А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

И… сегодня утром… я покинул дом аббата… не открыв ему, конечно, своих намерений, иначе он мог бы насильно задержать меня… Однако я все-таки считал постыдной трусостью напасть на него без предуведомления… Уйдя от него, я написал ему письмо, в котором извещал, что имею достаточно доказательств его низости и честно, не скрываясь, нападу на него… Я его обвинил… Он будет защищаться. После этого я пошел к следователю, и вы знаете…
В это время дверь отворилась.
В комнату вошла сиделка.
Подойдя к Родену, она сказала:
— Вернулся человек, которого вы и господин следователь посылали на улицу Бриз-Миш.
— Оставил он письмо?
— Да, и его сейчас же отнесли наверх, как вы и приказали.
— Хорошо! Идите…
Сиделка вышла.
8. СИМПАТИЯ
Если у мадемуазель де Кардовилль и могли оставаться какие-либо сомнения относительно искренности и преданности Родена, они, конечно, должны были бы совсем исчезнуть после такого естественного и почти неопровержимого, к несчастью, объяснения: каким образом можно было заподозрить хотя бы малейшую связь между аббатом д'Эгриньи и его секретарем, когда тот, полностью разоблачив махинации аббата, выдавал его прямо в руки правосудия, когда Роден поступал так, как, пожалуй, не поступила бы даже сама пострадавшая? Как можно было заподозрить иезуита в задней мысли? Разве только, что его услуги имели надежду на щедрое покровительство со стороны мадемуазель де Кардовилль… Но и тут он заранее заявил, что помогал не богатой и знатной красавице, мадемуазель де Кардовилль, а девушке с гордым и великодушным сердцем. Кроме того, как удачно заметил Роден, кто, исключая самого презренного негодяя, не заинтересовался бы участью Адриенны?
Чувство благодарности к Родену у Адриенны соединялось со странным чувством любопытства, изумления и участия. Она признавала, что под смиренной оболочкой таился выдающийся ум, вот почему внезапное подозрение овладело ею.
— Я, — сказала она Родену, — всегда прямо высказываю людям, которых уважаю, те дурные мысли, какие у меня на их счет зарождаются, для того чтобы они могли оправдаться и извинить меня, если я ошиблась.
Роден с изумлением взглянул на м-ль де Кардовилль и, как бы желая мысленно подсчитать все сомнения, какие у нее могли остаться, он после некоторого молчания спросил:
— Быть может, насчет поездки в Кардовилль и недостойного предложения его достойному и честному управляющему? Но я…
— Нет, нет, это вы мне уже очень ясно объяснили ослеплением аббатом д'Эгриньи… Я желала бы знать, каким образом вы, обладая такими неоспоримыми достоинствами, могли так долго занимать при нем столь низкую должность?
— Правда, — улыбаясь, заметил Роден. — Это должно вам внушить досадные подозрения… так как человек известных способностей, добровольно занимающий унизительное положение, несомненно, обладает каким-нибудь большим пороком, какой-нибудь позорной, низкой страстью…
— В большинстве случаев так ведь и бывает?
— И, в частности, это подтверждается и моим примером.
— Итак, вы признаетесь?..
— Увы! Должен сознаться в постыдном пороке, которому я в течение сорока лет приношу в жертву все шансы подняться выше по служебной лестнице…
— Что же это за порок?
— Если требуете признания… извольте… Это лень… да, лень… страх перед любой умственной деятельностью, перед всякой нравственной ответственностью, перед какой бы то ни было инициативой, наконец. Получая от аббата д'Эгриньи тысячу двести ливров в год, я чувствовал себя совершенно счастливым человеком. Я верил в благородство его взглядов, его мысли были моими мыслями, его воля была моей волей. Покончив служебные дела, я возвращался в свою комнатку, затапливал печку, обедал кореньями, а затем с какой-нибудь новой философской книжкой давал волю своему воображению, которое, бездействуя целый день, увлекало меня во всевозможные теории, в самые сладостные утопии и мечты. И тогда с высоты моего, Бог знает куда занесшегося, ума я считал себя по смелости мыслей, господином над своим хозяином и над величайшими гениями мира! Часа три-четыре продолжалась обыкновенно эта умственная горячка. Затем я хорошо спал и снова с утра весело принимался за работу, уверенный в куске хлеба насущного; я не заботился о будущем, довольствовался малым, с нетерпением ожидал радости и одиноких вечеров и успокаивал себя, царапая пером по бумаге, как глупая машинка: «Эх!.. если бы… если бы я только захотел!..»
— Конечно, вы бы могли достигнуть, как всякий другой, быть может, высокого положения, — сказала Адриенна, тронутая практической философией Родена.
— Да… я думаю, что мог бы достичь… но зачем? Знаете, дорогая мадемуазель, почему иногда умные люди остаются непонятыми толпой? Только потому, что они часто довольствуются словами: «Если бы я захотел!»
— Но, если и не придавать особенной цены жизненным удобствам, то имеются все-таки известные потребности, являющиеся необходимостью, особенно в зрелые годы. Как же вы от них отказываетесь?..
— Ошибаетесь, мадемуазель, — тонко улыбаясь, возразил Роден. — Я большой сибарит! Мне необходимо иметь хорошую одежду, хорошо натопленную печь, хорошую кровать, хороший кусок хлеба, сочную острую редьку, густо посоленную простой солью, самую чистую воду… и, несмотря на все это, мне совершенно хватает тысячи двухсот ливров: я даже делаю сбережения.
— Ну, а теперь, оставшись без места, что вы думаете делать, чем станете жить? — спросила Адриенна, все более интересуясь странностями этого человека и желая испытать его бескорыстие.
— У меня есть небольшие сбережения… этого хватит, пока я не распутаю последнюю нить черного заговора отца д'Эгриньи. Я должен сделать это в отместку за то, что он так долго меня дурачил. Для этого потребуется не больше трех-четырех дней. А затем, я уверен, найду место в провинции, у сборщика налогов. Недавно один доброжелатель сделал мне такое предложение, но я не хотел уходить от отца д'Эгриньи, несмотря на предлагаемые преимущества… Подумайте, дорогая мадемуазель: восемьсот франков на всем готовом! восемьсот франков!.. Правда, по моей дикости, мне было бы приятнее жить одному… но, знаете… эта столь блестящие условия… что я как-нибудь уж помирюсь с таким маленьким неудобством!
Все эти хозяйственные подробности, в которых не было ни слова правды, Роден передавал с такой неподражаемой наивностью, что мадемуазель де Кардовилль почувствовала, что ее последние подозрения исчезают.
— Как, — с участием спросила она его, — вы думаете покинуть Париж через три-четыре дня?
— Надеюсь, милая мадемуазель, — с таинственным видом сказал иезуит. — У меня для этого много причин. Но одно мне особенно дорого, — прибавил он прочувствованным голосом, с нежностью глядя на Адриенну. — Я унесу с собой уверенность, что вы все-таки будете мне благодарны за то, что я только по одной вашей беседе с княгиней де Сен-Дизье сумел понять, какими редкими, почти беспримерными качествами для девушки ваших лет и положения вы обладаете.
— Не считайте себя обязанным, месье, — засмеялась в ответ Адриенна, — немедленно же расплатиться со мной за искренние похвалы вашему замечательному уму… Я предпочла бы в этом случае неблагодарность!
— Ах, Боже мой!.. да разве я вам льщу? К чему? Ведь мы больше не увидимся! Нет, я вам не льщу… я вас понял… вот и все… и, вероятно, вам покажется странным, но это так: ваша наружность вполне отвечает тому представлению, какое я составил, читая запись вашего разговора с княгиней, и некоторые черты характера, не совсем прежде понятные, теперь для меня совершенно прояснились.
— Право, вы все больше и больше меня удивляете!
— Чему же удивляться? Я совершенно искренно высказываю свои впечатления. Теперь, например, мне вполне понятна ваша страстная любовь к красоте, почти что религиозный культ изысканности чувств, горячие порывы ко всему лучшему, смелое презрение ко множеству унизительных, рабских обычаев, которым женщина должна еще беспрекословно подчиняться. Я теперь прекрасно понимаю ту благородную гордость, с какой вы смотрите на толпу мужчин, тщеславных, самодовольных, смешных, для которых женщина является их достоянием в силу законов, которые они создавали по своему подобию, — не очень-то красивому, надо признаться! По мнению этих ничтожных тиранов, женщина принадлежит к низшей расе; недаром на совете кардиналов только большинством в два голоса решено было допустить у нее существование души! Не должна ли она считать себя счастливой, если попадет в рабыни к одному из таких пашей, которые в тридцать лет уж расслаблены, страдают одышкой, разочарованы, истрепаны всякими излишествами и мечтают о покое? Если они, совершенно истощенные, берут себе в жены молодую девушку, то лишь затем, чтобы положить конец , между тем как она мечтает положить начало !
Мадемуазель де Кардовилль, конечно, улыбнулась бы сатирическому выпаду Родена, если бы она не была поражена необыкновенным сходством его мыслей с ее собственными взглядами… хотя она видела в первый раз в жизни этого опасного человека. Адриенна забыла, точнее сказать, не знала, что она имеет дело с одним из иезуитов редкого ума, соединяющих в себе ловкость и искусство пронырливого полицейского шпиона с глубокой проницательностью духовника: ведь священники, хитрые как дьяволы, умеют по отрывочным словам, полупризнаниям, по обрывку письма воссоздать целый характер, как Кювье по обломку кости воссоздавал весь скелет. Адриенна со все более возрастающим любопытством слушала Родена. Уверенный в том впечатлении, какое он производил, иезуит продолжал с негодованием:
— И аббат д'Эгриньи с вашей тетушкой считали вас безумной за то, что вы восстали против ига этих тиранов! за то, что, ненавидя отвратительные пороки рабства, вы хотели остаться независимой — со всеми честными качествами независимости, свободной — со всеми гордыми добродетелями полной свободы!
— Но, — спрашивала Адриенна, — откуда можете вы так хорошо знать мои убеждения?
— Во-первых, я превосходно это понял из вашего разговора с княгиней де Сен-Дизье, а потом… если мы случайно стремимся к одной и той же цели, хотя и разными путями, — тонко заметил Роден, хитро поглядывая на мадемуазель де Кардовилль, — то почему бы нам не совпасть в убеждениях?
— Я вас не понимаю… о какой цели вы говорите?
— О той, к какой стремятся все независимые, возвышенные, благородные умы… иногда действуя, как вы… т.е. инстинктивно, под влиянием чувства, не давая себе даже отчета в той великой миссии, какую они призваны выполнить. Например, когда вы наслаждаетесь самым утонченным образом, когда окружаете себя всем, что может пленить ваши чувства, разве вы думаете, что при этом уступаете только влечению к красоте, потребности в наслаждении? Нет, нет, тысячу раз нет… иначе вы были бы не выдающимся существом, а грубой, сухой эгоисткой с изощренным вкусом… ничего больше… а в ваши годы это было бы отвратительно… отвратительно, милая мадемуазель…
— Это очень строгое обвинение, месье; неужели оно обращено ко мне? — с беспокойством спросила Адриенна иезуита, уже невольно подчиняясь его влиянию.
— Конечно, я обратил бы его и к вам, если бы вы любили роскошь только для роскоши. Но нет, вас воодушевляет другое чувство, — продолжал иезуит. — Порассуждаем немного; испытывая страстную потребность во всех этих наслаждениях, вы лучше всякого другого понимаете, как велика их цена и как тягостно лишиться возможности их удовлетворить. Не так ли?
— Конечно! — отвечала заинтересованная девушка.
— Значит, вы заранее с благодарностью и сочувствием относитесь к тем, кто в бедности и неизвестности трудится, чтобы доставить чудеса роскоши, какой вы себя окружаете и без какой не можете обойтись?
— Я настолько чувствую эту благодарность, — прервала его Адриенна в восторге от того, что ее так хорошо поняли, — что однажды велела даже поставить имя автора на одном прекрасном ювелирном произведении вместо фирмы хозяина, и благодаря этому бедный художник, до той поры никому не известный, занял подобающее ему место.
— Вот видите, я, значит, не ошибся, — продолжал Роден. — Любовь к наслаждениям побуждает вас быть признательной к тем, кто их вам доставляет! И это еще не все; возьму в пример себя: я не хуже и не лучше других, но благодаря тому, что привык к лишениям и нисколько от них не страдаю, я далеко не так жалею своих ближних, которые вынуждены переносить лишения, как жалеете их вы с вашей привычкой к комфорту… Вы сами слишком страдали бы от бедности, чтобы не жалеть и не помогать тем, кто от нее страдает.
— Боже мой, — сказала Адриенна, подпадая под коварное обаяние этого человека. — Чем больше я вас слушаю, тем больше убеждаюсь, что вы в тысячу раз лучше меня защищаете те идеи, за которые я подверглась столь суровым обвинениям со стороны княгини и аббата. О! прошу вас, говорите… говорите, месье: я не могу вам выразить, какое счастье… какую гордость внушают мне ваши слова!
И взволнованная, тронутая, не сводя глаз с иезуита, глядя на него с сочувствием, симпатией и любопытством, Адриенна привычным грациозным жестом откинула назад золотые локоны, как будто желая лучше рассмотреть Родена, который между тем продолжал:
— И вы удивляетесь, что вас не поняли ни ваша тетушка, ни аббат? Да где же были точки соприкосновения между вами и этими хитрыми, завистливыми лицемерами, каковыми они теперь являются в моих глазах? Хотите узнать еще одно доказательство их ненавидящего ослепления? Среди того, что они называли вашими чудовищными безумствами, — знаете ли вы, что именно считалось ими самым преступным и достойным проклятия? Ваше решение жить одной и по-своему, самостоятельно располагая и настоящим и будущим! Они находили это отвратительным, позорным и безнравственным. А между тем разве вас заставляет решиться на это безумная жажда свободы? Нет! Необузданное отвращение ко всякой власти, ко всякому стеснению? Нет! Желание выделиться? Нет! Конечно, нет, потому что иначе я сам бы стал вас строго порицать.
— О да, конечно, я руководилась иными мотивами, уверяю вас! — с живостью протестовала Адриенна, ревниво оберегая то уважение, какое выказывал к ее характеру Роден.
— Конечно, я очень хорошо знаю, что у вас были другие мотивы, и они достойны похвалы, — продолжал иезуит. — Отчего вы приняли решение? Разве для того, чтобы высказать презрение к обычаям света? Нет, вы их уважали до той поры, пока ненависть вашей тетушки не заставила вас бежать из-под ее беспощадной опеки. Разве вы хотели жить самостоятельно, чтобы избежать надзора света? Нет, так как, ведя столь исключительную жизнь, вы будете гораздо больше на виду, чем при прочих условиях! Разве вы хотите злоупотреблять своей свободой? Нет, тысячу раз нет; для того чтобы делать зло, ищут мрака, уединения, а вы будете вечно на глазах этого глупого стада, которое, уставившись на вас с ревнивым и завистливым любопытством, будет следить за вами неотвязно… Зачем же вы решаетесь на такой смелый и необычайный поступок, являющийся уникальным для девушки ваших лет? Хотите, я вам скажу зачем? Вы хотите доказать на деле, что женщина с чистым сердцем, здравым умом, твердым характером, с независимой душой может гордо и благородно выйти из-под унизительной опеки, налагаемой на нее обычаем! Да… вместо того, чтобы жить жизнью возмущающейся рабыни, жизнью, роковым образом обреченной на лицемерие и пороки, вы хотите вести на глазах у всех честное, независимое, достойное уважения существование!.. Вы хотите пользоваться, как мужчина, всеми правами, неся и ответственность за свои поступки, чтобы доказать, что женщина, предоставленная самой себе, может быть равной мужчине и по уму, и по прямоте, и по рассудку, превосходя его в порядочности и достоинстве… Вот ваше намерение, моя дорогая мадемуазель! Благородное, великое намерение! Последуют ли вашему примеру? Надеюсь! Но если этого не будет, ваша благородная попытка навсегда поставит вас на высокое, почетное место… верьте мне…
Глаза мадемуазель де Кардовилль светились гордым, мягким блеском, ее щеки зарумянились, грудь волновалась, а красивая голова поднималась с невольной гордостью. Наконец, окончательно подчинившись чарам этого дьявола в человеческом образе, она сказала:
— Но, кто же вы, так тонко разбирающий самые потаенные мысли, читающий в моей душе яснее, чем я сама, придающий и новую жизнь и новое озарение тем идеям независимости, которые давно зародились в моей душе? Кто вы, наконец поднявший меня настолько высоко в собственных глазах, что я теперь уверена в способности выполнить то почетное назначение, которое должно принести пользу всем сестрам, страдающим в рабстве?.. Еще раз, кто же вы?
— Кто я? — отвечал с простодушной улыбкой Роден. — Я уже сказал вам, что я бедный старик, сорок лет служащий днем в качестве пишущей машинки, а вечером в своем бедном углу осмеливающийся работать собственной головой!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61