Завидев его, они принялись беседовать. Трамвай миновал площадь Второго мая и плутал среди невидимых домишек.
– Здравствуйте, кадеты, – сказал Вальяно. Мальчишки не шелохнулись. Арроспиде ткнул одного в лоб.
– Мы устали, – сказал Вальяно. – Вставайте. Кадеты встали.
– Что вчера делал? – спросил Арроспиде.
– Да ничего. Вечеринка была – до утра протрепались. День рождения, что ли. Народу – битком. Да, еще на Уатику ходил. Кстати, узнал кое-что про Писателя.
– А что? – спросил Арроспиде.
– Расскажу всем сразу. История – что надо.
Но до барака он не дотерпел. Когда последний грузовик двинулся по Пальмовой к утесам Перлы, Вальяно сказал, трясясь на своем чемодане:
– Прямо для нашего взвода грузовик. Чуть не все тут.
– Да, негритяночка, – сказал Ягуар, – смотри в оба, как бы не обидели.
– А что, я расскажу! – сказал Вальяно.
– Что? – спросил Ягуар. – Тебя уже обидели?
– Да нет, – сказал Вальяно. – Про Писателя!
– Чего-чего? – спросил из угла Альберто.
– Ты тут? Тебе же хуже. Я в субботу был у Ножек, и она мне сказала, ты ей заплатил за боевое крещение.
– Слезай! – крикнул сержант Песоа.
Грузовик остановился у ворот училища; кадеты попрыгали на землю. Входя в ворота, Альберто вспомнил, что не спрятал сигареты. Он повернул было назад и тут заметил, что у проходной стоят только два солдата. Офицеров не было. Он удивился.
– Что, лейтенанты перемерли? – спросил Вальяно.
– Эх, хорошо бы!… – откликнулся Арроспиде.
Альберто вошел в казарму. Там было темно, только из умывалки сочился свет; кадеты раздевались у шкафов, и казалось, что тела их смазаны маслом.
– Фернандес! – позвал кто-то.
– Привет, – сказал Альберто. – Чего?
Перед ним стоял Холуй в пижаме, с перекошенным лицом.
– Ты не слышал?
– Нет. А что?
– Они узнали насчет билетов по химии. Там стекло разбито. Вчера был полковник. Кричал в столовой на офицеров. Они теперь все злые, как черти. А тем, кто в пятницу дежурил…
– Ну, – сказал Альберто, – дальше что?
– Не будет увольнительной, пока не найдут виновника.
– А, черт! – сказал Альберто. – Туда их, растуда!
V
«Как-то раз я подумал: „Мы никогда не оставались одни. Подожду-ка я ее у школы…" И все не решался. Что я ей скажу? Где возьму денег? Тере обедала у родных, недалеко от школы, в городе. Я и подумал – встречу ее в двенадцать, провожу до этих родных, вот и пройдемся немножко. За год до того один парень дал мне пятнадцать реалов – я там за него смастерил одну штуку, – но теперь мы труд не проходили. День и ночь я ломал себе голову, где бы достать денег. И придумал: займу-ка я у Тощего Игераса. Он всегда угощал меня кофе с молоком, сигаретой, рюмочкой, для него монетка не проблема. Встретил я его в тот же день на площади и попросил эту самую монетку. „Дам, – говорит, – как не дать, мы ж с тобой друзья". Пообещал я, что верну, когда крестный на именины подарит, а он засмеялся: „Ладно, сможешь – отдашь. Держи". Почувствовал я деньги в кармане и очень обрадовался, всю ночь не спал, а на другой день зевал в классе. Потом, через три дня, говорю матери: „Обедать у приятеля буду, в Чикуито". С уроков я отпросился на полчаса– раньше, учился я хорошо, так что отпустили.
В трамвае почти никого не было, пришлось заплатить, спасибо кондуктор взял только за полпути. Слез я на Второго мая. Как-то мы с матерью шли по Альфонсо Угарте , к крестному, и она мне сказала: „Вот в этом большом доме учится Тересита". Я этот дом запомнил, сразу бы узнал с виду, но только я никак не мог найти проспект Угарте. Наконец я вспомнил, что он недалеко от „Улья", и скорей туда. И верно – поближе к площади Бологнеси стоит тот самый черный домина. Как раз уроки кончились, ученицы выходили, и большие и маленькие, а я стою и прямо хоть провались. Хотел уж было уходить, отошел немного, к закусочной, спрятался за дверь и смотрю. Зима была, а я весь вспотел. Наконец вижу – идет. Перепугался я и зашел внутрь. Потом выглянул, а она уже далеко, чуть не у самой площади. Она шла одна, а я все равно боялся. Свернула она, а я пошел обратно на Второго мая, сел в трамвай и сижу, злюсь. Школа еще не открылась, рано было. У меня осталось 50 сентаво, только я есть не стал, весь день прошлялся злой, вечером к ней пришел и почти не разговаривал. Она спросила, что со мной такое, а я покраснел.
На другой день, прямо на уроке, я подумал, что надо опять пойти, и – к учителю отпрашиваться. „Иди, – говорит, – только скажи матери, что она тебя испортит, если каждый день будет отрывать от занятий". Теперь я знал дорогу и пришел раньше. Увидел девочек, испугался, но держусь, повторяю про себя: „Все равно подойду, все равно подойду". Она вышла одна, чуть ли не после всех. Я подождал, пока она отойдет немного, и пошел за ней. На площади я поднажал, догнал ее и говорю: „Здорово, Тере". Она удивилась немножко – я по глазам увидел – и отвечает: „Здравствуй. Ты что тут делаешь?" И так она просто это сказала, что я ничего не мог придумать, только сказал: „Нас раньше отпустили, ну я и решил за тобой зайти. А что?" – „Да ничего, – говорит. – Я просто так". Спросил я ее, куда она идет. „К своим, – говорит. – А ты?" Я говорю – не знаю, если ты не против, я тебя провожу. „Ладно, – говорит. – Это тут, рядом". Они жили на проспекте Арика. По дороге мы мило разговаривали. Отвечать она отвечала, но не смотрела на меня. Дошли мы до угла, она и говорит: „Мои живут вон там, так что лучше мы тут попрощаемся". Я ей улыбнулся, а она мне дала руку. „Чао, – говорю, – значит, до вечера?" – „Да, да, мне ужас сколько учить!" А потом прибавила: „Спасибо, что пришел"».
«Жемчужина» притаилась в самом конце территории, между столовой и учебным корпусом, у задней стены. Домик маленький, цементный, с широким окном, которое служит прилавком, а в этом окне целый день маячит гнусная рожа Паулино. В ней намешано всяких кровей, и потому у него раскосые японские глаза, широкий негритянский нос, а медные скулы, гладкие волосы и подбородок – как у индейца. Он торгует печеньем и колой, кофе, шоколадом, леденцами, а за лавкой, в закутке без крыши, откуда до патрулей очень хорошо было смываться, продает сигары и выпивку по двойной цене.
Паулино спит на тюфяке, у стенки, и муравьи гуляют по нему, как по пляжу. Под тюфяком – доски, а под ними – тайник. Паулино вырыл его собственными руками, чтоб прятать пачки «Национальных» и бутылки, которые он тайком проносит на территорию. Штрафники заходят в закуток по субботам и воскресеньям, после второго завтрака, по двое или по трое, чтоб не возбуждать подозрений. Рассаживаются на полу, и пока Паулино лазит в свой тайник, давят плоскими камешками крупных муравьев. Гибрид – человек добрый и хитрый, он отпускает в долг, но любит, чтоб его хорошенько попросили. Закуток маленький, там помещается не больше двадцати кадетов. Когда нет места, вновь прибывшие сидят на дворе и кидают камешки в ламу, пока другие не выйдут. Псам почти никогда не удается покутить – четвертый и пятый их гонят или ставят дозорными. Кутят кадеты долго, до самого ужина. Из-за этого в воскресенье штрафникам не так тоскливо торчать взаперти, меньше хочется в город; правда, накануне, в субботу, они все еще надеются, что обдурят офицера или, набравшись смелости, смоются на глазах у всех прямо через проходную. Но уйти удается двум-трем из нескольких десятков; остальные же болтаются по пустой территории, а потом валяются на койках и, не закрывая глаз, пытаются воображением победить смертную тоску. Ну а кто припас денег – идет к Паулино выпить и покурить, хоть муравьи и кусаются как черти.
По воскресеньям после завтрака – месса. Капеллан в училище рыжий, веселый, проповедует он лихо, расписывает беспорочную жизнь великих воинов, их любовь к Перу и к Богу, сравнивает офицеров с миссионерами, героев – с мучениками, а Церковь – с армией. Кадеты его уважают, он дядька что надо,– они сами видели, как он – в мирском платье, полупьяный – ходит, блудливо озираясь, по злачным кварталам.
Он забыл, что наутро, проснувшись, долго не открывал глаз. Приотворилась дверь, и страх снова овладел им. Он затаил дыхание. Он был уверен – это отец идет его бить. Но это была мама. Она серьезно смотрела на него. «Где он?» – «Ушел, уже одиннадцатый». Он перевел дух и встал. Комнату заливало солнце. Только теперь он заметил уличный шум, гудки, перезвон трамваев. Слабость сковала его, словно он выздоравливал после долгой, тяжелой болезни. Он ждал, что мама заговорит о вчерашнем. Она молчала; ходила по комнате и делала вид, что прибирает, передвигает стулья, поправляет гардины. «Давай уедем в Чиклайо», – сказал он. Мама подошла и обняла его. Ее длинные пальцы скользили по его голове, нежно касались волос, трогали спину, и ему стало уютно, тепло, как прежде. И голос, ручейком звеневший в ушах, был тот, прежний голос его детства. Он не вникал в ее слова, не в словах было дело – его убаюкивала музыка. А потом мама сказала: «Мы никогда не уедем в Чиклайо. Ты должен всегда жить с папой». Он взглянул на нее – он был уверен, что она тут же раскается, – но она смотрела спокойно, даже улыбалась. «Я лучше буду жить у тети Аделы!» – крикнул он. Мама все так же мягко успокаивала его. «Все дело в том, – серьезно говорила она, – что ты с ним раньше не жил, и он тебя не знал. Все уладится, вот увидишь. Когда вы хорошо познакомитесь, вы друг друга полюбите, как в других семьях».– «Он меня побил,– хрипло сказал он.– Кулаком, как будто я взрослый. Я не хочу с ним жить». Мама все гладила его по голове, но теперь ему казалось, что она не ласкает, а мучает его. «У него тяжелый характер, – говорила мама, – но, в сущности, он добрый. К нему надо приноровиться. Ты тоже виноват, ты совсем не пытаешься с ним поладить. Он очень обижен за вчерашнее. Ты маленький, тебе не понять. Вырастешь – поймешь, что я права. Когда он придет, попроси у него прощения за то, что вошел без спросу. Надо ему угождать. С ним только так и можно». Он чувствовал, как нестерпимо бьется сердце, словно в груди у него – огромная жаба, вроде тех, что водились в их старом саду и всегда напоминали ему пузырь с глазами или пульсирующий шар. И тут он понял: «Они заодно, она его сообщница». Он решил притаиться, он уже не верил маме. Он остался один. Днем, заслышав скрип входной двери, он вышел навстречу отцу. Не глядя ему в глаза, он выговорил: «Прости за вчерашнее».
– А еще что она сказала? – спросил Холуй.
– Больше ничего, – ответил Альберто. – Как только не надоест спрашивать? Целую неделю одно и то же.
– Прости, – сказал Холуй. – Понимаешь, сегодня суббота. Она подумает, что я наврал.
– Чего ей думать? Ты ж ей написал. И потом, какое твое дело – пускай думает.
– Я в нее влюблен, – сказал Холуй. – Я не хочу, чтоб она плохо про меня думала.
– Ты лучше о чем-нибудь размышляй, – сказал Альберто. – Кто его знает, сколько мы тут проторчим. Может, месяц. Лучше про баб не вспоминать.
– Я не такой, как ты, – жалким голосом сказал Холуй. – У меня нет характера. Я хотел бы ее забыть, а вот не могу. Если я и в эту субботу не выйду, я сойду с ума. Скажи, она про меня спрашивала?
– А ну ее! – сказал Альберто. – Я и видел-то ее пять минут, даже не зашел. Сколько тебе повторять? Я ее и разглядеть не успел.
– Почему ж ты не хочешь ей писать?
– Потому, – сказал Альберто. – Не хочу, и все.
– Странно, – сказал Холуй. – Ты всем пишешь письма. А мне не хочешь…
– Других я не знаю, – сказал Альберто. – И вообще, не хочу я писать. Денег мне сейчас не надо. На кой мне деньги, если я тут торчу?
– В следующую субботу я выйду, – сказал Холуй. – Не выпустят – сбегу.
– Ладно, – сказал Альберто. – Пошли к Паулино. Осточертело все, напьюсь.
– Иди, – сказал Холуй. – Я тут посижу.
– Боишься?
– Нет. Просто не люблю, когда ко мне вяжутся.
– Никто к тебе приставать не будет, – сказал Альберто. – Пошли напьемся. Полезут к тебе с шуточками – дай в рыло, и все. Давай, давай. Пошли.
В спальне почти никого не было. После второго завтрака все десять штрафников легли на койки покурить; но Питон подбил кое-кого пойти к Паулино, а остальные ушли с Вальяно во второй взвод, где штрафники резались в карты. Альберто и Холуй встали, закрыли шкафы и вышли. Ни у казармы, ни на плацу, ни во дворах никого не было. Молча, засунув руки в карманы, они шли к «Жемчужине». День был тихий, теплый, пасмурный. Вдруг кто-то хихикнул. В траве, неподалеку, валялся кадетик, надвинув на глаза берет.
– Не заметили? – веселился он. – Я мог бы вас запросто кокнуть.
– Не узнаете старших по чину? – сказал Альберто. – А ну, смирно!
Кадетик вскочил и отдал честь. Улыбки как не бывало.
– Много там народу? – спросил Альберто.
– Нет, сеньор кадет. Человек десять.
– Да вы лежите, лежите, – сказал Холуй.
– Куришь, псина? – спросил Альберто.
– Да, сеньор кадет. Только сигарет нету. Хоть обыщите. Две недели без увольнительной.
– Ах ты, бедняга, – сказал Альберто. – До слез довел! Держи. – Он вынул пачку сигарет; кадетик смотрел недоверчиво и не решался протянуть руку. – Бери две, – сказал Альберто. – Смотри, какой я добрый.
Холуй рассеянно глядел на них. Кадетик робко протянул руку, не сводя глаз с Альберто, взял две сигареты и улыбнулся.
– Большое спасибо, – сказал он. – Вы очень хорошие.
– Не за что, – сказал Альберто. – Услуга за услугу. Вечером придешь, постелешь мне койку. Я из первого взвода.
– Слушаюсь, сеньор кадет.
– Идем, – сказал Холуй.
В закуток вела дверца – лист жести, прислоненный к стене. От малейшего ветерка дверца падала. Альберто и Холуй оглянулись и, убедившись, что начальства нет, подошли ближе. За дверцей, заглушая хохот, гремел голос Питона. Альберто подошел на цыпочках, нажал на дверцу обеими руками, жесть звякнула, и в отверстии показались испуганные лица.
– Всех под арест! – сказал Альберто. – Пьянчуги, поганцы, идиоты, р-разгоню!
Они стояли у входа; Холуй смотрел покорно и робко из-за спины Альберто. Кадеты валялись на полу. Один по-обезьяньи ловко вскочил и встал перед Альберто.
– Заходи, – сказал он. – Скорей, скорей, а то увидят. И давай без трепотни, влипнем из-за тебя.
– Ты мне не тыкай, дикарь вонючий, – сказал Альберто входя. Кадеты снова повернулись к Паулино – тот хмурился, его раздутые губы приоткрылись, как края ракушки.
– Чего завелся, беленький? – сказал он. – Загреметь отсюда захотел или что?
– Или что, – сказал Альберто, растягиваясь на земле.
Холуй лег рядом. Кто-то водрузил на место дверцу. Среди распростертых тел Альберто заметил бутылку. Он потянулся за ней, но Паулино схватил его руку.
– Пять реалов глоток.
– Ворюга, – сказал Альберто.
Он вынул бумажник и протянул Гибриду пять солей.
– Десять глотков, – сказал он.
– Один будешь пить или с дамочкой? – спросил Паулино.
– На двоих.
Питон заржал. Бутылка пошла по кругу. Паулино считал глотки и, если кто жульничал, вырывал бутылку. Холуй выпил, закашлялся, и глаза его наполнились слезами.
– Всю неделю вместе ходят, – сказал Питон, тыкая пальцем в Холуя и Альберто. – Хотел бы я знать, что там у них.
Положив голову на руки, Альберто смотрел на Холуя; маленький рыжий муравей бежал по его щеке, а Холуй, кажется, не чувствовал. Глаза его влажно блестели; лицо было бледное-бледное. Альберто перевернулся на спину, лег головой на землю и увидел наверху кусок жести и кусок серого неба. Холуй наклонился к нему. Не только лицо – и шея его, и руки были совсем белые, в синей сеточке вен.
– Уйдем отсюда, Фернандес, – шептал Холуй. – Пойдем.
– Нет, – сказал Альберто.
Холуй лежал неподвижно, прикрыв голову руками. Гибрид стоял над ним; снизу он казался огромным.
– Трахни его, Паулино! – орал Питон. – Трахни дамочку! Двинешься, Писатель, – убью!
Альберто посмотрел вниз; по коричневой земле двигались темные точки, но камня под рукой не было. Он напрягся, сжал кулаки.
– Тронешь его – морду разобью, – сказал Альберто.
– В Холуя влюбился! – сказал Питон. Гибрид улыбнулся, открыл рот, смочил слюнявым языком толстые губы.
– Ничего я ему не сделаю, – сказал он.
Холуй не двигался. Альберто повернул голову; жесть была белая, небо серое, в ушах звенела музыка, шептались пестрые муравьи в подземных лабиринтах, освещенных разноцветными огнями – красным светом, в котором все кажется темным, и белеет кожа той женщины, снедаемой пламенем от крохотных, прелестных ножек до корней крашеных волос, и темнеет пятно на стене, и девушка идет под дождем легко, прямо, свободно.
Все пили и курили. Паулино, печальный и потухший, сидел в уголке. «А теперь мы уйдем и помоем руки, а потом будет свисток, и мы построимся, и пойдем в столовую, ать-два, ать-два, и поужинаем, и выйдем из столовой, и войдем в казармы, и скажем, мы были у Гибрида, а Питон скажет, и Холуй там был, его привел Писатель, и не дал его тронуть, и просигналят отбой, и мы заснем, и завтра, и в понедельник, и так – много недель».
Эмилио хлопнул его по плечу и сказал: «Вот она». Альберто поднял голову. Перевесившись через перила галереи, Элена смотрела на него и улыбалась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
– Здравствуйте, кадеты, – сказал Вальяно. Мальчишки не шелохнулись. Арроспиде ткнул одного в лоб.
– Мы устали, – сказал Вальяно. – Вставайте. Кадеты встали.
– Что вчера делал? – спросил Арроспиде.
– Да ничего. Вечеринка была – до утра протрепались. День рождения, что ли. Народу – битком. Да, еще на Уатику ходил. Кстати, узнал кое-что про Писателя.
– А что? – спросил Арроспиде.
– Расскажу всем сразу. История – что надо.
Но до барака он не дотерпел. Когда последний грузовик двинулся по Пальмовой к утесам Перлы, Вальяно сказал, трясясь на своем чемодане:
– Прямо для нашего взвода грузовик. Чуть не все тут.
– Да, негритяночка, – сказал Ягуар, – смотри в оба, как бы не обидели.
– А что, я расскажу! – сказал Вальяно.
– Что? – спросил Ягуар. – Тебя уже обидели?
– Да нет, – сказал Вальяно. – Про Писателя!
– Чего-чего? – спросил из угла Альберто.
– Ты тут? Тебе же хуже. Я в субботу был у Ножек, и она мне сказала, ты ей заплатил за боевое крещение.
– Слезай! – крикнул сержант Песоа.
Грузовик остановился у ворот училища; кадеты попрыгали на землю. Входя в ворота, Альберто вспомнил, что не спрятал сигареты. Он повернул было назад и тут заметил, что у проходной стоят только два солдата. Офицеров не было. Он удивился.
– Что, лейтенанты перемерли? – спросил Вальяно.
– Эх, хорошо бы!… – откликнулся Арроспиде.
Альберто вошел в казарму. Там было темно, только из умывалки сочился свет; кадеты раздевались у шкафов, и казалось, что тела их смазаны маслом.
– Фернандес! – позвал кто-то.
– Привет, – сказал Альберто. – Чего?
Перед ним стоял Холуй в пижаме, с перекошенным лицом.
– Ты не слышал?
– Нет. А что?
– Они узнали насчет билетов по химии. Там стекло разбито. Вчера был полковник. Кричал в столовой на офицеров. Они теперь все злые, как черти. А тем, кто в пятницу дежурил…
– Ну, – сказал Альберто, – дальше что?
– Не будет увольнительной, пока не найдут виновника.
– А, черт! – сказал Альберто. – Туда их, растуда!
V
«Как-то раз я подумал: „Мы никогда не оставались одни. Подожду-ка я ее у школы…" И все не решался. Что я ей скажу? Где возьму денег? Тере обедала у родных, недалеко от школы, в городе. Я и подумал – встречу ее в двенадцать, провожу до этих родных, вот и пройдемся немножко. За год до того один парень дал мне пятнадцать реалов – я там за него смастерил одну штуку, – но теперь мы труд не проходили. День и ночь я ломал себе голову, где бы достать денег. И придумал: займу-ка я у Тощего Игераса. Он всегда угощал меня кофе с молоком, сигаретой, рюмочкой, для него монетка не проблема. Встретил я его в тот же день на площади и попросил эту самую монетку. „Дам, – говорит, – как не дать, мы ж с тобой друзья". Пообещал я, что верну, когда крестный на именины подарит, а он засмеялся: „Ладно, сможешь – отдашь. Держи". Почувствовал я деньги в кармане и очень обрадовался, всю ночь не спал, а на другой день зевал в классе. Потом, через три дня, говорю матери: „Обедать у приятеля буду, в Чикуито". С уроков я отпросился на полчаса– раньше, учился я хорошо, так что отпустили.
В трамвае почти никого не было, пришлось заплатить, спасибо кондуктор взял только за полпути. Слез я на Второго мая. Как-то мы с матерью шли по Альфонсо Угарте , к крестному, и она мне сказала: „Вот в этом большом доме учится Тересита". Я этот дом запомнил, сразу бы узнал с виду, но только я никак не мог найти проспект Угарте. Наконец я вспомнил, что он недалеко от „Улья", и скорей туда. И верно – поближе к площади Бологнеси стоит тот самый черный домина. Как раз уроки кончились, ученицы выходили, и большие и маленькие, а я стою и прямо хоть провались. Хотел уж было уходить, отошел немного, к закусочной, спрятался за дверь и смотрю. Зима была, а я весь вспотел. Наконец вижу – идет. Перепугался я и зашел внутрь. Потом выглянул, а она уже далеко, чуть не у самой площади. Она шла одна, а я все равно боялся. Свернула она, а я пошел обратно на Второго мая, сел в трамвай и сижу, злюсь. Школа еще не открылась, рано было. У меня осталось 50 сентаво, только я есть не стал, весь день прошлялся злой, вечером к ней пришел и почти не разговаривал. Она спросила, что со мной такое, а я покраснел.
На другой день, прямо на уроке, я подумал, что надо опять пойти, и – к учителю отпрашиваться. „Иди, – говорит, – только скажи матери, что она тебя испортит, если каждый день будет отрывать от занятий". Теперь я знал дорогу и пришел раньше. Увидел девочек, испугался, но держусь, повторяю про себя: „Все равно подойду, все равно подойду". Она вышла одна, чуть ли не после всех. Я подождал, пока она отойдет немного, и пошел за ней. На площади я поднажал, догнал ее и говорю: „Здорово, Тере". Она удивилась немножко – я по глазам увидел – и отвечает: „Здравствуй. Ты что тут делаешь?" И так она просто это сказала, что я ничего не мог придумать, только сказал: „Нас раньше отпустили, ну я и решил за тобой зайти. А что?" – „Да ничего, – говорит. – Я просто так". Спросил я ее, куда она идет. „К своим, – говорит. – А ты?" Я говорю – не знаю, если ты не против, я тебя провожу. „Ладно, – говорит. – Это тут, рядом". Они жили на проспекте Арика. По дороге мы мило разговаривали. Отвечать она отвечала, но не смотрела на меня. Дошли мы до угла, она и говорит: „Мои живут вон там, так что лучше мы тут попрощаемся". Я ей улыбнулся, а она мне дала руку. „Чао, – говорю, – значит, до вечера?" – „Да, да, мне ужас сколько учить!" А потом прибавила: „Спасибо, что пришел"».
«Жемчужина» притаилась в самом конце территории, между столовой и учебным корпусом, у задней стены. Домик маленький, цементный, с широким окном, которое служит прилавком, а в этом окне целый день маячит гнусная рожа Паулино. В ней намешано всяких кровей, и потому у него раскосые японские глаза, широкий негритянский нос, а медные скулы, гладкие волосы и подбородок – как у индейца. Он торгует печеньем и колой, кофе, шоколадом, леденцами, а за лавкой, в закутке без крыши, откуда до патрулей очень хорошо было смываться, продает сигары и выпивку по двойной цене.
Паулино спит на тюфяке, у стенки, и муравьи гуляют по нему, как по пляжу. Под тюфяком – доски, а под ними – тайник. Паулино вырыл его собственными руками, чтоб прятать пачки «Национальных» и бутылки, которые он тайком проносит на территорию. Штрафники заходят в закуток по субботам и воскресеньям, после второго завтрака, по двое или по трое, чтоб не возбуждать подозрений. Рассаживаются на полу, и пока Паулино лазит в свой тайник, давят плоскими камешками крупных муравьев. Гибрид – человек добрый и хитрый, он отпускает в долг, но любит, чтоб его хорошенько попросили. Закуток маленький, там помещается не больше двадцати кадетов. Когда нет места, вновь прибывшие сидят на дворе и кидают камешки в ламу, пока другие не выйдут. Псам почти никогда не удается покутить – четвертый и пятый их гонят или ставят дозорными. Кутят кадеты долго, до самого ужина. Из-за этого в воскресенье штрафникам не так тоскливо торчать взаперти, меньше хочется в город; правда, накануне, в субботу, они все еще надеются, что обдурят офицера или, набравшись смелости, смоются на глазах у всех прямо через проходную. Но уйти удается двум-трем из нескольких десятков; остальные же болтаются по пустой территории, а потом валяются на койках и, не закрывая глаз, пытаются воображением победить смертную тоску. Ну а кто припас денег – идет к Паулино выпить и покурить, хоть муравьи и кусаются как черти.
По воскресеньям после завтрака – месса. Капеллан в училище рыжий, веселый, проповедует он лихо, расписывает беспорочную жизнь великих воинов, их любовь к Перу и к Богу, сравнивает офицеров с миссионерами, героев – с мучениками, а Церковь – с армией. Кадеты его уважают, он дядька что надо,– они сами видели, как он – в мирском платье, полупьяный – ходит, блудливо озираясь, по злачным кварталам.
Он забыл, что наутро, проснувшись, долго не открывал глаз. Приотворилась дверь, и страх снова овладел им. Он затаил дыхание. Он был уверен – это отец идет его бить. Но это была мама. Она серьезно смотрела на него. «Где он?» – «Ушел, уже одиннадцатый». Он перевел дух и встал. Комнату заливало солнце. Только теперь он заметил уличный шум, гудки, перезвон трамваев. Слабость сковала его, словно он выздоравливал после долгой, тяжелой болезни. Он ждал, что мама заговорит о вчерашнем. Она молчала; ходила по комнате и делала вид, что прибирает, передвигает стулья, поправляет гардины. «Давай уедем в Чиклайо», – сказал он. Мама подошла и обняла его. Ее длинные пальцы скользили по его голове, нежно касались волос, трогали спину, и ему стало уютно, тепло, как прежде. И голос, ручейком звеневший в ушах, был тот, прежний голос его детства. Он не вникал в ее слова, не в словах было дело – его убаюкивала музыка. А потом мама сказала: «Мы никогда не уедем в Чиклайо. Ты должен всегда жить с папой». Он взглянул на нее – он был уверен, что она тут же раскается, – но она смотрела спокойно, даже улыбалась. «Я лучше буду жить у тети Аделы!» – крикнул он. Мама все так же мягко успокаивала его. «Все дело в том, – серьезно говорила она, – что ты с ним раньше не жил, и он тебя не знал. Все уладится, вот увидишь. Когда вы хорошо познакомитесь, вы друг друга полюбите, как в других семьях».– «Он меня побил,– хрипло сказал он.– Кулаком, как будто я взрослый. Я не хочу с ним жить». Мама все гладила его по голове, но теперь ему казалось, что она не ласкает, а мучает его. «У него тяжелый характер, – говорила мама, – но, в сущности, он добрый. К нему надо приноровиться. Ты тоже виноват, ты совсем не пытаешься с ним поладить. Он очень обижен за вчерашнее. Ты маленький, тебе не понять. Вырастешь – поймешь, что я права. Когда он придет, попроси у него прощения за то, что вошел без спросу. Надо ему угождать. С ним только так и можно». Он чувствовал, как нестерпимо бьется сердце, словно в груди у него – огромная жаба, вроде тех, что водились в их старом саду и всегда напоминали ему пузырь с глазами или пульсирующий шар. И тут он понял: «Они заодно, она его сообщница». Он решил притаиться, он уже не верил маме. Он остался один. Днем, заслышав скрип входной двери, он вышел навстречу отцу. Не глядя ему в глаза, он выговорил: «Прости за вчерашнее».
– А еще что она сказала? – спросил Холуй.
– Больше ничего, – ответил Альберто. – Как только не надоест спрашивать? Целую неделю одно и то же.
– Прости, – сказал Холуй. – Понимаешь, сегодня суббота. Она подумает, что я наврал.
– Чего ей думать? Ты ж ей написал. И потом, какое твое дело – пускай думает.
– Я в нее влюблен, – сказал Холуй. – Я не хочу, чтоб она плохо про меня думала.
– Ты лучше о чем-нибудь размышляй, – сказал Альберто. – Кто его знает, сколько мы тут проторчим. Может, месяц. Лучше про баб не вспоминать.
– Я не такой, как ты, – жалким голосом сказал Холуй. – У меня нет характера. Я хотел бы ее забыть, а вот не могу. Если я и в эту субботу не выйду, я сойду с ума. Скажи, она про меня спрашивала?
– А ну ее! – сказал Альберто. – Я и видел-то ее пять минут, даже не зашел. Сколько тебе повторять? Я ее и разглядеть не успел.
– Почему ж ты не хочешь ей писать?
– Потому, – сказал Альберто. – Не хочу, и все.
– Странно, – сказал Холуй. – Ты всем пишешь письма. А мне не хочешь…
– Других я не знаю, – сказал Альберто. – И вообще, не хочу я писать. Денег мне сейчас не надо. На кой мне деньги, если я тут торчу?
– В следующую субботу я выйду, – сказал Холуй. – Не выпустят – сбегу.
– Ладно, – сказал Альберто. – Пошли к Паулино. Осточертело все, напьюсь.
– Иди, – сказал Холуй. – Я тут посижу.
– Боишься?
– Нет. Просто не люблю, когда ко мне вяжутся.
– Никто к тебе приставать не будет, – сказал Альберто. – Пошли напьемся. Полезут к тебе с шуточками – дай в рыло, и все. Давай, давай. Пошли.
В спальне почти никого не было. После второго завтрака все десять штрафников легли на койки покурить; но Питон подбил кое-кого пойти к Паулино, а остальные ушли с Вальяно во второй взвод, где штрафники резались в карты. Альберто и Холуй встали, закрыли шкафы и вышли. Ни у казармы, ни на плацу, ни во дворах никого не было. Молча, засунув руки в карманы, они шли к «Жемчужине». День был тихий, теплый, пасмурный. Вдруг кто-то хихикнул. В траве, неподалеку, валялся кадетик, надвинув на глаза берет.
– Не заметили? – веселился он. – Я мог бы вас запросто кокнуть.
– Не узнаете старших по чину? – сказал Альберто. – А ну, смирно!
Кадетик вскочил и отдал честь. Улыбки как не бывало.
– Много там народу? – спросил Альберто.
– Нет, сеньор кадет. Человек десять.
– Да вы лежите, лежите, – сказал Холуй.
– Куришь, псина? – спросил Альберто.
– Да, сеньор кадет. Только сигарет нету. Хоть обыщите. Две недели без увольнительной.
– Ах ты, бедняга, – сказал Альберто. – До слез довел! Держи. – Он вынул пачку сигарет; кадетик смотрел недоверчиво и не решался протянуть руку. – Бери две, – сказал Альберто. – Смотри, какой я добрый.
Холуй рассеянно глядел на них. Кадетик робко протянул руку, не сводя глаз с Альберто, взял две сигареты и улыбнулся.
– Большое спасибо, – сказал он. – Вы очень хорошие.
– Не за что, – сказал Альберто. – Услуга за услугу. Вечером придешь, постелешь мне койку. Я из первого взвода.
– Слушаюсь, сеньор кадет.
– Идем, – сказал Холуй.
В закуток вела дверца – лист жести, прислоненный к стене. От малейшего ветерка дверца падала. Альберто и Холуй оглянулись и, убедившись, что начальства нет, подошли ближе. За дверцей, заглушая хохот, гремел голос Питона. Альберто подошел на цыпочках, нажал на дверцу обеими руками, жесть звякнула, и в отверстии показались испуганные лица.
– Всех под арест! – сказал Альберто. – Пьянчуги, поганцы, идиоты, р-разгоню!
Они стояли у входа; Холуй смотрел покорно и робко из-за спины Альберто. Кадеты валялись на полу. Один по-обезьяньи ловко вскочил и встал перед Альберто.
– Заходи, – сказал он. – Скорей, скорей, а то увидят. И давай без трепотни, влипнем из-за тебя.
– Ты мне не тыкай, дикарь вонючий, – сказал Альберто входя. Кадеты снова повернулись к Паулино – тот хмурился, его раздутые губы приоткрылись, как края ракушки.
– Чего завелся, беленький? – сказал он. – Загреметь отсюда захотел или что?
– Или что, – сказал Альберто, растягиваясь на земле.
Холуй лег рядом. Кто-то водрузил на место дверцу. Среди распростертых тел Альберто заметил бутылку. Он потянулся за ней, но Паулино схватил его руку.
– Пять реалов глоток.
– Ворюга, – сказал Альберто.
Он вынул бумажник и протянул Гибриду пять солей.
– Десять глотков, – сказал он.
– Один будешь пить или с дамочкой? – спросил Паулино.
– На двоих.
Питон заржал. Бутылка пошла по кругу. Паулино считал глотки и, если кто жульничал, вырывал бутылку. Холуй выпил, закашлялся, и глаза его наполнились слезами.
– Всю неделю вместе ходят, – сказал Питон, тыкая пальцем в Холуя и Альберто. – Хотел бы я знать, что там у них.
Положив голову на руки, Альберто смотрел на Холуя; маленький рыжий муравей бежал по его щеке, а Холуй, кажется, не чувствовал. Глаза его влажно блестели; лицо было бледное-бледное. Альберто перевернулся на спину, лег головой на землю и увидел наверху кусок жести и кусок серого неба. Холуй наклонился к нему. Не только лицо – и шея его, и руки были совсем белые, в синей сеточке вен.
– Уйдем отсюда, Фернандес, – шептал Холуй. – Пойдем.
– Нет, – сказал Альберто.
Холуй лежал неподвижно, прикрыв голову руками. Гибрид стоял над ним; снизу он казался огромным.
– Трахни его, Паулино! – орал Питон. – Трахни дамочку! Двинешься, Писатель, – убью!
Альберто посмотрел вниз; по коричневой земле двигались темные точки, но камня под рукой не было. Он напрягся, сжал кулаки.
– Тронешь его – морду разобью, – сказал Альберто.
– В Холуя влюбился! – сказал Питон. Гибрид улыбнулся, открыл рот, смочил слюнявым языком толстые губы.
– Ничего я ему не сделаю, – сказал он.
Холуй не двигался. Альберто повернул голову; жесть была белая, небо серое, в ушах звенела музыка, шептались пестрые муравьи в подземных лабиринтах, освещенных разноцветными огнями – красным светом, в котором все кажется темным, и белеет кожа той женщины, снедаемой пламенем от крохотных, прелестных ножек до корней крашеных волос, и темнеет пятно на стене, и девушка идет под дождем легко, прямо, свободно.
Все пили и курили. Паулино, печальный и потухший, сидел в уголке. «А теперь мы уйдем и помоем руки, а потом будет свисток, и мы построимся, и пойдем в столовую, ать-два, ать-два, и поужинаем, и выйдем из столовой, и войдем в казармы, и скажем, мы были у Гибрида, а Питон скажет, и Холуй там был, его привел Писатель, и не дал его тронуть, и просигналят отбой, и мы заснем, и завтра, и в понедельник, и так – много недель».
Эмилио хлопнул его по плечу и сказал: «Вот она». Альберто поднял голову. Перевесившись через перила галереи, Элена смотрела на него и улыбалась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37