Пастор распространялся об испытаниях, которые Господь посылает строптивым. Стало быть, это Бог рабов!
Отто считает, что любая мать не может не верить в Бога, так как она сама дает жизнь. «Дитя — это непосредственное послание от Всевышнего», — довелось читать мне где-то. Выходит, что и юная девушка, которой совсем невдомек, что ее ждет, идущая под венец черт-те с кем, готовым загубить ее жизнь, оглушенная звуками органа, колоколов и речами пастора, и бедная женщина, жаждущая хоть немного развеять тоску и напивающаяся в стельку, чтобы забыться от беспросветной жизни, и девушка, изнасилованная на проселочной дороге каким-нибудь бродягой, — все они одинаково получают «послание от Всевышнего»?
Да какое отношение этот Всевышний может иметь к моим детям? Какое отношение может иметь к вечной жизни живое существо, которое возникло во мне в виде эмбриона. И если бы вдруг случилось несчастье и кто-то из моих детей умер бы сразу после рождения, как бы мы могли с ним вновь обрести друг друга? Ведь тогда бы жизнь для меня кончилась. Впрочем, если бы такое случилось, я бы, наверное, попыталась верить в это.
Принято считать, что мы, люди, созданы по образу и подобию того, кто правит бесконечным миром. Я пытаюсь осознать это — и думаю о своей жизни, о своей духовной близорукости. И прихожу к выводу: увы, все эти рассуждения — всего-навсего детский лепет.
12 апреля 1903 г.
В свое время я все терзалась тем, что Отто не понимает меня. И мне никогда в голову не приходило, что это я не понимаю Отто. Мы оба блуждали во тьме, и в то же время были настолько близко друг от друга, что стоило мне протянуть руку, как я всегда находила его рядом с собой. Наша юная страсть перегорела, это я дала ей угаснуть; я не осознавала, что вполне могла поддерживать огонь любви, который мог бы согревать нас обоих всю жизнь. Ведь я считала себя такой умной.
Отто видел, что что-то в нашей жизни разладилось, и он сокрушался об этом, хотя и не так горько, как я, ведь ему приходилось так много думать о своей работе, и к тому же он никогда не сосредотачивался, как я, на себе самом. Но ведь и он печалился. Тосковал по душевной гармонии. Но он даже не мог вообразить, насколько все разладилось, он никогда не осознавал этого до конца. Он так чтил «долг» и верность, что ему и в голову не могло прийти, чтобы мужчина и женщина, вступившие в брак по любви, имевшие семейный очаг и детей, могли вдруг стать настолько чужими друг другу. А я-то считала, что он просто ничего не видит.
Из наших теперешних разговоров я узнала о его тогдашних страданиях, но теперь для него это всего лишь отблеск былого. Все это уже не имеет для него значения. Оказалось, что ему легко было уверовать, теперь он весь — воплощенная вера.
Он спросил меня, не хочу ли я причаститься вместе с ним.
«Только если ты не хочешь, то не надо. Ведь ты не можешь на многие вещи смотреть так же, как я, ведь ты целиком принадлежишь жизни… Понимаешь, не нужно этого делать ради меня. Причастись, если у тебя лежит душа к этому».
Я была так рада, что тут же согласилась, он прямо весь просиял.
Каждый день я читаю ему вслух Библию, и мы ведем душеспасительные разговоры. Ему нельзя много говорить, его тихий хриплый шепот то и дело срывается, и я постоянно наготове с полосканием и питьем.
Его рассуждения уже не кажутся мне такими чуждыми, и в этой игре в веру есть даже какое-то утешение. Конечно же, в христианстве весьма ощутима внутренняя стройность и гармония, как будто стоишь в высоком соборе с цветными витражами, только я ведь никак не могу отвлечься от мысли, что подлинный мир и настоящий свет находятся там, за стенами собора.
Боже Всемогущий, какое отчаяние охватывает меня при мысли, что конец близок. А я все лгу и лгу, не осмеливаясь произнести вслух ни слова правды.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. РАЗРОЗНЕННЫЕ ЛИСТКИ
Лиллеруд, июль 1904 г.
Господи, но что же я в самом деле за человек? Я всегда считала себя умной и доброй. Да, я совершила большой грех, но почему-то думала, что вина лежит не на мне. Теперь все предстает передо мной совсем в другом свете. Теперь я осознаю, что была слепа и не способна на взаимопонимание, как никто другой. Моя жизнь совсем разбита. И причина наверняка где-то внутри меня самой.
Когда я обвожу взглядом комнату, где в кроватках почивают мои детки, я начинаю размышлять о том, какие разочарования и трагедии могут ждать меня в будущем. Неужели мне суждено так или иначе потерять их, как и многое другое в жизни? Мне представляется, что вся моя жизнь — это цепь неудач и несбывшихся надежд, которые покидали меня, но причина всего этого кроется во мне самой. Я так устала от всего, что даже не представляю, как жить дальше; пережив столько несчастий, я оказалась сломлена и подавлена и уже просто не осмеливаюсь подняться.
Я беру бумагу и письменные принадлежности, чтобы ответить на письмо Хенрика. Я перечитываю его еще раз и ощущаю в нем искру былого чувства, но мне самой нечем ответить на это. И все же я не могу сказать, что его письмо оставляет меня равнодушной, мне приятно, что я небезразлична ему. Не думаю, чтобы нам с ним довелось еще когда-нибудь свидеться в этой жизни, но все же приятно сознавать, что там, в Нью-Кастле, он вспоминает обо мне с теплотой. Наверное, он и впрямь глубоко привязан ко мне. По натуре-то он верная душа.
Тут все жалуются на солнце, которое так и шпарит целые дни напролет.
Я люблю сидеть у опушки леса или у реки. Повсюду все выжжено, а здесь мох, свежий и зеленый, и ольшаник, густой и тенистый. Река обмелела, но от нее веет прохладой, и так хорошо сидеть и вслушиваться, как она журчит по камням, и наблюдать за солнечными бликами среди листвы, которые заставляют сверкать и искриться и речную пену, и рои многочисленных мошек, резвящихся над водой.
А иногда я отправляюсь в горы, сплошь покрытые еловым лесом, кое-где его сумрак пронизывают солнечные лучи, отдельные деревья сбегают по низким округлым холмам, а вдали, на солнечном горизонте, синеет полоска горного хребта. В эти светлые, почти раскаленные летние дни в лесу царят мир и покой, как будто все погружено в вечный сон; кажется, будто слышишь, как струятся соки в стволах деревьев и стеблях вереска, и под конец явственно ощущаешь в своем теле тихое и сонное течение жизни, и постепенно скорбь тускнеет и стихает.
Детей я почти не вижу. Целые дни напролет они резвятся у нашего бывшего летнего домика: они играют с детьми нового владельца. Эйнар сначала было отказывался туда ходить, а теперь и он играет вместе с другими.
Только Осе остается на хуторе у Рагны и возится с ее сынишкой Томасом, который еще бегает без штанов. Когда я беру дочку к себе на руки и она начинает лепетать что-то большей частью для самой себя, я то вникаю в ее лепет, то предаюсь собственным мыслям, а потом вдруг ясно осознаю, что в ее маленькой головке помещается целый мир и вряд ли я способна хоть в какой-то мере проникнуть в него. Да и стоит ли пытаться? Душа даже собственного ребенка подобна незнакомой стране с бесконечным множеством извилистых путей и дорог. Всякая мать думает, будто хорошо знает и понимает своих детей, но наступает день, когда любой из них скажет, что это не так. И все же, сидя с Осе на руках, я ощущаю, что не одинока. Нет большей близости между двумя людьми, чем между матерью и ее ребенком, которого она держит на руках.
Когда после смерти Отто Хенрик предложил мне выйти за него замуж, я согласилась ради детей. Я была такая измученная, что просто сходила с ума от мысли, что придется одной выдерживать все жизненные невзгоды, растя четверых детей.
Хенрик сидел рядом со мной в часовне на похоронах Отто, и его лицо было таким же бледным, как и лицо Отто в гробу. Его трясло, как от холода, когда пастор Лекке говорил о Божьей благодати, которая снизошла на Отто во время его болезни, перед самой кончиной. Пастор говорил о том, что поначалу Отто предавался только земным заботам — занимался торговлей, — но в тяжкие дни испытаний обратил свои взоры к небу. Некоторые выражения в его речи казались мне уже слышанными от Отто, только сейчас они представлялись какими-то странными, искаженными, как будто бы услышанными во сне. Не преминул сказать пастор и о беззаветно преданной жене покойного, а также о его верном друге и компаньоне.
Я была как в бреду среди звуков псалмов, венков, множества чужих, неприятных людей в черных цилиндрах, среди старых друзей, почти забытых в последние годы.
Все происходящее было таким нереальным с того самого момента, когда за мной неожиданно прислали из санатория.
Отто был в сознании, он узнал меня, но почти не мог говорить. В какие-то мгновения он то лежал спокойно, то начинал метаться. Я представляла себе смерть совсем по-другому. По словам доктора, собственно агонии не было. Но я помню, как в комнате нарастала тревога, Отто держал меня за руку, и вдруг, взглянув куда-то мимо нас всех, он произнес: «Господь…»
А перед этим он сделал знак, что хочет сказать мне что-то важное, а когда я наклонилась к нему, прошептал: «Не нужно стоять, Марта, присядь, милая!»
Я жаловалась Хенрику: «Возможно ли возмездие страшнее того, что постигло нас?» Мы будем вместе ходить на могилу Отто, постоянно вспоминая о содеянном и сознавая, что уже ничем и никогда не сможем искупить свою вину! Нам остается только бесконечное раскаяние, а от него нет никакого проку.
«Ты права», — согласился Хенрик.
«Бедные мы, несчастные. Всю жизнь будем нести на себе бремя вины. Вины, которая сидит в нас так глубоко, как некая неизлечимая болезнь. И мы с тобой вполне осознаем это».
«Осознаем, но что именно, Марта? Что мы страдали, страдаем и будем страдать? Но к чему эти страдания, как они отразятся на нашей жизни? Этого мы не понимаем. Это нам неведомо».
«Это твое мнение. Это тебе неведомо. Потому что ты думаешь о жизни, а моя жизнь кончена».
Хенрик ничего не ответил. Он сидел, молча глядя перед собой.
Наконец он с трудом выдавил из себя:
«Послушай, Марта! Мы оба это понимаем, пройдет время, и мы придем к тому, что нам необходимо пожениться».
Я вскочила, вся горя от возмущения, я металась по комнате, осыпая его упреками.
«Ты обманул своего лучшего друга, — произнесла я с презрением. — Прошла всего неделя, как его прах покоится в земле, а ты уже ведешь речь о женитьбе».
«Да, — тихо согласился Хенрик. — Все это так. Ты права. Кара, постигшая нас, ужасна. Бурный поток страсти захватил нас когда-то, и его течение вынесло нас туда, где мы стоим теперь. И нам не уйти от стыда и от раскаяния. Но мы продолжаем жить, ведь не можем же мы взять и уйти из жизни. У тебя есть дети. Однако, кроме меня, у тебя нет никого, кто бы мог позаботиться о них, и разве для тебя будет лучше, если я умру? Мы с тобой неразрывно связаны. Нужно попытаться трезво посмотреть на вещи. И ты и я просыпаемся утром, начинается новый день, и мне и тебе его надо прожить, и почему же не попытаться прожить эти дни достойным образом?»
Я горько возразила:
«Прекрасно, ты уже, оказывается, способен рассуждать так благоразумно».
"Мне кажется, что теперь самое лучшее — быть честными перед самими собой и искренними друг с другом. О нашем грехе знаем только мы двое. И у нас с тобой, право, было довольно времени осознать происшедшее и подумать о том, что нас может ожидать в будущем. Если бы Отто выздоровел, я уехал бы отсюда навсегда, а ты… ты постаралась бы загладить свою вину перед ним. Но теперь его нет с нами, и уже не в наших силах сделать ему добро или зло, он живет только в нашей памяти. И если нам с тобой кажется, что мы считаемся с ним, то на самом деле мы считаемся лишь с собой, носимся со своими собственными мыслями и настроениями. Остались только мы с тобой, и нам надлежит подумать, как жить дальше. Конечно же, можно дождаться «подобающего момента», сделать вид, что мы убиты горем настолько, что ничего другого для нас просто не существует.
Но весь ужас-то именно в том, что наше горе связано с воспоминаниями о прошлом и надеждами на будущее.
Боже мой, Марта, неужели ты не веришь, что сейчас я хотел бы просто быть твоим братом, твоим другом, чтобы чистосердечно разделить твою скорбь. Чтобы то, что было между нами, исчезло и не существовало бы даже в наших воспоминаниях!"
«Конечно, все это так но мне трудно понять всю глубину твоих рассуждений. Ведь я не могла смотреть на это так, как смотришь ты. О Хенрик, ты не представляешь, насколько ужасна моя жизнь…»
«Да, Марта! — едва слышно отозвался Хенрик. — А можешь ли ты представить, каковой была моя жизнь все эти годы?»
Я все металась по комнате с рыданиями и стенаниями.
«Все кончено. Все, все, все. И нечего пытаться строить что-то новое из обломков былого. К чему это приведет? Из-за какого-то каприза, прихоти мы разбили друг другу жизнь».
«Ты не права, Марта, для меня это был не каприз, не прихоть, а самое главное в жизни».
Я замерла.
«Разве ты не знаешь, что я люблю тебя с самого детства?»
Несмотря ни на что, я все же решилась выйти замуж за Хенрика. Окончательно я ему пока ничего не обещала, и мы никогда больше не заводили об этом речь, но это как бы все время подразумевалось.
Хенрик заходил к нам почти каждый день. Он был так ненавязчив и так мил с детьми: по воскресеньям брал мальчиков с собой на лыжные прогулки, покупал им билеты в театр и много всякой всячины. И по отношению ко мне он был чрезвычайно внимателен, терпелив, стараясь постепенно вывести меня из горестного состояния.
Во мне Хенрик мог постоянно видеть воплощение отчаяния и скорби. Я сама нагнетала в себе всю эту боль, горечь, ожесточенность, которые обыкновенно приглушались дневными заботами. Сама внушала себе, сколь несчастно, сколь безотрадно и унизительно мое положение, так что Хенрику приходилось тратить невероятные усилия, чтобы развеселить и приободрить меня. Я великодушно предоставляла ему возможность говорить, отвечая на его слова скорбной снисходительной улыбкой либо бросая краткие загадочные реплики. Я рассматривала визиты Хенрика как обязанность с его стороны, а за собой признавала право мучить его.
Да, я, можно сказать, изощренно мучила Хенрика, а он переносил это с ангельским терпением. Я совсем не любила его, но охотно принимала его любовь, терзала его, раздирая его сердце.
«Я ничего не хочу, — сказала я ему однажды. — Я полностью утратила вкус к жизни, я чувствую, что погрязла в каком-то болоте, из которого не могу вырваться и даже, быть может, и не хочу».
Хенрик попытался было взять меня за руки, но я вырвалась и с гневом произнесла:
«Да оставь же меня!»
"Вот именно этого я как раз и не могу. Изволь собраться с духом, я понимаю, что гораздо легче просто сидеть, вперив свой взор в прошлое, но это чистое самоубийство. Ты просто обязана жить дальше. Пусть мертвые покоятся с миром. Ты же подумай о своем месте среди живых, как бы ни тяжелы были для тебя подобные мысли. И скажи на милость, что хорошего будет, если и я сяду рядом с тобой, тоже целиком предавшись тоске и отчаянию. Какова будет моя жизнь?
По натуре я человек порядочный, и поверь мне: если бы кто-то лет десять-двенадцать назад предсказал мне мои поступки, я поклялся бы, что это совершенно невозможно! Пожалуй, я кажусь тебе довольно-таки жалким теперь, Марта, но прошлое — это только прошлое, я же люблю тебя сейчас, а любовь — это как раз то, что может быть основой новой жизни!"
Мне приятно было слушать Хенрика. Он был у моих ног. Я наслаждалась тем, как он изливал свою любовь, как бы до конца выплескивая свою душу передо мной, хотя постепенно моя беспредельная тоска заражала его и я чувствовала, что энергия его иссякает и он перестает верить своим словам.
Под конец он совсем выдыхался, а я не успокаивалась до тех пор, пока окончательно не затаптывала пламя его несчастной любви, гасила последнюю искру мужества и надежды.
Но он вновь приходил и, как прежде, настойчиво уговаривал меня выйти за него замуж. Хотя теперь, пожалуй, лишь потому, что считал это своим долгом, понимая, что только в этом случае он сможет по-настоящему помочь и мне, и детям.
Видя, что любовь Хенрика постепенно угасает, я чувствовала себя все более и более несчастной. Это происходило не потому, что я сама любила Хенрика, а потому, что поняла, что из-за своей взбалмошности лишаюсь в жизни единственного человека, который был готов позаботиться обо мне. Сама же я могла только изощренно мучить его. И никак не могла остановиться.
При этом я и не думала порывать с ним. Я понимала, что не смогу бороться за существование одна-одинешенька, ведь мне нужно заботиться о стольких детях. Долгие годы борьбы в одиночестве… Я не могла себе этого представить.
И все-таки я порвала с ним, и именно ради детей. Меня, конечно же, угнетала мысль о будущем — сплошное однообразие будней, тяжкий труд в школе, сменяемый нескончаемыми домашними обязанностями, — но в то же время стоило вообразить нашу с Хенриком совместную жизнь, тот семейный очаг, который мы создали для наших с Отто детей, и ту постоянную ложь, которой будет окутан этот очаг и мы все, и мне становилось невыносимо.
1 2 3 4 5 6 7 8 9