– Иди, милая, иди к нему, – сказал «уроженец Норфолька», погладив Стеллу по голове, и она послушно залезла в конуру. Она мягко перевернула щенка носом. Тот так измаялся, что остался бессильно лежать на спине, раскинув вздрагивающие, будто в предсмертной агонии, лапы и дыша с хриплым, прерывистым стоном. Наконец я оторвалась от Стеллы и ее детеныша и вернулась в маленький кирпичный дом, где буквально все раскалилось от ненависти. Засыпая, я представляла себе, как спит, свалившись с ног от усталости и уткнувшись носом в черный, дышащий бок матери, маленький неуемный щенок, а по пестрой его шкуре крадутся полоски лунного света, льющегося сквозь щели в сосновом ящике.
Утром мы его увезли, а Стеллу хозяева заранее заперли в доме, чтобы она не видела, как мы уезжаем.
Все триста миль нашего долгого пути Билль, как самый последний дуралей, валялся пузом кверху на коленях у меня или у мамы, и без конца тявкал, пыхтел, сопел и зевал, закатывал глаза и блаженно потягивался. Ни мне, ни маме, ни брату, которого мы в городе забрали с собой, потому что в школе начинались каникулы, не было с ним ни минуты покоя. Едва увидев новую собаку, брат заново утвердился в роли хозяина Джока и решительно отверг моего щенка как существо, стоящее на самой низшей ступени развития. Мама, которую Билль к этому времени совершенно покорил, соглашалась с ним, но говорила, пусть только брат посмотрит, какие у щеночка на лбу прелестные складочки. Отец возмущенно требовал, чтобы обоих псов «как следует выдрессировали».
Чем ближе мы подъезжали к дому, завершая наше нелегкое путешествие, тем чаще мама говорила о Джоке со всевозрастающим чувством вины:
– Бедный наш маленький Джок, что-то он скажет?
«Бедный наш маленький Джок» уже давно вырос в сильного, красивого молодого пса: тело было у него большое, вытянутое, шерсть теплого золотистого цвета с темной полосой на спине – вполне немецкая овчарка, только спереди слегка похожа на волка или на лисицу из-за острых, всегда настороженных ушей. И уж, конечно, никому бы не пришло в голову назвать его «маленьким». Было в нем какое-то сдержанное достоинство, оно не изменяло ему, даже когда мама корила его за визиты к негритянским псам.
Встреча, к которой мы готовились с таким трепетом, оказалась настоящим триумфом для обоих ее участников, особенно для Джока, который заново покорил мамино сердце. Щенка вытащили из машины и посадили неподалеку от крыльца, где сидел Джок, как всегда сдержанно и с достоинством дожидаясь, чтобы мы обратили на него внимание. Билль с визгом понесся по выложенному камнем дворику перед домом. Потом он увидел Джока, кинулся к нему, остановился в двух шагах, уселся на своя толстенький зад и залился звонким, взволнованным лаем. Джок слегка открыл пасть – то ли в зевке, то ли в оскале, – опустил одно ухо, потом другое и не то зарычал, не то презрительно засмеялся, а щенок тем временем подполз к нему совсем близко и подпрыгнул прямо к его оскаленной морде. Джок не отскочил – он видел, что мы наблюдаем за ним, и заставил себя сидеть смирно. Наконец он поднял лапу, перевернул Билля на спину, прижал его к земле, оглядел со всех сторон, обнюхал и принялся облизывать. Джок принял Билля, а Билль нашел существо, заменившее ему мать, которая, наверное, горевала о пропавшем сыне. Теперь можно было поручить «малыша» – так его все время называла мама – заботам беспредельно терпеливого Джока.
– Ты у нас такой умный, добрый пес, Джок! – сказала мама, расчувствовавшись при виде этой картины и последовавших за ней трогательных сцен, где Джок проявил поистине непостижимую снисходительность к вздорной и совершенно несносной – даже я вынуждена была это признать – собачонке.
Нужно было срочно обучать собак. Но это тоже оказалось делом далеко не легким – так же как и выбор новой собаки, – и опять-таки в силу своеобразных отношений в нашем семействе.
Как, например, разрешить хотя бы такую проблему: собаку должен дрессировать хозяин, она должна слушаться только одного человека, а кого должен слушаться Джок? И кого Билль? Хозяином Билля считалась я, а на самом деле им был Джок. Значит, что же, Джок должен как бы передать свои права мне? Да и вообще, какая глупость: я обожала именно смешного неуклюжего щенка, зачем мне обученная собака? Обученная чему? Сторожить дом? Но все наши собаки и так сторожевые. У туземцев страх перед собаками жил в крови (мы верили в это непоколебимо). И тем не менее все вокруг только и говорили, что вот там-то и там-то воры отравили огромных свирепых собак или подружились с ними. В общем-то все понимали, что толку от сторожевых псов никакого, хотя держали их на каждой ферме.
Помню ночи моего детства: я лежу в темном доме, к которому со всех сторон подступает лес, и слушаю уханье совы, крики козодоя, кваканье лягушек, треск цикад, из негритянских хижин доносятся удары тамтама. Таинственно шуршит устилающий крышу тростник, который недавно срезали в долине, – ночь, спустившаяся в вельд, наполнена мириадами звуков, и ко всем звукам прислушиваются и наши собаки: они срываются с места и вихрем мчатся разыскать и разнюхать нарушителя тишины. На все они отзываются лаем или ворчанием – на свет звезды, кольнувшей глянцевую поверхность листа, на лунный диск, встающий за горами, на хруст ветки за домом, на тонкую алую полосу над горизонтом. Сторожевые собаки, насколько я помню, никогда не спали, но держали их не столько для того, чтобы отпугивать воров (воры на моей памяти никогда у нас не появлялись), сколько для того, чтобы не пропал незамеченным ни единый вздох, ни единый шорох африканской ночи, которая живет своей собственной всеобъемлющей и всепроникающей жизнью и немыслима без визга дикого кабана, шуршания маисовых листьев в поле на ветру, грохота срывающихся со склона камней, полета звезд по Млечному Пути. Ибо и падение камней, и звездный полет, и визг дикого кабана, и шуршание маисовых листьев в поле на ветру и составляют неизбывную жизнь этой ночи.
Чему же тогда обучать сторожевых собак? Наверное, тому, чтобы они реагировали только на приближение крадущегося человека, черного или белого – неважно, иначе какой от сторожевой собаки толк? Но из всех картин моего детства я даже сейчас ярче всего помню, как я лежу ночью в постели, не могу заснуть и слушаю рыдающий вой собаки на непостижимый желтый лик луны, как я подхожу на цыпочках к окну и вижу закинутую к звездному куполу длинную черную собачью морду. С нашими собаками нам не нужен был лунный календарь. Они были как шум лондонских улиц – чтобы спать ночью, нужно было научиться вообще их не слышать. А раз ты научился не слышать лая собак, тебя не разбудит и глухое злобное рычание, которое предупреждает о приближении возможного грабителя.
Сначала Джока с Биллем запирали на ночь в столовой. Но там поднималась такая возня, такой лай, такая беготня от окна к окну, стоило взойти луне или солнцу или хотя бы качнуться черной тени ветки на белой стене, что очень скоро пришлось выставить их на террасу, потому что они по всем ночам не давали нам спать, и мы уже едва держались на ногах днем. Сопровождалось это собачье изгнание множеством наказов от мамы быть «умными и вести себя хорошо»; она с надеждой внушала псам, что вопреки своему естеству они должны спать с заката до рассвета. Но как только Билль стал подрастать, их с Джеком по утрам частенько не оказывалось дома. Перед завтраком они с виноватым видом появлялись на тропинке, которая шла в поля, шерсть их была забита репьями: мы знали, что, погнавшись за совой или оленем и неожиданно очутившись далеко от дома в незнакомом ночном мире, они принимались разнюхивать и разведывать его, готовясь к вольной жизни и свободе, которая их ждала.
Да, сторожевых собак из Джока с Биллем не получалось. Может быть, сделаем их охотничьими? Дрессировать их взялся брат; во дворе с утра до ночи звучали дурацкие команды: «Лежать, Джок!», «К ноге, Билль!», на собачьих носах дрожали куски ячменного сахара, собачьи лапы протягивались для пожатия. Джок переносил «науку» стоически, всем своим видом показывая, что готов вытерпеть что угодно, лишь бы доставить удовольствие маме. Пока брат их обучал, он то и дело обращал к ней деликатно-торжествующий и в то же время извиняющийся взгляд, и через полчаса брат отступался, говорил, что в такую жару невозможно заниматься, он устал как собака, и Джок тут же мчался к маме и клал ей голову на колени. А вот Билль так никогда ничему и не научился. Не научился сидеть смирно с золотистым кусочком сахару на носу – он мгновенно его проглатывал. Не научился идти у ноги, не помнил, что нужно делать с лапой, когда кто-нибудь из нас протягивал ему руку. Объяснялось все очень просто, я поняла это, наблюдая за сеансами «дрессировки»: Билль был дурачок. Я, конечно, пыталась изобразить дело так, будто он презирает обучение и считает унизительным для себя выполнять чьи-то команды, а готовность, с которой Джок усваивает всю эту чепуху, говорит о недостатке характера. Но, увы, скоро стало невозможно скрывать прискорбную истину: мой Билль не отличается сообразительностью.
Тем временем из толстенького очаровательного малыша он превратился в стройную, красивую молодую собаку с темной, в подпалинах шерстью и крупной головой ньюфаундленда. И все-таки оставались в нем смешные щенячьи повадки – если Джок, казалось, так и родился взрослым, солидным, чуть ли не с сединой, то в Билле всегда жило что-то юное, юным он остался и до своего последнего дня.
Обучение продолжалось недолго: брат сказал, что пора переходить от теории к практике, это должно было успокоить отца, который твердил, что у нас не собаки, а черт знает что.
Для нас с братом и для двух наших собак начался новый этап в жизни. Каждое утро мы отправлялись в путь. Впереди с ружьем в руке шагал брат, важный от сознания ответственности, которая на нем лежит, за ним бежали собаки, и замыкала этот испытанный временем боевой отряд я, четырнадцатилетняя девчонка, которую, конечно, не допускали к участию в серьезном мужском деле, но в роли восторженного зрителя она была необходима. Эту роль мне приходилось играть давно – роль маленькой девочки, которая с восхищением наблюдает за тем, что происходит на сцене, и умирает от желания принять участие в пьесе, но знает, что ее желание никогда не исполнится, не только потому, что сердце ее сурово и непримиримо, но и потому, что она с тоской и мукой, замирая, ждет, чтобы ее позвали и приголубили, и тогда она раскроется навстречу людской нежности. Даже уже в те годы я понимала, как несладко приходится в жизни обладателям таких комплексов. Да, картина и в самом деле нелепая: вот шагает мой брат, такой серьезный, сосредоточенный, рядом с ним преданно бежит «умная, хорошая собачка» Джок, «тупица» Билль то трусит за ними, то вдруг исчезает, чтобы исследовать боковую тропку, и сзади плетусь вразвалку я, презрительно усмехаясь, и всем своим видом показываю, как мало меня все это интересует.
Дорогу я знала с закрытыми глазами: чтобы добраться до сумрачной чащи, где водилась дичь, нужно было идти в обход холма через густые заросли пау-пау, пересечь поле батата, плети которого цеплялись и хватали за ноги, потом мимо свалки, где гудели тучи блестящих черных мух, которые слетались на сладковатый запах гнили, и вот наконец начинался и самый лес – заново выросшие после порубки чахлые деревца мзазы с белесой, пепельной листвой (когда-то лес здесь вырубили и сожгли в заводских печах), они тянулись на много миль, низкорослые, унылые, жалкие. И над низким, безотрадным лесом стояло огромное синее небо.
Мы шли на добычу, так, по крайней мере, мы говорили. Все, что нам удавалось подстрелить, съедали мы сами, или прислуга, или негры в поселке. Но гнал нас на охоту вовсе не древний закон добывания пищи, и мы это прекрасно понимали. Потому-то и отправлялись в свои экспедиции с некоторым чувством вины и часто возвращались домой с пустыми руками. На охоту мы ходили по той причине, что брату подарили отличное новое ружье, из которого можно было убивать – в особенности если стрелял брат – больших и маленьких птиц, мелких зверьков, а иногда даже довольно крупных животных, вроде антилопы. Итак, мы ходили на охоту, потому что у нас было ружье. А раз есть ружье, должны быть и охотничьи собаки, с ними все кажется не таким уж неприглядным.
Мы уходили в Долину Великого Потока. Была еще Долина Большого Потока, но та находилась милях в пяти от усадьбы и по другую сторону. Там земля была выжжена до ржавых пролысин, и озерца высыхали обычно очень рано. Туда мы ходить не любили. Но чтобы попасть в прекрасную Долину Великого Потока, нужно было пересечь безобразные заросли «за тем склоном холма». Для нас все эти названия звучали почти как названия стран. Путешествие в Долину Великого Потока было чем-то похоже на сказку, потому что сначала приходилось продираться сквозь зловещие, уродливые заросли. Почему-то они всегда наводили на нас страх, казалось, в них затаились какие-то враждебные нам силы, и мы старались поскорее миновать их, зная, что за победу над этой опасностью нам будет наградой журчащая тишина Долины Великого Потока. Нашей семье принадлежала половина Долины, незримая граница между нашими и соседскими владениями проходила по ее середине – от обнажившегося гранитного пласта к высокому дереву и дальше через озерцо и термитный холм. Долина вся заросла густыми травами, стройные тенистые деревья стояли по берегам пересыхающего летом потока – сейчас его ложе превратилось в полосу ярчайшей зелени в полмили шириной, с оконцами бурой воды среди камышей, где блестело, отражаясь, небо. Лес вокруг был старый, его здесь никогда не рубили, и все в Долине до последней травинки и колючки было первозданно диким, нетронутым, неповторимым.
Озерца никогда не пересыхали. На илистом их дне под темной прозрачной водой копошились какие-то крошечные существа, над зыбкой поверхностью проносились голубые сойки, радужные колибри и какие-то пестрые юркие птахи – мы не знали, как они называются, – а по краям, у буйных зарослей осоки, тихо покачивались на круглых листьях в сверкании светлых капель белые и розовые водяные лилии.
В этом-то раю нам и предстояло дрессировать собак.
Все полтора месяца своих первых каникул брат был неутомим, и каждое утро после завтрака мы отправлялись в путь. В Долине я усаживалась на краю озерца в тени терновника и, болтая ногами в воде, погружалась в мечты под ее тихий плеск, а брат, вооружившись винтовкой, палками разной длины, кусочками сахара и вяленого мяса, в поте лица обучал собак всяким премудростям. Иногда, очнувшись от забытья, потому что солнце начинало жечь мне плечи сквозь зеленое кружево терна, я поворачивала голову и пыталась следить, как тяжко трудится эта троица на песке под палящим солнцем. Джок обычно лежал по команде «умри!» или, положив морду на вытянутые лапы, внимательно глядел брату в глаза. Или же сидел, застыв как каменный, – само послушание, не собака, а чистое золото. Билль же неизменно валялся на спине, задрав лапы и вытянув шею, весь распластавшись под жарким солнышком, подставляя его лучам свою пятнистую шкуру. Прерывая сонное течение моих мыслей, ко мне неслось:
– Молодец, Джок, умница! Билль, дубина, ты почему, дурак эдакий, не желаешь работать? Бери пример с Джока!
Весь красный и взмокший, брат плюхался рядом со мной и ворчал:
– Все Билль виноват, подает дурной пример. Джок и думает: зачем ему стараться, когда Билль все время валяет дурака?
Наверное, все-таки виновата была я, что из учения так ничего и не вышло. Отнесись я со всей серьезностью и со всем вниманием к тому, чем занимались мальчик и собаки, – а я отлично знала, что от меня требовалось именно это, – может быть, у нас в конце концов и оказалась бы пара прекрасно выдрессированных, послушных собак, готовых каждую минуту броситься на землю и «умереть», идти у ноги и нести поноску. Может, так бы оно и было, кто знает?
Во время следующих каникул наметился идейный разброд. Отец жаловался, что на псов нет управы, и требовал, чтобы ими в конце концов занялись серьезно и без всяких поблажек. Наблюдая, как мама ласкает Джока и бранит Билля, мы с братом заключили молчаливое соглашение. В Долину Великого Потока мы отправлялись по-прежнему каждое утро, но, придя туда, целый день бездельничали у воды, предоставив собакам постигать радости свободы.
Вот, например, какие удовольствия дарила им вода. Степенный Джок сначала пробовал воду лапой с берега, потом не спеша входил в озерцо по грудь, так что только морда оставалась над разбегающимися кругами, которые он радостно ловил языком, приветственно взлаивая. Потом он солидно погружался всем телом и принимался плавать в теплой воде, в зеленой тени терновника. Билль тем временем предавался своей любимой забаве.
1 2 3 4