Но тревога, притаившаяся здесь, когда он уходил, исчезла.
Иногда неполный аккорд, резнув слух, оставляет душу в смятении, пока не прибавится нота, которая объединит враждебные или просто равнодушно-чуждые элементы, подобные незнакомым еще между собою гостям, ожидающим, чтобы их представили друг другу. Но вот лед разбит, и гармония течет, охватывая ваше существо. Такого рода химическое превращение произвело в душе Пьера это теплое мимолетное прикосновение. Пьер не отдавал себе отчета, не задумывался, почему произошла перемена; он только чувствовал, что всегдашняя враждебность окружающего мира вдруг смягчилась. Часами изводит вас острая головная боль; и вдруг вы замечаете, что ее уже нет; как случилось, что она вас отпустила? Только чуть-чуть еще стучит в висках, напоминая о ней. Пьер отнесся недоверчиво к этому внезапному успокоению. Он боялся, что боль утихла лишь на время, коварно притаилась, чтобы потом вспыхнуть с новой силой. Он знал, какое умиротворение дарит нам искусство. Когда наши глаза радует божественная соразмерность линий и красок и наш чуткий слух ласкают дивные переливы многозвучных аккордов, рассыпаясь и сливаясь согласно законам гармонических чисел, нас объемлет мир и затопляет блаженство. Но это озарение нисходит на нас откуда-то извне: как бы от далекого солнца, в лучах которого, завороженные, мы парим над жизнью. Это длится недолго — и мы снова падаем на землю. Искусство — лишь мимолетное забвение действительности. И Пьер боязливо ждал, что все это пройдет. Но нет, на этот раз излучение шло из глубины души. Ничто житейское не было забыто. Но все было в согласии: воспоминания и новые мысли; и все окружающее — предметы, книги, бумаги — как бы оживало, становилось интересным, чего давно уже не было.
В течение нескольких месяцев его умственный рост был скован, — так юное деревцо в полном цвету побивает дыхание «ледяных святых». Пьер не принадлежал к тем практическим юнцам, которые, пользуясь университетскими льготами для юных призывников, ожидающих дня мобилизации, спешили приобрести диплом под снисходительным взглядом экзаменаторов. Не владела им и бессмысленная жадность, с какой многие, в предчувствии близкой смерти, захлебываясь, глотали знания, уже ни на что им не нужные. Всегдашнее ощущение пустоты там, в конце, как и здесь, под ногами, — пустоты, прикрытой жестокими и обманчивыми иллюзиями жизни, — сдерживало все его порывы. Он увлекался какой-нибудь книгой, предавался размышлениям — и вдруг остывал, охваченный безнадежностью. На что ему все это? Для чего учиться? Для чего обогащать себя, если придется все потерять, все бросить, если ничто вам не принадлежит? Чтобы видеть смысл в какой-нибудь деятельности или науке, надо видеть смысл и в самой жизни. Ни усилия ума, ни мольбы сердца не помогали ему обрести этот смысл… И вот он появился неожиданно сам собой… Жизнь приобрела смысл…
Почему? И, гадая, что же вызвало эту улыбку души, он увидел полуоткрытые уста, к которым жаждали прильнуть его губы.
* * *
В обычное время очарование этой безмолвной встречи, вероятно, вскоре развеялось бы. В пору юности, когда вы влюблены в любовь, она глядит на вас изо всех очей; непостоянное сердце жаждет вкусить ее и здесь и там; ничто не торопит его сделать выбор; заря еще только занимается.
Но нынешний день будет краток: нужно спешить.
Сердце юноши рванулось вперед с тем большей стремительностью, что оно уже запаздывало. В больших городах, которые издали кажутся вулканами, окутанными дымом сладострастия, таятся девственно-свежие души и нетронутые тела. Сколько там юношей и девушек свято чтут любовь и берегут в ожидании брака свежесть и чистоту чувств! Даже в утонченно культурной среде, где любопытство преждевременно разбужено воображением, сколько забавного неведения скрывается под вольными речами светской девушки или студента, который все знает, но ничего не познал! В сердце Парижа есть наивные, провинциальные уголки, монастырские садики, чистые родники. Париж оклеветан своей литературой. От его имени говорят самые порочные. К тому же, как всем хорошо известно, из ложного представления об уважении к людям целомудренные юноши нередко скрывают свою невинность. Пьер еще не вкусил любви и готов был послушаться ее первого зова.
Очарование его мечты было тем сильнее, что любовь родилась под крылом смерти. В минуту смятения, когда они почувствовали над собой нависшую угрозу, когда их сердца дрогнули при виде окровавленного, искалеченного человека, их руки соединились; и оба в этот миг почувствовали сквозь дрожь страха ласковое утешение незнакомого друга. Мимолетное пожатие! Мужская рука сказала: «Обопрись на меня!» — а другая, материнская, поборов свой страх, шепнула: «Дитя мое!»
Слова эти не были произнесены вслух, не были услышаны. Но такой глубинный шепот понятен душе лучше слов — лиственной завесы, что заслоняет мысль. Пьера убаюкивало это жужжанье: точно поет золотистая оса, кружа в полумгле сознания. В непонятной истоме дремало время. Одинокое, бесприютное сердце мечтало о теплом гнездышке.
В первые дни февраля Париж подсчитывал разрушения от последнего воздушного налета и зализывал раны. Печать в своей конуре заливалась лаем, требуя репрессий. По словам «Человека, который сажал на цепь», правительство объявило французам войну. Открывался сезон процессов об измене. Муки несчастного, защищающего свою жизнь, на которую предъявлял права общественный обвинитель, забавляли весь Париж, чью жажду зрелищ не могли утолить ни ужасы четырехлетней войны, ни десять миллионов безвестно погибших жизней.
Но юноша был всецело занят таинственной гостьей, посетившей его. Поразительна яркость любовных образов, запечатленных в памяти и в то же время лишенных четкости! Пьер не мог бы сказать, какое у нее лицо, цвет глаз, рисунок губ; в душе сохранилось одно лишь волнующее впечатление. Тщетно силился он воспроизвести ее черты — всякий раз они являлись ему иными. Так же безуспешно искал он ее по улицам города. Он поминутно обманывался: ее улыбка, белокурый локон на затылке, блеск глаз… и кровь приливала к сердцу. Но нет, у этих мимолетных видений не было ничего общего с тем девическим образом, который он искал, думая, что любит. Но любил ли он? В том-то и дело, что любил; потому и видел повсюду, в каждом облике. Ведь вся она — улыбка, вся — сияние, вся — жизнь. А точный рисунок определяет границы. Но эта определенность нужна, чтобы обнять любовь и завладеть ею.
Если не дано ему будет снова ее увидеть, он все же знает, что она есть, она есть, и она — гнездышко. В бурю пристань. Маяк в ночи. Stella Maris. Amor. Любовь, поддержи нас в час смертный!..
* * *
Пьер брел по набережной Сены, мимо Института; он находился у лестницы моста Искусств, рассеянно глядя на выставку книг одного из букинистов, оставшихся на своем посту; подняв глаза, он вдруг увидел ту, которую ждал. С папкой для рисунков в руках она легко, как лань, сбегала по ступеням. Он не раздумывал ни секунды: он устремился навстречу девушке, спускавшейся по лестнице, и взоры их впервые встретились и проникли в глубь души. Поравнявшись с девушкой, Пьер остановился, невольно краснея. От неожиданности, видя его смущение, она тоже покраснела. Не успел он перевести дыхание, как легкие шаги лани стихли. И когда он снова пришел в себя и оглянулся, ее пальто уже мелькнуло у поворота аркады, выходящей на улицу Сены. Ему и в голову не пришло догонять ее. Перегнувшись через перила моста, он видел ее взгляд в речных струях. На время его сердцу хватит пищи… (О милые, глупые дети!)…
Спустя неделю он бродил по Люксембургскому саду, напоенному золотистой негой солнца. Какой лучезарный февраль в этом мрачном году! Влюбленный, погруженный в свои грезы, не зная, грезится ему то, что он видит, или он видит то, о нем грезит, счастливый и несчастный в своем страстном томлении, согретый любовью и солнцем, он улыбался, гуляя, рассеянно глядя перед собой на песчаную дорожку, и губы его невольно шевелились, произнося какие-то несвязные слова, что-то похожее на песнь. И вдруг словно крыло голубя задело его на лету — он почувствовал чью-то улыбку. Пьер обернулся и увидел, что мимо него прошла она; в ту же минуту и девушка на ходу обернулась и, улыбаясь, посмотрела на него. Не размышляя, он рванулся к ней в таком юношески простодушном порыве, что и она невольно остановилась. Он не извинился. Ни он, ни она не чувствовали никакой неловкости. Они как бы продолжали давно начатый разговор.
— Вы смеетесь надо мной, — сказал он, — и вы, конечно, правы.
— Я вовсе не смеюсь над вами. (В ее голосе были те же легкость и живость, что и в походке.) Вы улыбались своим мыслям, и мне стало смешно, глядя на вас.
— Неужели я улыбался?
— Вы и сейчас улыбаетесь.
— Но теперь-то я знаю почему.
Она не спросила. Счастливые, они пошли рядом.
— Солнышко какое славное, — сказала она.
— Это рождение весны!
— Не ей ли вы посылали ваши нежные улыбки?
— Не только ей. Может быть, и вам.
— Вот лгунишка! Противный! Вы же со мной не знакомы.
— Разве можно так говорить! Мы ведь сколько уж раз встречались!
— Всего три… считая и сегодня.
— А-а, вы помните! Вы сами видите, что мы старые знакомые!
— Рассказывайте!
— А я только этого и хочу… но давайте присядем на минутку, пожалуйста! Здесь у воды так хорошо!
(Они стояли у фонтана Галатеи. Каменщики накрывали его брезентом, оберегая от повреждений.)
— Я не могу, я пропущу трамвай…
Она сказала, когда отходит загородный трамвай. Он возразил, что в ее распоряжении целых двадцать пять минут.
Да, но ей надо купить чего-нибудь на завтрак: тут на углу улицы Расина продают очень вкусные хлебцы. Пьер вынул из кармана свежий хлебец.
— Вот такой? Не хотите ли попробовать?.. Она засмеялась в нерешительности. Пьер вложил хлебец ей в ладонь и задержал ее руку.
— Вы мне доставите большое удовольствие! Пойдемте присядем!
Он повел ее к скамейке в аллее, огибавшей бассейн.
— У меня есть еще и это…
Он вынул из кармана плиточку шоколада.
— Ну и лакомка! Чего только у него нет!
— Но я не смею предложить… Он не завернут.
— Давайте, давайте… Время военное!
Пьер смотрел, как она грызла шоколад.
— В первый раз чувствую, что и в войне есть что-то хорошее.
— Не будем говорить о ней! Только тоску наводит!
— Да, — подхватил он с воодушевлением, — не надо о ней говорить.
И вдруг стало легко-легко дышать.
— Смотрите-ка, — воскликнула она, — воробьи купаются!
(Она указала на птичек, плескавшихся в бассейне.)
— Значит, в тот вечер (он продолжал думать о своем), там в метро, вы все же заметили меня, скажите?
— Конечно.
— Но вы даже ни разу на меня не взглянули, вы все время стояли отвернувшись… вот как сейчас…
(Он видел ее в профиль, видел, как она ела хлебец и глядела перед собой, лукаво щурясь.)
— Ну, повернитесь ко мне… Что вы там увидели?
Она не повернула головы. Он взял ее правую руку; из дырочки на перчатке выглядывал кончик указательного пальца.
— На что вы смотрите?
— На вас, как вы разглядываете мою перчатку… Пожалуйста, не порвите ее еще больше!
(В рассеянности он щипал разорванный палец перчатки.)
— Ах, простите! Как это вы увидели?
Она не ответила; но, взглянув на ее лукавый профиль, он заметил краешек смеющегося глаза.
— Вот плутовка!
— Это же очень просто… все так делают…
— А я не могу.
— А вы попробуйте!.. Скосите глаз.
— Нет, я так не умею… Я вижу только, когда смотрю прямо перед собой, как дурак…
— Да вовсе не как дурак!
— Наконец-то! Вот теперь я вижу ваши глаза.
Они глядели друг на друга, ласково посмеиваясь.
— Как вас зовут?
— Люс.
— Какое красивое имя, светлое, как этот денек!
— А ваше?
— Пьер. Самое обыкновенное.
— Очень хорошее имя, у него такие ясные, честные глаза…
— Как у меня.
— Что они ясные — это правда.
— А все потому, что они смотрят на Люс.
— Люс! Надо сказать «мадемуазель».
— Нет!
— Нет?
(Он покачал головой.)
— Вы не «мадемуазель». Вы — просто Люс, а я — Пьер.
Они держались за руки. Устремив глаза в небо, кротко синевшее меж голых сучьев, они замолчали. Они не глядели друг на друга, но мысли, их волновавшие, передавались через пожатье руки.
Она сказала:
— В тот вечер нам было страшно.
— Да, — подхватил он, — было хорошо.
(Позднее они невольно улыбнулись, вспоминая этот разговор: оба в ту минуту, конечно, думали об одном.)
Вдруг она выдернула руку. Били часы.
— Ах! Я опаздываю…
Они пошли вместе. Люс шла быстрой, легкой походкой парижаночки, которая и в спешке не теряет присущего ей изящества.
— Вы часто здесь бываете?
— Каждый день. Но почти всегда на той стороне площадки. (Она указала на сад, на купу деревьев, точно с гравюры Ватто). Я возвращаюсь из музея.
(Он посмотрел на ее папку.)
— Вы художница? — спросил он.
— Нет, — ответила она, — для меня это слишком громко. Так, мазилка…
— Но зачем же? Для развлечения?
— О, конечно, нет. Чтобы заработать. — Заработать?
— Ну да! Как это дурно, не правда ли, — заниматься живописью для заработка?
— Нет, скорее странно — зарабатывать деньги, не умея рисовать.
— Однако это так. Я вам объясню в следующий раз.
— В следующий раз мы опять позавтракаем у фонтана.
— Пожалуй, если будет хороший денек.
— Но вы придете пораньше? Хорошо? Ну скажите, Люс?
(Они дошли до трамвайной остановки. Она вскочила на подножку вагона.)
— Ну, скажите… ответьте мне… милый мой лучик!
Девушка не отвечала, но, когда тронулся трамвай, она прикрыла веки, и по одному лишь движению ее губ он угадал ответ:
— Да, Пьер.
По дороге домой оба изумлялись:
— Удивительно, какие все радостные сегодня…
И сами улыбались, не пытаясь разобраться в том, что произошло; но они знали, что у них что-то есть, что они что-то нашли, что им что-то принадлежит. Что именно? Ничего. Но сегодня жизнь так полна! Дома каждый из них поглядел на себя в зеркало ласковым взглядом, как на друга, думая: «Эти глаза смотрели на тебя». Они улеглись рано, охваченные сладостной усталостью, — почему бы это? И, засыпая, думали: «Как хорошо, что наступит завтра!»
* * *
Завтра!.. Те, кто придет после нас, едва ли представят себе, сколько затаенного отчаяния и беспредельной скорби поднимало в душе это слово на четвертом году войны… Все были так измучены! Столько погибших надежд! Сотни «завтра» сменялись чередой, похожие на вчера и сегодня и равно обреченные на небытие и ожидание, ожидание небытия. Время приостановило свой бег. Год стал подобен Стиксу, охватившему жизнь кольцом черных, мутных вод, недвижных, подернутых тусклой зыбью. Завтра? Завтра умерло.
В сердцах двух детей Завтра воскресло.
Завтра снова увидело их у фонтана, так же как и все последующие «завтра». Ясная погода благоприятствовала этим коротким, — но с каждым разом все менее коротким, — встречам. Пьер и Люс приносили какую-нибудь еду — было так приятно угостить! Пьер всегда поджидал Люс у входа в музей. Ему захотелось посмотреть ее рисунки. Она ими не очень-то гордилась, но не заставила себя упрашивать. Это были уменьшенные копии известных картин или их фрагментов: группа, лицо, бюст. На первый взгляд недурно, но очень небрежно. Кое-где довольно верные, умелые штрихи; а рядом — ученические промахи, выдававшие не только невежество, но и нетребовательность, полное равнодушие к оценке. «Ничего! Сойдет!» Люс называла подлинники. Пьер и сам хорошо знал их. Он досадливо морщился. Люс видела, что ему не нравится, но мужественно показывала все — вот вам еще!.. Самая скверная! С ее губ не сходила усмешка — насмешка и над собой и над Пьером; ей не хотелось признаваться самой себе, что ее самолюбие задето. Пьер не открывал рта, боясь сказать лишнее. Наконец не вытерпел. Она показала ему копию картины Рафаэля во Флоренции.
— Но здесь совсем не те краски! — воскликнул он.
— Ничего удивительного! — возразила Люс. — Подлинника я и в глаза не видела… я делала по фотографии.
— А разве вам не дают указаний?
— Кто? Клиенты? Они тоже не видели… Да если бы и видели, разве они в этом разбираются? Красный ли тут, зеленый, синий — им все равно. Иногда мне дают оригинал в красках, но я меняю цвета… Вот хотя бы здесь, взгляните… (Ангел Мурильо).
— И вам кажется, что так лучше?
— Нисколько, но это меня забавляет… И к тому же так было легче… А в общем мне все равно… Только бы продать…
Сказав это с вызывающим видом, она замолчала, забрала у Пьера свои рисунки и рассмеялась:
— Ну что? Хуже, чем вы думали? Он огорченно спросил:
— Зачем? Зачем вы это делаете?
Она взглянула с доброй, материнской усмешкой на его растерянное лицо. Глупый мальчик! Его родители — люди обеспеченные, ему все так легко достается… Разве он понимает, что иногда приходится идти на компромисс?..
А он все повторял:
— Зачем, ну скажите, зачем?
(И казался совсем сконфуженным, словно сам был этим злополучным художником!
1 2 3 4 5 6 7
Иногда неполный аккорд, резнув слух, оставляет душу в смятении, пока не прибавится нота, которая объединит враждебные или просто равнодушно-чуждые элементы, подобные незнакомым еще между собою гостям, ожидающим, чтобы их представили друг другу. Но вот лед разбит, и гармония течет, охватывая ваше существо. Такого рода химическое превращение произвело в душе Пьера это теплое мимолетное прикосновение. Пьер не отдавал себе отчета, не задумывался, почему произошла перемена; он только чувствовал, что всегдашняя враждебность окружающего мира вдруг смягчилась. Часами изводит вас острая головная боль; и вдруг вы замечаете, что ее уже нет; как случилось, что она вас отпустила? Только чуть-чуть еще стучит в висках, напоминая о ней. Пьер отнесся недоверчиво к этому внезапному успокоению. Он боялся, что боль утихла лишь на время, коварно притаилась, чтобы потом вспыхнуть с новой силой. Он знал, какое умиротворение дарит нам искусство. Когда наши глаза радует божественная соразмерность линий и красок и наш чуткий слух ласкают дивные переливы многозвучных аккордов, рассыпаясь и сливаясь согласно законам гармонических чисел, нас объемлет мир и затопляет блаженство. Но это озарение нисходит на нас откуда-то извне: как бы от далекого солнца, в лучах которого, завороженные, мы парим над жизнью. Это длится недолго — и мы снова падаем на землю. Искусство — лишь мимолетное забвение действительности. И Пьер боязливо ждал, что все это пройдет. Но нет, на этот раз излучение шло из глубины души. Ничто житейское не было забыто. Но все было в согласии: воспоминания и новые мысли; и все окружающее — предметы, книги, бумаги — как бы оживало, становилось интересным, чего давно уже не было.
В течение нескольких месяцев его умственный рост был скован, — так юное деревцо в полном цвету побивает дыхание «ледяных святых». Пьер не принадлежал к тем практическим юнцам, которые, пользуясь университетскими льготами для юных призывников, ожидающих дня мобилизации, спешили приобрести диплом под снисходительным взглядом экзаменаторов. Не владела им и бессмысленная жадность, с какой многие, в предчувствии близкой смерти, захлебываясь, глотали знания, уже ни на что им не нужные. Всегдашнее ощущение пустоты там, в конце, как и здесь, под ногами, — пустоты, прикрытой жестокими и обманчивыми иллюзиями жизни, — сдерживало все его порывы. Он увлекался какой-нибудь книгой, предавался размышлениям — и вдруг остывал, охваченный безнадежностью. На что ему все это? Для чего учиться? Для чего обогащать себя, если придется все потерять, все бросить, если ничто вам не принадлежит? Чтобы видеть смысл в какой-нибудь деятельности или науке, надо видеть смысл и в самой жизни. Ни усилия ума, ни мольбы сердца не помогали ему обрести этот смысл… И вот он появился неожиданно сам собой… Жизнь приобрела смысл…
Почему? И, гадая, что же вызвало эту улыбку души, он увидел полуоткрытые уста, к которым жаждали прильнуть его губы.
* * *
В обычное время очарование этой безмолвной встречи, вероятно, вскоре развеялось бы. В пору юности, когда вы влюблены в любовь, она глядит на вас изо всех очей; непостоянное сердце жаждет вкусить ее и здесь и там; ничто не торопит его сделать выбор; заря еще только занимается.
Но нынешний день будет краток: нужно спешить.
Сердце юноши рванулось вперед с тем большей стремительностью, что оно уже запаздывало. В больших городах, которые издали кажутся вулканами, окутанными дымом сладострастия, таятся девственно-свежие души и нетронутые тела. Сколько там юношей и девушек свято чтут любовь и берегут в ожидании брака свежесть и чистоту чувств! Даже в утонченно культурной среде, где любопытство преждевременно разбужено воображением, сколько забавного неведения скрывается под вольными речами светской девушки или студента, который все знает, но ничего не познал! В сердце Парижа есть наивные, провинциальные уголки, монастырские садики, чистые родники. Париж оклеветан своей литературой. От его имени говорят самые порочные. К тому же, как всем хорошо известно, из ложного представления об уважении к людям целомудренные юноши нередко скрывают свою невинность. Пьер еще не вкусил любви и готов был послушаться ее первого зова.
Очарование его мечты было тем сильнее, что любовь родилась под крылом смерти. В минуту смятения, когда они почувствовали над собой нависшую угрозу, когда их сердца дрогнули при виде окровавленного, искалеченного человека, их руки соединились; и оба в этот миг почувствовали сквозь дрожь страха ласковое утешение незнакомого друга. Мимолетное пожатие! Мужская рука сказала: «Обопрись на меня!» — а другая, материнская, поборов свой страх, шепнула: «Дитя мое!»
Слова эти не были произнесены вслух, не были услышаны. Но такой глубинный шепот понятен душе лучше слов — лиственной завесы, что заслоняет мысль. Пьера убаюкивало это жужжанье: точно поет золотистая оса, кружа в полумгле сознания. В непонятной истоме дремало время. Одинокое, бесприютное сердце мечтало о теплом гнездышке.
В первые дни февраля Париж подсчитывал разрушения от последнего воздушного налета и зализывал раны. Печать в своей конуре заливалась лаем, требуя репрессий. По словам «Человека, который сажал на цепь», правительство объявило французам войну. Открывался сезон процессов об измене. Муки несчастного, защищающего свою жизнь, на которую предъявлял права общественный обвинитель, забавляли весь Париж, чью жажду зрелищ не могли утолить ни ужасы четырехлетней войны, ни десять миллионов безвестно погибших жизней.
Но юноша был всецело занят таинственной гостьей, посетившей его. Поразительна яркость любовных образов, запечатленных в памяти и в то же время лишенных четкости! Пьер не мог бы сказать, какое у нее лицо, цвет глаз, рисунок губ; в душе сохранилось одно лишь волнующее впечатление. Тщетно силился он воспроизвести ее черты — всякий раз они являлись ему иными. Так же безуспешно искал он ее по улицам города. Он поминутно обманывался: ее улыбка, белокурый локон на затылке, блеск глаз… и кровь приливала к сердцу. Но нет, у этих мимолетных видений не было ничего общего с тем девическим образом, который он искал, думая, что любит. Но любил ли он? В том-то и дело, что любил; потому и видел повсюду, в каждом облике. Ведь вся она — улыбка, вся — сияние, вся — жизнь. А точный рисунок определяет границы. Но эта определенность нужна, чтобы обнять любовь и завладеть ею.
Если не дано ему будет снова ее увидеть, он все же знает, что она есть, она есть, и она — гнездышко. В бурю пристань. Маяк в ночи. Stella Maris. Amor. Любовь, поддержи нас в час смертный!..
* * *
Пьер брел по набережной Сены, мимо Института; он находился у лестницы моста Искусств, рассеянно глядя на выставку книг одного из букинистов, оставшихся на своем посту; подняв глаза, он вдруг увидел ту, которую ждал. С папкой для рисунков в руках она легко, как лань, сбегала по ступеням. Он не раздумывал ни секунды: он устремился навстречу девушке, спускавшейся по лестнице, и взоры их впервые встретились и проникли в глубь души. Поравнявшись с девушкой, Пьер остановился, невольно краснея. От неожиданности, видя его смущение, она тоже покраснела. Не успел он перевести дыхание, как легкие шаги лани стихли. И когда он снова пришел в себя и оглянулся, ее пальто уже мелькнуло у поворота аркады, выходящей на улицу Сены. Ему и в голову не пришло догонять ее. Перегнувшись через перила моста, он видел ее взгляд в речных струях. На время его сердцу хватит пищи… (О милые, глупые дети!)…
Спустя неделю он бродил по Люксембургскому саду, напоенному золотистой негой солнца. Какой лучезарный февраль в этом мрачном году! Влюбленный, погруженный в свои грезы, не зная, грезится ему то, что он видит, или он видит то, о нем грезит, счастливый и несчастный в своем страстном томлении, согретый любовью и солнцем, он улыбался, гуляя, рассеянно глядя перед собой на песчаную дорожку, и губы его невольно шевелились, произнося какие-то несвязные слова, что-то похожее на песнь. И вдруг словно крыло голубя задело его на лету — он почувствовал чью-то улыбку. Пьер обернулся и увидел, что мимо него прошла она; в ту же минуту и девушка на ходу обернулась и, улыбаясь, посмотрела на него. Не размышляя, он рванулся к ней в таком юношески простодушном порыве, что и она невольно остановилась. Он не извинился. Ни он, ни она не чувствовали никакой неловкости. Они как бы продолжали давно начатый разговор.
— Вы смеетесь надо мной, — сказал он, — и вы, конечно, правы.
— Я вовсе не смеюсь над вами. (В ее голосе были те же легкость и живость, что и в походке.) Вы улыбались своим мыслям, и мне стало смешно, глядя на вас.
— Неужели я улыбался?
— Вы и сейчас улыбаетесь.
— Но теперь-то я знаю почему.
Она не спросила. Счастливые, они пошли рядом.
— Солнышко какое славное, — сказала она.
— Это рождение весны!
— Не ей ли вы посылали ваши нежные улыбки?
— Не только ей. Может быть, и вам.
— Вот лгунишка! Противный! Вы же со мной не знакомы.
— Разве можно так говорить! Мы ведь сколько уж раз встречались!
— Всего три… считая и сегодня.
— А-а, вы помните! Вы сами видите, что мы старые знакомые!
— Рассказывайте!
— А я только этого и хочу… но давайте присядем на минутку, пожалуйста! Здесь у воды так хорошо!
(Они стояли у фонтана Галатеи. Каменщики накрывали его брезентом, оберегая от повреждений.)
— Я не могу, я пропущу трамвай…
Она сказала, когда отходит загородный трамвай. Он возразил, что в ее распоряжении целых двадцать пять минут.
Да, но ей надо купить чего-нибудь на завтрак: тут на углу улицы Расина продают очень вкусные хлебцы. Пьер вынул из кармана свежий хлебец.
— Вот такой? Не хотите ли попробовать?.. Она засмеялась в нерешительности. Пьер вложил хлебец ей в ладонь и задержал ее руку.
— Вы мне доставите большое удовольствие! Пойдемте присядем!
Он повел ее к скамейке в аллее, огибавшей бассейн.
— У меня есть еще и это…
Он вынул из кармана плиточку шоколада.
— Ну и лакомка! Чего только у него нет!
— Но я не смею предложить… Он не завернут.
— Давайте, давайте… Время военное!
Пьер смотрел, как она грызла шоколад.
— В первый раз чувствую, что и в войне есть что-то хорошее.
— Не будем говорить о ней! Только тоску наводит!
— Да, — подхватил он с воодушевлением, — не надо о ней говорить.
И вдруг стало легко-легко дышать.
— Смотрите-ка, — воскликнула она, — воробьи купаются!
(Она указала на птичек, плескавшихся в бассейне.)
— Значит, в тот вечер (он продолжал думать о своем), там в метро, вы все же заметили меня, скажите?
— Конечно.
— Но вы даже ни разу на меня не взглянули, вы все время стояли отвернувшись… вот как сейчас…
(Он видел ее в профиль, видел, как она ела хлебец и глядела перед собой, лукаво щурясь.)
— Ну, повернитесь ко мне… Что вы там увидели?
Она не повернула головы. Он взял ее правую руку; из дырочки на перчатке выглядывал кончик указательного пальца.
— На что вы смотрите?
— На вас, как вы разглядываете мою перчатку… Пожалуйста, не порвите ее еще больше!
(В рассеянности он щипал разорванный палец перчатки.)
— Ах, простите! Как это вы увидели?
Она не ответила; но, взглянув на ее лукавый профиль, он заметил краешек смеющегося глаза.
— Вот плутовка!
— Это же очень просто… все так делают…
— А я не могу.
— А вы попробуйте!.. Скосите глаз.
— Нет, я так не умею… Я вижу только, когда смотрю прямо перед собой, как дурак…
— Да вовсе не как дурак!
— Наконец-то! Вот теперь я вижу ваши глаза.
Они глядели друг на друга, ласково посмеиваясь.
— Как вас зовут?
— Люс.
— Какое красивое имя, светлое, как этот денек!
— А ваше?
— Пьер. Самое обыкновенное.
— Очень хорошее имя, у него такие ясные, честные глаза…
— Как у меня.
— Что они ясные — это правда.
— А все потому, что они смотрят на Люс.
— Люс! Надо сказать «мадемуазель».
— Нет!
— Нет?
(Он покачал головой.)
— Вы не «мадемуазель». Вы — просто Люс, а я — Пьер.
Они держались за руки. Устремив глаза в небо, кротко синевшее меж голых сучьев, они замолчали. Они не глядели друг на друга, но мысли, их волновавшие, передавались через пожатье руки.
Она сказала:
— В тот вечер нам было страшно.
— Да, — подхватил он, — было хорошо.
(Позднее они невольно улыбнулись, вспоминая этот разговор: оба в ту минуту, конечно, думали об одном.)
Вдруг она выдернула руку. Били часы.
— Ах! Я опаздываю…
Они пошли вместе. Люс шла быстрой, легкой походкой парижаночки, которая и в спешке не теряет присущего ей изящества.
— Вы часто здесь бываете?
— Каждый день. Но почти всегда на той стороне площадки. (Она указала на сад, на купу деревьев, точно с гравюры Ватто). Я возвращаюсь из музея.
(Он посмотрел на ее папку.)
— Вы художница? — спросил он.
— Нет, — ответила она, — для меня это слишком громко. Так, мазилка…
— Но зачем же? Для развлечения?
— О, конечно, нет. Чтобы заработать. — Заработать?
— Ну да! Как это дурно, не правда ли, — заниматься живописью для заработка?
— Нет, скорее странно — зарабатывать деньги, не умея рисовать.
— Однако это так. Я вам объясню в следующий раз.
— В следующий раз мы опять позавтракаем у фонтана.
— Пожалуй, если будет хороший денек.
— Но вы придете пораньше? Хорошо? Ну скажите, Люс?
(Они дошли до трамвайной остановки. Она вскочила на подножку вагона.)
— Ну, скажите… ответьте мне… милый мой лучик!
Девушка не отвечала, но, когда тронулся трамвай, она прикрыла веки, и по одному лишь движению ее губ он угадал ответ:
— Да, Пьер.
По дороге домой оба изумлялись:
— Удивительно, какие все радостные сегодня…
И сами улыбались, не пытаясь разобраться в том, что произошло; но они знали, что у них что-то есть, что они что-то нашли, что им что-то принадлежит. Что именно? Ничего. Но сегодня жизнь так полна! Дома каждый из них поглядел на себя в зеркало ласковым взглядом, как на друга, думая: «Эти глаза смотрели на тебя». Они улеглись рано, охваченные сладостной усталостью, — почему бы это? И, засыпая, думали: «Как хорошо, что наступит завтра!»
* * *
Завтра!.. Те, кто придет после нас, едва ли представят себе, сколько затаенного отчаяния и беспредельной скорби поднимало в душе это слово на четвертом году войны… Все были так измучены! Столько погибших надежд! Сотни «завтра» сменялись чередой, похожие на вчера и сегодня и равно обреченные на небытие и ожидание, ожидание небытия. Время приостановило свой бег. Год стал подобен Стиксу, охватившему жизнь кольцом черных, мутных вод, недвижных, подернутых тусклой зыбью. Завтра? Завтра умерло.
В сердцах двух детей Завтра воскресло.
Завтра снова увидело их у фонтана, так же как и все последующие «завтра». Ясная погода благоприятствовала этим коротким, — но с каждым разом все менее коротким, — встречам. Пьер и Люс приносили какую-нибудь еду — было так приятно угостить! Пьер всегда поджидал Люс у входа в музей. Ему захотелось посмотреть ее рисунки. Она ими не очень-то гордилась, но не заставила себя упрашивать. Это были уменьшенные копии известных картин или их фрагментов: группа, лицо, бюст. На первый взгляд недурно, но очень небрежно. Кое-где довольно верные, умелые штрихи; а рядом — ученические промахи, выдававшие не только невежество, но и нетребовательность, полное равнодушие к оценке. «Ничего! Сойдет!» Люс называла подлинники. Пьер и сам хорошо знал их. Он досадливо морщился. Люс видела, что ему не нравится, но мужественно показывала все — вот вам еще!.. Самая скверная! С ее губ не сходила усмешка — насмешка и над собой и над Пьером; ей не хотелось признаваться самой себе, что ее самолюбие задето. Пьер не открывал рта, боясь сказать лишнее. Наконец не вытерпел. Она показала ему копию картины Рафаэля во Флоренции.
— Но здесь совсем не те краски! — воскликнул он.
— Ничего удивительного! — возразила Люс. — Подлинника я и в глаза не видела… я делала по фотографии.
— А разве вам не дают указаний?
— Кто? Клиенты? Они тоже не видели… Да если бы и видели, разве они в этом разбираются? Красный ли тут, зеленый, синий — им все равно. Иногда мне дают оригинал в красках, но я меняю цвета… Вот хотя бы здесь, взгляните… (Ангел Мурильо).
— И вам кажется, что так лучше?
— Нисколько, но это меня забавляет… И к тому же так было легче… А в общем мне все равно… Только бы продать…
Сказав это с вызывающим видом, она замолчала, забрала у Пьера свои рисунки и рассмеялась:
— Ну что? Хуже, чем вы думали? Он огорченно спросил:
— Зачем? Зачем вы это делаете?
Она взглянула с доброй, материнской усмешкой на его растерянное лицо. Глупый мальчик! Его родители — люди обеспеченные, ему все так легко достается… Разве он понимает, что иногда приходится идти на компромисс?..
А он все повторял:
— Зачем, ну скажите, зачем?
(И казался совсем сконфуженным, словно сам был этим злополучным художником!
1 2 3 4 5 6 7