургской тюрьмы ему пришло безграмотное письмо. Уборщица, очевидно, разузнала у бармена фамилию Миллера и рассказала обо всем мужу, а тот послал письмо на адрес журнала, где Петер иногда печатался.
В письме «медвежатник» благодарил за помощь и обещал не остаться в долгу. Но как его звали? Коппель, кажется так. Да, да, Виктор Коппель. Уповая на то, что «медвежатник» вновь не угодил в тюрьму, Миллер вынул записную книжку и стал обзванивать всех знакомых гамбургских жуликов.
Коппеля он нашел в половине восьмого, в баре.
Была пятница, в баре было полно народу: в трубке слышались их голоса и песня «Битлз» «Я хочу взять тебя за руку», которая в ту зиму чуть не свела Миллера с ума – так часто ее крутили.
Коппель быстро вспомнил Миллера и вновь начал его благодарить.
– Послушайте, – перебил его Петер. – В письме вы обещали сделать для меня все. Помните?
– Да, – настороженно ответил Коппель, – помню.
– Мне нужна помощь. Небольшая. Только вы сможете меня выручить.
В голосе «медвежатника» по-прежнему звучала настороженность:
– У меня при себе почти ничего нет, гepp Миллер.
– Да не деньги мне нужны, а ваша профессиональная помощь.
– Ах, вот оно что, – с явным облегчением произнес Коппель. – Это другое дело,
– Поезжайте на вокзал и садитесь на поезд в Оснабрюк. Я встречу вас на станции. И не забудьте свой инструмент.
– Послушайте, гepp Миллер, – взмолился Коппель. – Я же не гастролер. И Оснабрюка не знаю.
Миллер перешел на воровской жаргон:
– Дело верное, Коппель. Хаза пустая, владельца нет, барахло в сейфе. Наводчик – я сам, так что все будет о'кей. Вернетесь в Гамбург к завтраку уже с барахлом, и все шито-крыто. Хозяин приедет только через неделю. К тому времени вы уже успеете все загнать, а лягавые подумают, это дело местных.
– А кто заплатит мне за билет?
– Я, когда приедете. Из Гамбурга на Оснабрюк ближайший поезд отходит в девять. У вас всего час. Так что пошевеливайтесь.
– Ладно, договорились, – вздохнул Копггель.
Миллер позвонил телефонисту отеля, попросил разбудить его в одиннадцать и уснул.
На улице Маккензен по-прежнему не смыкал глаз. Он решил заняться «ягуаром» в полночь, если Миллер не покажется. Но в четверть двенадцатого Петер вышел из гостиницы и прошел в здание вокзала. Изумленный Маккензен покинул «мерседес» и последовал за журналистом. Тот остановился на перроне и спросил носильщика:
– Какой поезд уходит с этой платформы?
– На Мюнстер. Отправление в одиннадцать тридцать семь, – был ответ.
Маккензен вяло размышлял; зачем Миллеру поезд, если у него есть машина, и, не найдя ответа, вернулся к «мерседесу».
В одиннадцать тридцать пять его недоумение разрешилось. Миллер вышел из вокзала вместе с низеньким потертым человеком с черным кожаным саквояжем в руке. Они были поглощены разговором. Маккензен выругался. Не хватало еще, чтобы Миллер уехал в «ягуаре» вместе с собеседником. Тогда дело усложнится. На счастье Маккензена, мужчины сели в такси. Палач решил подождать еще двадцать минут.
К полуночи площадь почти опустела. Маккензен выскользнул из «мерседеса», взяв фонарик и три небольших инструмента, подошел к «ягуару», огляделся и залез под машину.
Он понимал – пальто моментально промокнет и измажется. Но это заботило его меньше всего. Включив фонарик, он нашел запорную тягу багажника. Чтобы его открыть, ему понадобилось двадцать минут. Наконец, крышка капота подскочила на дюйм. Закрыть ее можно будет просто надавив снаружи.
Маккензен вернулся к «мерседесу», достал бомбу и перенес ее к «ягуару».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29