А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Помогите узнать. Помогите правде. Или уже не мож[ет] быть и слова — правда?! Сов[етскую] власть я считал, и считаю властью правовой, государственной. В так[ом] случае я вправе знать — за что? день смерти! Но здесь я не смогу. Я бьюсь тщетно. Беспрерывно 6 недель я бьюсь. Я был в Феодосии. Я прошел там и здесь сотни канцелярий и управлений. Я испытал столько, что хватило бы на тысячи душ, на десятки лет. И ни-че-го не узнал. Да, «Ваши сведения подтверждаются, да, он расстрелян». Если бы я мог все сказать Вам! Но на письма у меня нет силы. Я прошу, — это посл[едняя] просьба — дать мне возможность приехать в Москву. Прошу вытребовать меня и жену в Москву. Иначе я не смогу выехать. Я прошу охранной грамоты, чтобы мне дали пропуск и возможность, больным нам, приехать. Симферополь, получив запрос Москвы о сыне, затребовал дело из Феодосии. Но я ничего не узнал. Знаю только, что приговор был 29 дек[абря], а казнь «спустя время», т.к. сын болел. Кажется месяц мой невинный мальчик ждал, больной, смерти. Есть данные думать, что его убили в 20-х числах января. По кр[айней] мере, есть люди, видевшие сына в Феодосии, в Циленских казармах в конце января. Я прошу Вас — помогите правде. Мне не нужно виновных. Мне нужно знать правду. Я полагаю, что нужно затребовать дело моего покойного сына в Москву. Мне кажется, что, в лучшем случае, произошла ошибка. Почему же мне не говорят? Мне нужно самому быть в Москве. Я не могу жить теперь в сознании какой-то тайны. Прошу Вас, не откажите сообщить мою мольбу председателю Вс[ероссийского] Ц[ентрального] [Исполнительного] К[омитета] Калинину, которому, через Ваше посредство приношу глубочайшую благодарность за оказанное писателям, мне в том числе, внимание и покровительство. Не откажите передать мою последнюю просьбу о расследовании дела. Повторяю — правду знать хочет душа, правду. Пусть скажут. Пусть снимут камень. Сын не был ни активным, ни врагом. Он был только безвинным человеком, тихим, больным, страдающим. В больнице, одинокий, он два месяца провел в подвале-заключении. Заеденный вшами, голодный, месяц ожидавший смерти. За какое преступление. Только за то, что назывался подпоручиком! (с германск[ой] войны). Лица, имевшие отношение к делу, прочтя мою фактич[ескую] справку о сыне, говорили мне: за это у нас не расстреливают. Тогда — за что же? В Феодосии нач[альник] особ[ого] отд[ела] мне трижды ответил на мой вопрос сказать всю правду, как бы она страшна не была: говорю Вам, — Ваш сын жив и выслан. Куда? — Не знают. А лицу офиц[иально]му тот же нач[альни]к сказал — расстрелян. Да где же правда? Да есть ли дело о сыне? М[ожет] б[ыть] тут ошибка, кошмар, случайность? Я умоляю о расследовании. Вы не откажете. Не может госуд[арственная] власть отказаться от выяснения правды. Но предварительно я прошу вытребовать меня в Москву, меня и жену. Иначе я не полагаю возможным многое выяснить. Я не считаю и себя в покое. Помогите. Повторяю — мне чужой вины не надо. Могла быть и ошибка. Плохого чего я от представителей власти не видел. Но я не могу осознать всего случившегося. Я должен знать — за что? Я должен знать — когда это случилось? Был ли суд над сыном, или не было суда? Тогда что же?
Еще раз — благодарю за Вашу помощь, за В[ашу] телеграмму. Это было самое светлое за эти 5 месяцев муки. Вы — писатель, художник, чуткий к Правде. Помогите и мне, и ей, этой Правде.
Преданный Вам Ив. Шмелев

СЛУЖЕБНАЯ ЗАПИСКА ПРЕДСЕДАТЕЛЯ ВЦИК М И.КАЛИНИНА
НАРКОМУ ПО ПРОСВЕЩЕНИЮ А.В.ЛУНАЧАРСКОМУ
25 мая 1921 г.
Многоуважаемый Анатолий Васильевич, Я думаю что с квартирой Шмелева сделать можно, как ни трудно, но все-таки одну-две комнаты в исключительных случаях достать можно. Но вряд ли чем можно ему помочь по делу его сына, для нас ясны причины расстрела его сына, расстрелян, потому что в острые моменты революции под нож революции попадают часто в числе контрреволюционеров и сочувствующие ей. То, что кажется так просто и ясно для нас, никогда не понять Шмелеву. Во всяком случае надо ему помочь. Москва, вероятно, его немного встряхнет, выдвинет целый ряд необходимых вопросов, что в свою очередь уменьшит остроту его постоянной мысли.
С Коммунист[ическим] приветом М.Калинин.
Письма И.С. Шмелева В.В. Вересаеву 1921 г.

1
8/21 сент[ября] 1921 г. Алушта
Дорогой Викентий Викентьевич, Едете Вы в Москву, слышал я: «везут вагон писателей из Коктебели». За Вас, как за последнее средство (простите) хватаюсь — помогите. В Москву не еду, не могу ехать. Не могу оторваться от той земли, где жил с мальчиком посл[едние] дни его жизни, уйти из того угла, который заставил своей волей мой мальчик меня иметь. Это, кажется, скверно я выразил, но пустяк. Вы понимаете. Москва для меня — пустое место. Москва для меня — воспоминания счастья прошлого. Крым — страдание, но это страдание связано с сам[ым] дорогим в жизни. Пусть оно остается, я не в силах уйти. Москва — сутолока и надежда дальше устраивать что-то в жизни. Мне нечего больше устраивать. Я хочу тихо умереть. Т.е. я хотел бы работать в тиши, ибо у меня есть что сказать и сказать иначе, чем я до с [их] п[ор] делал. Я сделал оч[ень] мало. Теперь я знаю, что и как надо писать. Но, кажется, поздно. Одн[им] слов[ом], я не еду. Я, м[ожет] б[ыть], нелогичен: я могу уехать из Крыма, но только не в Россию. Чтобы начать свою новую литер[атурную] работу и работу оч[ень] большого калибра — «Храм человечий» и «Его Величество Лакей», работа на года, мне необходима перспектива. Мне нужно то еще, чего уже нет в России, — тишины и уклада. Чтобы не мызгаться, не крутиться с утра до ночи за куском, за одеждой, за топливом. Чтобы жизнь не мешала. Я не могу работать с перерывами, урывками. Я написал Лунач[арско]му и М. Горькому о разрешении уехать. Письма любезно взяла и обещала переслать Фофанова, член полномоч[ной] комиссии ВЦИК, ведающая зем. отделом. М[ожет] бы[ть], Вы с ней увидитесь в поезде на Москву и напомните. Или возьмете передать лично. Вас, добрый и дорогой товарищ, друг (простите), прошу и просит Оля — как можете — пособите нам в этом деле. Я знаю, что то, что еще привязыв[ает] к жизни, — давно задум[анные] работы, к которым я не смел подойти, что это я могу сделать, у меня уже есть хватка, и, б[ыть] м[ожет], это уже не будет так мало, как все то, что я д[о] с[их] п[ор] делал. Я занимался пустяками. Я напевал про себя. Теперь хочу попробовать спеть в полный голос. Приготов[ительная] школа кончена. Пора в жизнь, перед уходом из нее. Пособите и что узнаете — перешлите мне с оказией, что ли — на К.А.Тренева, Казанская, 22. Вы, верно, хоть ответите. А многие-многие — и не отвечают вовсе.
Второе, которое д[олжно] б[ыть] первым: я с Фофановой же пишу Калинину по делу об убийстве моего мальчика. Я прошу помочь, наконец, узнать правду, всю правду и назначить расследование. Я писал ему еще в апреле — и ни звука. Д[олжно] б[ыть], Галланд не передал. Я ему все пишу. Неужели и на эт[от] раз все останется втуне? Пособите. Через Вас я прошу Петра Гермог[еновича] — он ведь в президиуме ВЦИК. М[ожет] б[ыть], Вы не откажетесь передать ему, через него для Калинина мое заявление. (Оно у Фофановой.) Я верю еще, что высш[ая] Сов[етская] Власть не могла одобрить того, что было. А раз так, она должна помочь найти правду и восстановить, назначить следствие и найти следы моего сына и виновных. Я хочу знать, где останки моего сына, чтобы предать их земле. Это мое право. Помогите. Хорошо бы, если бы Вы сами прочли то, что я написал Калинину. Тогда Вы помогли бы мне. Помогите. Третье: мы в страшной нужде. Нам перестали давать и хлеб. Мы лишены заработка: ни вольных изд[ательст]в, ни журналов. В невольных я не могу писать. Говорю — я предпочту околеть. Раз нам не дадут возможности уехать из России — стало быть мы арестанты. Но и арест[анты] им[еют] право на хлеб. Нам, мне и Ценскому, выдали охр[анные] грамоты с правом на как[ой]-то акад[емический] паек. Но мы не видали этого пайка. Нам случайно давали, то соль, то 1/4 табаку, то фунтов 5 крупы. Теперь ничего. Мне нечего продать, Вы знаете. Я приехал на 2-3 мес[яца], а живу 4-й год. Я хожу в лохмотьях. У меня нет белья, у жены нет рубашки! Если мне разрешат выезд, я поеду в Москву и возьму, что у меня уцелело дома. И уеду. Если бы полном[очная] Комиссия распорядилась в Симфер[ополе], чтобы мне и Ценскому хотя бы высылали из Симфер[ополя] муку, что ли. О, как все это тяжко. И какая, скажете, беспомощность! Но… я не могу делать дело, которому не верю. Я только и могу еще, чтобы удерживать в душе остатки сил для работы. За пайки же я уплачу, уплачу. Я, приведется если, оставлю чем бы заплатить за пайки! Наше книг[оиздательст]во! Мне прислали 100000 рб., на что я не мог купить пуда муки. И это бухгалт[ерский] вывод за 3 года! Это — насмешка. Книг продано — все! Вы будете в изд[ательст]ве. Скажите, чтобы дали ч[то]-ниб[удь] моей матери-старухе. Ей выдавали, но когда узнали(!) о моей смерти(!) — прекратили. Прошу книгоиздательство отдать матери моей, голодающей (это я на днях узнал), хоть какие авансы под буд[ущие] издания. Я ведь немало дал книг издательству. Мне не хотелось бы издаваться больше на языке, мне неведомом, но пусть издают и дадут моей матери. Она живет у дочери, Калужская ул., св[ой] дом. Ив[ан] Андр[еевич] знает.
Я не могу ничем помочь ей — я нищий, голый, голодный человек. Ехать в Москву и для видимости взять как[ое]-ниб[удь] место или обучать в литер[атурных] мастерских?! Нет, пусть это делают те, кто умеет это. Я бездарен в эт[ом] отношении. Одно прошу — пусть дадут мне возможность уехать — и я верну пайки во сто крат. Куда я поеду в Москву?! На юру жить и биться в тисках среди тысяч не знающих, что с собой делать, нищих интеллигентов и бывших людей? Скоро будут перегрызать глотку др[уг] другу.
Передайте прилагаемое письмо Ив. Андр. Данилину. Его адрес в книгоизд[ательст]ве знают, я забыл: кажется, Мал. Полянка, угол 2-го Петропавловского пер. д.7? Письмо важное: я прошу в нем отдать моей матери из моих вещей, какие, б[ыть] м[ожет], у него сохранились. Она хоть хлеба поест перед смертью: ей 77 лет. Часы мои у него есть с цепочкой, еще что-то. Пусть отдаст ей скорей. Она продаст эти часы, когда-то ее подарок сыну-студенту. Я только посл[еднее] время стал, нашел силу писать письма. Я только мог ковырять землю, убивать душу в черной работе. Всю тяжесть — искать куски — взяла на себя моя Оля. Святая, горевал. Если бы погибнуть, но у нас не нашлось духу погибнуть: мы еще жили и живем какой-то жалкой надеждой. А м[ожет] б[ыть], мальчик еще придет! Нет, не придет. Ну, я, кажется, все сказал. Да, если не удастся уехать, не разрешат, умрем, как умир[ают] животные, в закутке, в затишье, не на глазах. Прощайте, дорогой Вик[ентий] Вик[ентьевич]. Вряд ли свидимся. Передайте наш посл[едний] привет М[арии] Герм[огеновне]. Вы — дело другое. Вас не ударила жизнь, слава судьбе. Будьте счастливы. Я хотел бы быть бодрым. Не могу. Так, день за днем, день за днем. И сплошная, неизбывная мука. Пусто для нас всякое место. Но наше место еще носит следы, тень нашего дорогого и чистого мальчика, которого мы так преступно потеряли. Этого не избудешь. Ну, обниму Вас заочно, крепкий Вы человек. Сделайте, что найдете возможным, что в силах. Передайте привет Ник. Дмитриевичу [Телешову], Ив.Ал.Белоусову, Юл.Ал. Бунину, Ив.Андр.Данилину и собратьям-писателям.
Ваш сердечно Ив. Шмелев
Прилагаемые при сем письма — Данилину и матушке — будьте добры передать оба Данилину, а он доставит ему поближе.
Ах, дорогой Вик[ентий] Вик[ентьевич]! Многое бы я сказал, но нет сил, смято в моей душе все. Все мои взгляды на жизнь людскую перестроились, словно мне вставили иные глаза. Все, ранее считавшееся важным — уже не важное, великим, — уже не то. Знаете ли, я сразу состарился лет на 1000! И многое, раньше звучавшее стройно, как церковный орган, — только скверная балаганная музычонка! И люди попали на глаза мои новые в новом виде, и как же пожалеть только можно все и всех. Увидал новое — и сказал бы новое и по-новому. И природу увидал по-новому. Досадно, если не совладаю с собой. Досадно, если не получу возможности найти выход из жизни, приличный выход, завершить век свой работой, которая, б[ыть] м[ожет], кое-чему кое-кого научила или хотя бы помогла в чем — в главном деле — отношении к жизни и правильной ее оценке и восприятию. И как же мне хочется указать человеку его истинное местечко в мире и изменить кой-какие ярлыки. Представьте, во мне что-то лопнуло, то, в чем таился багаж, о коем я не подозревал! И что же выперло! и прет! Я отказался бы верить, если бы мне сказали год тому, что я ношу в себе! И мне не хватит ни жизни, ни сил, чтобы все это вложить в нужные формы. И как же глупо и ничтожно все, что писал я раньше, и самая манера писанья! Не тонким бы перышком стал бы я водить, а взял бы самую большую и стенно-половую кистищу маляра. Эх, сил не наберешь. И неведомо — когда г[осподи]ну случаю угодно будет позволить мне это.
И. Ш.

2
20 окт[ября]-2 ноября 1921 г. Алушта
Дорогой Викентий Викентьевич, великим утешением, лучом света явилось письмецо Ваше от 6-8 окт. н[ового] ст[иля], полученное мною сегодня, на 25-й день. Не со скоростью света (хоть и луч), и даже не со скоростью вообще шло оно, неведомо где позадержавшись. Но что письмо! Вся жизнь наша задержалась невесть где. О, что за чернила! И перо не пишет. Карандаша бы надо, но нет карандаша у меня. Теперь ничего нет. О, как бы хотелось поговорить с Вами. Я все потерял. Все. Я Бога потерял и какой я теперь писатель, если я потерял даже и Бога. С большой ли, с малой буквы — бог (Бог) — он нужен писателю, необходимо нужен. Мироощущение на той или иной религиозной основе — условие, без чего нет творчества. Откуда идти и к чему? Почвы нет. Вся вышла. Надо искать. Где найти? И поздно уже. Но не стоит о сем. Душа истекла. Нет сына, нет единственного. И еще живешь и мучаешься. Но почему нет силы уйти совсем, не быть? Об этом долго писать. Вся жизнь наша, моя и Оли, — тьма теперь, и в этой тьме жгучая незамирающая боль. Но не стоит об этом. Человек еще не изобрел иного средства, посильней слов, чтобы дать другому понять. Итак — Вы уже в Москве. Для меня и Москвы уже нет. А любил я ее. Но, знаете, я не могу писать, — мысли вразброд. Силы нет. Ибо не то, не по-прежнему я могу писать. По-новому буду, если буду. Довольно вступлений. Сердечное спасибо за участие к нам. От полномочной комиссии я не дождался ответа, даже через три мес[яца] с половиной на свою жалобу (расследовать о сыне). Молчание на мою жалобу на 7 страницах б[ольшого] формата. Теперь надежда на ВЦИК. Я послал Калинину заявление через Фофанову (чл[ен] комиссии ВЦИК). Прошу Вас, молю Вас, ибо некого мне просить — справьтесь через П[етра] Гермогеновича См[идови]ча — что же, получено ли мое заявление в ЦИК и какая резолюция последовала. И там молчание? Солидарность взглядов или невозможность, бессилие власти пролить свет на преступление чинов власти? Нет надежды. И при этом мне писать, творить? Да еще писать, где дозволяется?! Когда нет права писать свободно?! Когда на всех языках все «мовчит, бо благоденствует»?! Не могу, сил нет. Не могу. Погибну голодом, холодом, но сил нет для сего творчества. Я ничего не пишу, Вы не так поняли меня. Я имею в душе свое, будущее, произведение, но я его напишу не в России — или не напишу вовсе. Я болен. Да, я болен. Горем болен. И если я еще ем, так потому, что еще не подытожено в жизни моей все, что нужно. На перевале жизни вдруг оказались такие числа, что и не думал. И не подытожено. А здесь итожить — и чернила никуда, и бумага промокает, и сердце в камнях и бурьяне. О, дорогой, благодарю за попытку ободрить и смягчить боль. Родной Вы, редкий человек в наши дни. Я так мало видел участия. Засыхают люди, черствеют в нужде, в борьбе за кусок. И не упрекнешь. Но зато на многое открыв[аются] глаза. О, волчье порождение, человек! Обезьянье семя. Как тонка позолотца-то оказалась. Пришли кого-то с сухой тряпкой — и нет позолотцы. И вылетел Бог, как пыль, и стало человеческое — человечьим. Скверно.
Второе. О выезде. Если я его не получу — я никуда, конечно, не выеду, а буду ждать естеств[енного] конца — умирать. Мне нужно уйти от себя, искать себя иного, в иной плоскости. Не иного себя, нет, я не так, а себя просто. Того, который еще мог бы кое-что сделать в своей работе. Здесь я не могу работать. Мне больно, мне не по силам. Здесь все закрыто для меня одним — нет моего мальчика. Там я, м[ожет] б[ыть], сумею к[ак]-ниб[удь] найти его, для души, в душе. Одн[им] слов[ом], мне надо воздуху иного. Я писал Луначарскому, Горькому. Помогите мне, родная душа. Убедите. У Вас светлая голова и доводы логики стальной. Вы лучше меня скажете, найдете слова. Зачем я России? Я иждивенец, приживальщик, паечник. Правда, я не получаю ничего, но я в принципе, т[ак] сказать, жизни современной — паечник, то е[сть] дармоед. А вне России? Я, б[ыть] мож[ет], буду там на черной работе где, но я буду другой. Я найду силы стать писателем. Я за кусок хлеба буду на шоссе камень бить, но я буду творить в душе. А здесь, где у меня сына, мое самое ценное, взяли, я не могу распрямить душу.
1 2 3 4