не обойти, не объехать. Обращаясь скорее к ней, чем к молодому русскому князю, хан Бату что-то быстро и резко сказал на понятном не всем присутствующим наречии Северного Тибета. Это означало, что реплика хана предназначена не для всех ушей. По лицу Сабиры пробежала тень, но она тут же овладела собой.
– Великий хан Бату, – тут же начал переводить толмач на русский, тоже мало кому из присутствующих известный язык, – знает, ему донесли ваши русские, что имеешь ты, князь Федор Юрьевич, жену, княгиню Евпраксию, из царского рода… и что всех прекраснее она телом своим. …Великий Хан говорит, что в доброте своей к тебе, посланнику дружбы и вечной любви, распалился он в похоти ханской своей и желает перед вечерней дойкой кобылиц изведать красоту жены твоей на своем царском ложе…
– Что-о-о!? – не понял князь Федор, чувствуя, что все плывет перед глазами.
– Овладей собой, князь, – посоветовал толмач. – Ответь. Хан ждать не любит…
Князь кивнул головой, переведя дух.
– Скажи хану, что не годится нам, христианам, водить к нему, нечестивому царю, жен своих на блуд, – овладев собой, князь Федор произнес отказ совершенно спокойно, даже с неким сочувствием. Произнося эту отповедь, он испытал чувство удовольствия от того, как быстро и ловко ему удалось перевести острый вопрос в невинное религиозное русло, – «я, дескать, не против, да вера, вишь, не позволяет». Подумав далее, что он излишне «заскользил» перед Батыем, князь Федор возвысил голос и добавил:
– Когда хан нас одолеет, тогда и женами нашими владеть будет.
Батый, казалось бы, понял ответ и без перевода: он медленно, понимающе кивнул, как бы соглашаясь со сказанным. Вопрос решился сам собой.
Хан слегка махнул пальцем куда-то вбок, в сторону Карагая, начальника охраны. В тот же миг два огромных телохранителя схватили князя под руки и потащили прочь от Батыя, куда-то вбок…
От неожиданности и быстроты происшедшего Федор Юрьевич заметно растерялся и только через миг, уже вытащенный из ханского шатра на свет божий, зажмурился от яркого солнца.
«Ловко у них! – мелькнуло в голове. – Есть, значит, боковой выход… Ничего, проглотишь! Получил что просил – будь доволен! „Распалился в похоти своей ханской"! Старый козел. …Да оно и к лучшему, что так посольство завершилось! Ведь если б выходить пришлось из главного хода в шатер, то надо ползти было бы ниц, задом наперед, не сводя с него взгляд, – как учил отец…»
Его оттащили уже далеко от шатра, шагов на сто, не меньше…
«Давно уже пора им отпустить меня», – подумал князь, но сопротивляться этому быстрому влечению не стал, помня наказ отца о смирении: «Смиряя гордыню, спасешься сам и вверенное тебе сохранишь».
«А как хорошо было бы прямо теперь оказаться с мечом, окровавленным вражеской кровью, в самом жару сечи, на разъяренном коне! – представил себе Федор Юрьевич. – Молод я, верно, еще; смирение – то не по мне! Рубить и топтать эту нечисть! Рубить и топтать!»
…Наконец-то телохранители Батыя устали волочь его почти бегом и остановились, видно, отдышаться, не отпуская, впрочем, княжеских рук…
Федор Юрьевич, не желая, чтоб его и дальше волокли подобным образом, недовольно повел плечами, распрямился, встряхнул головой…
Здесь, в окружении повозок со скарбом, располагался, видно, ханский хозяйственный двор. На земле валялись куриные перья, ноги, головы, бараньи кости и обрывки окровавленной шерсти, втоптанные в землю, – без меры и числа, надрезанные, вскрытые мешки, валялись горы битой глиняной посуды. Среди груды обломков каких-то сизых кувшинов возвышался взрезанный со всех боков ножами огромный мешок. Разрезанный мешок сквозь все порезы обильно истекал каким-то белыми продолговатыми зернами, неизвестными князю. Трое могучих татар – то ли грузчики, то ли охранники склада – рылись посреди всего этого бедлама в куче грязной мешковины, перебирая рванину, пытаясь найти, видно, целый пустой мешок.
В нос Федора Юрьевича внезапно ударил запах какой-то кислятины: сильнейший, неимоверно удушливый, – глаза заслезились. Князь с силой повел головой в сторону, стремясь избежать запаха, но в этот момент двое, копавшихся в груде мешковины, вдруг, повернувшись к нему, вцепились в четыре руки ему в волосы, потянули к себе. Телохранители Батыя, притащившие сюда Федора Юрьевича, не пожелав его, видно, отдать, перехватили руки князя за самые запястья и сильно потянули его за руки, назад, на себя.
Князь Федор почувствовал, как волосы на его затылке отстают вместе с кожей, грозя быть сорванными с головы в качестве скальпа. Князь согнулся, как в поясном поклоне, и изо всех сил попытался вырвать, освободить свои руки… В ту же секунду он почувствовал резкий, какой-то ярко-обжигающий удар по шее ниже затылка.
Мгновенно пришло облегчение – и голове и рукам, одновременно, – отпустили?! Однако свет в глазах тут же померк, залившись чем-то черным, сознание быстро замутнилось, взбурлило и оборвалось… Князь был молод, неопытен и потому даже не успел понять, что ему отрубили голову.
Отпущенное телохранителями тело князя Федора рухнуло в грязь, бешено заливая кровью затоптанные куриные перья. Голова князя упала в только что найденный палачом мешок. Мешок был грязный и рваный, но хорошо подходил по размеру.
* * *
Татарская конница с визгом и криками вынеслась из-за перелеска и стала стремительно приближаться к русскому войску. Войско замерло в ожидании команды.
Радож, старший из воевод, склонив голову и повернувшись к набегающей Орде боком, внимательно прислушивался к стуку копыт.
Он хорошо знал, что стук тысяч копыт вразнобой, равномерный гул, должен сейчас, на разбеге, начать сливаться в дружное, регулярное сотрясение земли, предшествующее удару с наката… Этот момент являлся сигналом, – лава разогналась, ее уже не остановишь. Выждав еще пару мгновений, русскому войску по плану Радожа следовало быстро расступиться, раскрыть налетающей орде коридор, ведущий прямо в реку, к реке.
За спиной ополченцев был узкий, но очень глубокий Лукьянов омут, а кочевники, как известно, дети степей, в плохих отношениях с омутами… Оставаться на поверхности и свободно дышать, не держась за седло рядом плывущей лошади, умеет едва ли один из ста.
Татары приближались, но стук копыт не становился дружнее…
Грудь старого воеводы стиснула невыносимая боль охватившего его внезапного прозрения, предчувствия непоправимой беды.
Со стороны налетающей татарской конницы дохнуло прохладой: налетел порыв ветра. Лес копий над русским войском слегка зашевелился, узкие вымпелы на копьях забились трещотками, усиливая охватившее войско чувство гибельного торжества.
Предчувствие беды не обмануло Радожа: передние ряды татар внезапно разделились на два потока и, уклоняясь от столкновения с русскими, понеслись в стороны – вправо и влево.
Передние ряды, разойдясь, освободили простор конным лучникам, держащим луки на изготовку, уже готовыми к выстрелу. Авангард русского войска пришел в движение, топчась на месте… В тот же миг последовал первый залп.
Выпустив по стреле, налетающие лучники разделялись, поворачивали, уходили в стороны, как и предыдущие, уступая место все новым и новым… Перезарядив на скаку лук и описав по полю небольшой круг, стрелки возвращались вновь, вставая в задние ряды нападающих.
С городских стен было видно как на ладони: перед русским войском крутились, не приближаясь к нему, две огромные карусели, два смыкающихся кольца, похожих на водоворот из серой грязной пены, – из нескольких тысяч кричащих, улюлюкающих всадников.
От того места, где вращающиеся в разные стороны воронки водоворота касались, как бы сцепляясь, друг друга, в сторону русского войска летели стремительные тени. Отдельных стрел было из Города не разглядеть, но туча стрел, выпущенных почти одновременно, давала полупрозрачную тень, летевшую по траве, – от лучников к русскому войску. Эти смертельные волны, выбросы, брызги теней косили защитников сотнями: половина войска уже представляла собой единую бурлящую стоном и криками толстую кляксу: живых, убитых, умирающих глаз больше не выхватывал из общего кровавого месива. Обезумевшие кони метались, не в силах избавиться от вонзившихся в них стрел, скакали по упавшим телам, волоча за собой выпавшего из седла раненого или погибшего хозяина.
* * *
Дед Апоница, личный советник великого князя, оказался единственным, кого татары оставили в живых. Он, не допущенный в шатер Батыя, сначала ждал, стоя недалеко от шатра, среди кибиток охраны вместе с сопровождавшими молодого князя телохранителями Юрия Ингваревича. Становилось жарко, появились слепни. Стан вымирал на глазах, все живое пряталось. К стоящим на самом солнцепеке русским подошел небольшой вооруженный отряд татар… Татары скрутили всех, кроме деда Апоницы, и увели. Личные телохранители Юрия Ингваревича были мужики мощные, зрелые, во цвете лет. Они, конечно, сразу поняли, что их повлекли на казнь, но, ощущая себя частью посольства, а не рати, они почти безропотно позволили татарам удавить себя на опушке в ста шагах от крайних кибиток стана. Они хорошо знали, на что они шли, сопровождая Федора Юрьевича с шестью возами богатых даров, чувствуя сердцем, чем оно кончится, это посольство.
Застоявшийся полуденный зной здесь, посреди ставки, был насыщен каким-то невероятно тяжелым, густым, запоминающимся навсегда запахом, жизнь от которого начинала казаться невыносимой. В воздухе звенели тысячи слепней, махать в воздухе руками, отгоняя их, было бессмысленно: оводы не обращали никакого внимания на взмахи, мимику и жесты. Стремясь избавиться от разящих укусов, Апоница непрерывно водил руками по голове, лицу, шее, будто тщательно мыл голову. Замученный слепнями старик не заметил, как к нему подошли два толмача. Один из толмачей махнул рукой перед лицом деда, указывая в сторону Города, и, сунув в руку ему окровавленный мешок, сказал: «Неси домой!»
Апоница понял, что это такое, что там, в мешке, но понял это каким-то вторым, отрешенным разумом, который заставил старика взять мешок. Продолжая вытирать лицо и шею одной рукой, Апоница начать передвигать ноги прочь.
Очнулся он только час спустя, уже далеко – и от стана Батыя, и от города, – стоя по шее в реке, в старой бобровой запруде, в которой он, будучи мальчишкой, пытался ловить карасей. Прохлада вернула его к реальности, слепни здесь, в тени глухой чащобы, совсем перестали досаждать. Над самой водой гудело нескончаемое комарье.
Очнувшись, Апоница вдруг увидел себя самого, – как бы со стороны, – стоящего по шее в темной от торфа, спокойно журчащей воде, держащего над водой грязно-бордовый мешок. Он увидел себя самого – старого, совершенно бессильного перед этим прекрасным, цветущим, одуряюще пахнущем травами, медом, пыльцой и грибами, журчащим, поющим, ужасно жестоким миром.
Подняв руку с мешком повыше, Апоница окунулся с головой. «Надо идти в Город».
Второй раз он пришел в себя и полностью осознал происходящее, уже подходя к Городу с мирной, с наветренной стороны.
Отсюда, с опушки, не было слышно звуков сечи, все имело самый обычный вид. Город как замер, на фоне густо синеющей после полудня восточной части неба, вырастая из луга куполами церквей, шпилями княжьего терема. Белые стены детинца и храмов уже начали приобретать теплый красноватый вечерний отлив.
«Вот жизнь и кончилась», – подумал Апоница.
* * *
Внезапно сбоку по татарам ударил засадный полк, ведомый самим старым князем Юрием Ингваревичем, – лучшие, отборные дружины.
Татарская конница, словно она давно ожидала этого удара, немедленно обратилась в бегство, рассыпаясь в разные стороны, стремясь избежать рукопашного столкновения. Татарские кони – выносливые широкогрудые, приземистые звери, легкое вооружение кочевников, – тулупы вместо кольчуг, меховые шапки с железным верхом вместо шлемов, – все это давало преимущество в скорости.
Это был известный прием Орды: рассыпаться по полю, оторваться от тяжелой ударной конницы преследователей. Оторвавшись и находясь в недостижимой дали, татары сбивались вновь в дружную плотную стаю и бросались назад – на преследователей, – но, не вступая в рукопашный бой, начинали, маневрируя на отдалении, расстреливать преследующих из луков. Самое страшное, не ожидаемое русскими в этой тактике, состояло в том, что татары не целились в них: трудно попасть, трудно убить: кольчуга, щит, нагрудники. Ордынцы стреляли в коней.
Конь, считавшийся на Руси ценной военной добычей в «обычных» междоусобных войнах, пользовался некоторой неписаной, но всеми соблюдаемой неприкосновенностью. Тут же было все наоборот – ни один богатырский скакун, тягловый конь-тяжеловес не имел в глазах монголо-татар никакой цены, – ни один бы конь, выросший здесь, не перенес бы степную зиму – с лютыми морозами и ветрами, выбивая копытом из-под заледенелого тонкого снежного слоя пучки травы, похожие на желтые паучьи ноги. Русский конь для ордынца годился лишь в пищу. Чем больше коней останется тут, ляжет на поле, тем будет обильнее вечером пир, тем больше вяленого конского мяса навьючишь себе впрок на одну из запасных своих монгольских низкорослых лошадей.
Ни одному русскому и в голову не пришло бы стрелять в коня, убить лошадь татарина. Ведь ценен любой конь. Хоть плохонький, да свой. Хоть мал, да вынослив!
Массовый расстрел коней засадного полка был воспринят сначала как нелепость, как совершенно немыслимое, безумное поведение отчаявшегося, видно, врага. Затем, когда невозможное превратилось в реальность, многим стало понятно многое, – задним умом.
Да кто же мог предугадать, что конные дружины вдруг превратятся в пешие?! Кто мог заранее знать? Заранее известно только то, что знание – сила, а незнание – смерть.
* * *
Влет, с удара, без всякого труда, второй тумен Батыя, сохраненный им в запасе, опрокинул княжеские дружины, подавив массой, рассек на сотни маленьких отчаянно оборонявшихся островков сопротивления.
В каждый такой островок со всех сторон непрерывно летели десятки, сотни стрел. С верхней галереи княжьего терема было хорошо видно, как в серой массе плотно сдавленных со всех сторон пехотинцев непрерывно и обильно образовывались темные пятна: пораженный стрелой воин оседал вертикально вниз. Быстро упасть он не мог, сдавленный со всех сторон земляками-однополчанами. В этот момент в том месте, где оседал убитый, образовывалась темная брешь. Однако серый «остров» живых со всех сторон сдавливала татарская конница, и брешь быстро исчезала: живые топтали мертвых, затаптывали раненых.
Сверху, в массе, это напоминало падение крупных редких капель начинающегося дождя на иссохшую пыльную землю: удар капли, что-то взметнулось, появилось темное пятно… Секунда-две – и пятно высохло.
Однако, в отличие от пересохшей земли под дождем, серые островки защитников Владимира таяли, – каждая черная капля как бы уничтожала, втягивала в себя тот кусочек земли, в который попадала, растворяла его в себе и с ним испарялась.
Татарская конница сбивала каждый островок сопротивления все плотнее и плотнее, рубя крайних, – безостановочно и умело. Пеший, сжатый со всех сторон своими же земляками, сминаемыми конской массой ордынцев, не мог оказать значительного сопротивления; всадник же, парящий над пехотой, работал саблей как заводной, убивая порой двух пеших с одного замаха, одним длинным, скользящим ударом.
Сверху, с галереи княжеских хором, было отлично видно, чем ужасна сабля, – орудие, совершенно не сравнимое в тесноте рукопашного боя с мечом – прямым, тяжело и бесхитростно рубящим – как колун.
Островки сжимались, уменьшаясь на глазах; казалось, еще чуть-чуть, и все будет кончено.
* * *
Безвыходность ситуации была понятна и гибнущим внутри островков. Безумие от невозможности защититься, ответить ударом на удар мутило сознание, порождало панику. Небольшой отряд вольных охотников из прилежащих к Новгороду земель, пришедший на помощь, был уже практически уничтожен, – их осталось не более десяти человек. Игнач, избежавший татарской стрелы и вытесненный теперь прямо под сабельный удар, вдруг осознал, что если он сейчас же не придумает какую-нибудь уловку, то в его вольной жизни среди лесов здесь, стыдно сказать, на заливном лугу, на выпасе, будет через миг поставлена точка. Он на мгновение увидел впереди и выше себя вспышку, – лезвие сабли блеснуло на солнце, и в ту же секунду Окунь, сосед Игнача по угодьям, вскинул руку… Сабля коснулась левого плеча Окуня и, совершив плавное, режущее движение, рассекла все туловище и покинула тело, чуть-чуть не дойдя до середины живота.
Окунь еще стоял на ногах, когда кровь обильно выбросилась фонтаном, – как только левая рука, оттягиваемая тяжелым щитом, немного отошла в сторону, открыв рассеченное надвое сердце.
1 2 3 4 5 6 7
– Великий хан Бату, – тут же начал переводить толмач на русский, тоже мало кому из присутствующих известный язык, – знает, ему донесли ваши русские, что имеешь ты, князь Федор Юрьевич, жену, княгиню Евпраксию, из царского рода… и что всех прекраснее она телом своим. …Великий Хан говорит, что в доброте своей к тебе, посланнику дружбы и вечной любви, распалился он в похоти ханской своей и желает перед вечерней дойкой кобылиц изведать красоту жены твоей на своем царском ложе…
– Что-о-о!? – не понял князь Федор, чувствуя, что все плывет перед глазами.
– Овладей собой, князь, – посоветовал толмач. – Ответь. Хан ждать не любит…
Князь кивнул головой, переведя дух.
– Скажи хану, что не годится нам, христианам, водить к нему, нечестивому царю, жен своих на блуд, – овладев собой, князь Федор произнес отказ совершенно спокойно, даже с неким сочувствием. Произнося эту отповедь, он испытал чувство удовольствия от того, как быстро и ловко ему удалось перевести острый вопрос в невинное религиозное русло, – «я, дескать, не против, да вера, вишь, не позволяет». Подумав далее, что он излишне «заскользил» перед Батыем, князь Федор возвысил голос и добавил:
– Когда хан нас одолеет, тогда и женами нашими владеть будет.
Батый, казалось бы, понял ответ и без перевода: он медленно, понимающе кивнул, как бы соглашаясь со сказанным. Вопрос решился сам собой.
Хан слегка махнул пальцем куда-то вбок, в сторону Карагая, начальника охраны. В тот же миг два огромных телохранителя схватили князя под руки и потащили прочь от Батыя, куда-то вбок…
От неожиданности и быстроты происшедшего Федор Юрьевич заметно растерялся и только через миг, уже вытащенный из ханского шатра на свет божий, зажмурился от яркого солнца.
«Ловко у них! – мелькнуло в голове. – Есть, значит, боковой выход… Ничего, проглотишь! Получил что просил – будь доволен! „Распалился в похоти своей ханской"! Старый козел. …Да оно и к лучшему, что так посольство завершилось! Ведь если б выходить пришлось из главного хода в шатер, то надо ползти было бы ниц, задом наперед, не сводя с него взгляд, – как учил отец…»
Его оттащили уже далеко от шатра, шагов на сто, не меньше…
«Давно уже пора им отпустить меня», – подумал князь, но сопротивляться этому быстрому влечению не стал, помня наказ отца о смирении: «Смиряя гордыню, спасешься сам и вверенное тебе сохранишь».
«А как хорошо было бы прямо теперь оказаться с мечом, окровавленным вражеской кровью, в самом жару сечи, на разъяренном коне! – представил себе Федор Юрьевич. – Молод я, верно, еще; смирение – то не по мне! Рубить и топтать эту нечисть! Рубить и топтать!»
…Наконец-то телохранители Батыя устали волочь его почти бегом и остановились, видно, отдышаться, не отпуская, впрочем, княжеских рук…
Федор Юрьевич, не желая, чтоб его и дальше волокли подобным образом, недовольно повел плечами, распрямился, встряхнул головой…
Здесь, в окружении повозок со скарбом, располагался, видно, ханский хозяйственный двор. На земле валялись куриные перья, ноги, головы, бараньи кости и обрывки окровавленной шерсти, втоптанные в землю, – без меры и числа, надрезанные, вскрытые мешки, валялись горы битой глиняной посуды. Среди груды обломков каких-то сизых кувшинов возвышался взрезанный со всех боков ножами огромный мешок. Разрезанный мешок сквозь все порезы обильно истекал каким-то белыми продолговатыми зернами, неизвестными князю. Трое могучих татар – то ли грузчики, то ли охранники склада – рылись посреди всего этого бедлама в куче грязной мешковины, перебирая рванину, пытаясь найти, видно, целый пустой мешок.
В нос Федора Юрьевича внезапно ударил запах какой-то кислятины: сильнейший, неимоверно удушливый, – глаза заслезились. Князь с силой повел головой в сторону, стремясь избежать запаха, но в этот момент двое, копавшихся в груде мешковины, вдруг, повернувшись к нему, вцепились в четыре руки ему в волосы, потянули к себе. Телохранители Батыя, притащившие сюда Федора Юрьевича, не пожелав его, видно, отдать, перехватили руки князя за самые запястья и сильно потянули его за руки, назад, на себя.
Князь Федор почувствовал, как волосы на его затылке отстают вместе с кожей, грозя быть сорванными с головы в качестве скальпа. Князь согнулся, как в поясном поклоне, и изо всех сил попытался вырвать, освободить свои руки… В ту же секунду он почувствовал резкий, какой-то ярко-обжигающий удар по шее ниже затылка.
Мгновенно пришло облегчение – и голове и рукам, одновременно, – отпустили?! Однако свет в глазах тут же померк, залившись чем-то черным, сознание быстро замутнилось, взбурлило и оборвалось… Князь был молод, неопытен и потому даже не успел понять, что ему отрубили голову.
Отпущенное телохранителями тело князя Федора рухнуло в грязь, бешено заливая кровью затоптанные куриные перья. Голова князя упала в только что найденный палачом мешок. Мешок был грязный и рваный, но хорошо подходил по размеру.
* * *
Татарская конница с визгом и криками вынеслась из-за перелеска и стала стремительно приближаться к русскому войску. Войско замерло в ожидании команды.
Радож, старший из воевод, склонив голову и повернувшись к набегающей Орде боком, внимательно прислушивался к стуку копыт.
Он хорошо знал, что стук тысяч копыт вразнобой, равномерный гул, должен сейчас, на разбеге, начать сливаться в дружное, регулярное сотрясение земли, предшествующее удару с наката… Этот момент являлся сигналом, – лава разогналась, ее уже не остановишь. Выждав еще пару мгновений, русскому войску по плану Радожа следовало быстро расступиться, раскрыть налетающей орде коридор, ведущий прямо в реку, к реке.
За спиной ополченцев был узкий, но очень глубокий Лукьянов омут, а кочевники, как известно, дети степей, в плохих отношениях с омутами… Оставаться на поверхности и свободно дышать, не держась за седло рядом плывущей лошади, умеет едва ли один из ста.
Татары приближались, но стук копыт не становился дружнее…
Грудь старого воеводы стиснула невыносимая боль охватившего его внезапного прозрения, предчувствия непоправимой беды.
Со стороны налетающей татарской конницы дохнуло прохладой: налетел порыв ветра. Лес копий над русским войском слегка зашевелился, узкие вымпелы на копьях забились трещотками, усиливая охватившее войско чувство гибельного торжества.
Предчувствие беды не обмануло Радожа: передние ряды татар внезапно разделились на два потока и, уклоняясь от столкновения с русскими, понеслись в стороны – вправо и влево.
Передние ряды, разойдясь, освободили простор конным лучникам, держащим луки на изготовку, уже готовыми к выстрелу. Авангард русского войска пришел в движение, топчась на месте… В тот же миг последовал первый залп.
Выпустив по стреле, налетающие лучники разделялись, поворачивали, уходили в стороны, как и предыдущие, уступая место все новым и новым… Перезарядив на скаку лук и описав по полю небольшой круг, стрелки возвращались вновь, вставая в задние ряды нападающих.
С городских стен было видно как на ладони: перед русским войском крутились, не приближаясь к нему, две огромные карусели, два смыкающихся кольца, похожих на водоворот из серой грязной пены, – из нескольких тысяч кричащих, улюлюкающих всадников.
От того места, где вращающиеся в разные стороны воронки водоворота касались, как бы сцепляясь, друг друга, в сторону русского войска летели стремительные тени. Отдельных стрел было из Города не разглядеть, но туча стрел, выпущенных почти одновременно, давала полупрозрачную тень, летевшую по траве, – от лучников к русскому войску. Эти смертельные волны, выбросы, брызги теней косили защитников сотнями: половина войска уже представляла собой единую бурлящую стоном и криками толстую кляксу: живых, убитых, умирающих глаз больше не выхватывал из общего кровавого месива. Обезумевшие кони метались, не в силах избавиться от вонзившихся в них стрел, скакали по упавшим телам, волоча за собой выпавшего из седла раненого или погибшего хозяина.
* * *
Дед Апоница, личный советник великого князя, оказался единственным, кого татары оставили в живых. Он, не допущенный в шатер Батыя, сначала ждал, стоя недалеко от шатра, среди кибиток охраны вместе с сопровождавшими молодого князя телохранителями Юрия Ингваревича. Становилось жарко, появились слепни. Стан вымирал на глазах, все живое пряталось. К стоящим на самом солнцепеке русским подошел небольшой вооруженный отряд татар… Татары скрутили всех, кроме деда Апоницы, и увели. Личные телохранители Юрия Ингваревича были мужики мощные, зрелые, во цвете лет. Они, конечно, сразу поняли, что их повлекли на казнь, но, ощущая себя частью посольства, а не рати, они почти безропотно позволили татарам удавить себя на опушке в ста шагах от крайних кибиток стана. Они хорошо знали, на что они шли, сопровождая Федора Юрьевича с шестью возами богатых даров, чувствуя сердцем, чем оно кончится, это посольство.
Застоявшийся полуденный зной здесь, посреди ставки, был насыщен каким-то невероятно тяжелым, густым, запоминающимся навсегда запахом, жизнь от которого начинала казаться невыносимой. В воздухе звенели тысячи слепней, махать в воздухе руками, отгоняя их, было бессмысленно: оводы не обращали никакого внимания на взмахи, мимику и жесты. Стремясь избавиться от разящих укусов, Апоница непрерывно водил руками по голове, лицу, шее, будто тщательно мыл голову. Замученный слепнями старик не заметил, как к нему подошли два толмача. Один из толмачей махнул рукой перед лицом деда, указывая в сторону Города, и, сунув в руку ему окровавленный мешок, сказал: «Неси домой!»
Апоница понял, что это такое, что там, в мешке, но понял это каким-то вторым, отрешенным разумом, который заставил старика взять мешок. Продолжая вытирать лицо и шею одной рукой, Апоница начать передвигать ноги прочь.
Очнулся он только час спустя, уже далеко – и от стана Батыя, и от города, – стоя по шее в реке, в старой бобровой запруде, в которой он, будучи мальчишкой, пытался ловить карасей. Прохлада вернула его к реальности, слепни здесь, в тени глухой чащобы, совсем перестали досаждать. Над самой водой гудело нескончаемое комарье.
Очнувшись, Апоница вдруг увидел себя самого, – как бы со стороны, – стоящего по шее в темной от торфа, спокойно журчащей воде, держащего над водой грязно-бордовый мешок. Он увидел себя самого – старого, совершенно бессильного перед этим прекрасным, цветущим, одуряюще пахнущем травами, медом, пыльцой и грибами, журчащим, поющим, ужасно жестоким миром.
Подняв руку с мешком повыше, Апоница окунулся с головой. «Надо идти в Город».
Второй раз он пришел в себя и полностью осознал происходящее, уже подходя к Городу с мирной, с наветренной стороны.
Отсюда, с опушки, не было слышно звуков сечи, все имело самый обычный вид. Город как замер, на фоне густо синеющей после полудня восточной части неба, вырастая из луга куполами церквей, шпилями княжьего терема. Белые стены детинца и храмов уже начали приобретать теплый красноватый вечерний отлив.
«Вот жизнь и кончилась», – подумал Апоница.
* * *
Внезапно сбоку по татарам ударил засадный полк, ведомый самим старым князем Юрием Ингваревичем, – лучшие, отборные дружины.
Татарская конница, словно она давно ожидала этого удара, немедленно обратилась в бегство, рассыпаясь в разные стороны, стремясь избежать рукопашного столкновения. Татарские кони – выносливые широкогрудые, приземистые звери, легкое вооружение кочевников, – тулупы вместо кольчуг, меховые шапки с железным верхом вместо шлемов, – все это давало преимущество в скорости.
Это был известный прием Орды: рассыпаться по полю, оторваться от тяжелой ударной конницы преследователей. Оторвавшись и находясь в недостижимой дали, татары сбивались вновь в дружную плотную стаю и бросались назад – на преследователей, – но, не вступая в рукопашный бой, начинали, маневрируя на отдалении, расстреливать преследующих из луков. Самое страшное, не ожидаемое русскими в этой тактике, состояло в том, что татары не целились в них: трудно попасть, трудно убить: кольчуга, щит, нагрудники. Ордынцы стреляли в коней.
Конь, считавшийся на Руси ценной военной добычей в «обычных» междоусобных войнах, пользовался некоторой неписаной, но всеми соблюдаемой неприкосновенностью. Тут же было все наоборот – ни один богатырский скакун, тягловый конь-тяжеловес не имел в глазах монголо-татар никакой цены, – ни один бы конь, выросший здесь, не перенес бы степную зиму – с лютыми морозами и ветрами, выбивая копытом из-под заледенелого тонкого снежного слоя пучки травы, похожие на желтые паучьи ноги. Русский конь для ордынца годился лишь в пищу. Чем больше коней останется тут, ляжет на поле, тем будет обильнее вечером пир, тем больше вяленого конского мяса навьючишь себе впрок на одну из запасных своих монгольских низкорослых лошадей.
Ни одному русскому и в голову не пришло бы стрелять в коня, убить лошадь татарина. Ведь ценен любой конь. Хоть плохонький, да свой. Хоть мал, да вынослив!
Массовый расстрел коней засадного полка был воспринят сначала как нелепость, как совершенно немыслимое, безумное поведение отчаявшегося, видно, врага. Затем, когда невозможное превратилось в реальность, многим стало понятно многое, – задним умом.
Да кто же мог предугадать, что конные дружины вдруг превратятся в пешие?! Кто мог заранее знать? Заранее известно только то, что знание – сила, а незнание – смерть.
* * *
Влет, с удара, без всякого труда, второй тумен Батыя, сохраненный им в запасе, опрокинул княжеские дружины, подавив массой, рассек на сотни маленьких отчаянно оборонявшихся островков сопротивления.
В каждый такой островок со всех сторон непрерывно летели десятки, сотни стрел. С верхней галереи княжьего терема было хорошо видно, как в серой массе плотно сдавленных со всех сторон пехотинцев непрерывно и обильно образовывались темные пятна: пораженный стрелой воин оседал вертикально вниз. Быстро упасть он не мог, сдавленный со всех сторон земляками-однополчанами. В этот момент в том месте, где оседал убитый, образовывалась темная брешь. Однако серый «остров» живых со всех сторон сдавливала татарская конница, и брешь быстро исчезала: живые топтали мертвых, затаптывали раненых.
Сверху, в массе, это напоминало падение крупных редких капель начинающегося дождя на иссохшую пыльную землю: удар капли, что-то взметнулось, появилось темное пятно… Секунда-две – и пятно высохло.
Однако, в отличие от пересохшей земли под дождем, серые островки защитников Владимира таяли, – каждая черная капля как бы уничтожала, втягивала в себя тот кусочек земли, в который попадала, растворяла его в себе и с ним испарялась.
Татарская конница сбивала каждый островок сопротивления все плотнее и плотнее, рубя крайних, – безостановочно и умело. Пеший, сжатый со всех сторон своими же земляками, сминаемыми конской массой ордынцев, не мог оказать значительного сопротивления; всадник же, парящий над пехотой, работал саблей как заводной, убивая порой двух пеших с одного замаха, одним длинным, скользящим ударом.
Сверху, с галереи княжеских хором, было отлично видно, чем ужасна сабля, – орудие, совершенно не сравнимое в тесноте рукопашного боя с мечом – прямым, тяжело и бесхитростно рубящим – как колун.
Островки сжимались, уменьшаясь на глазах; казалось, еще чуть-чуть, и все будет кончено.
* * *
Безвыходность ситуации была понятна и гибнущим внутри островков. Безумие от невозможности защититься, ответить ударом на удар мутило сознание, порождало панику. Небольшой отряд вольных охотников из прилежащих к Новгороду земель, пришедший на помощь, был уже практически уничтожен, – их осталось не более десяти человек. Игнач, избежавший татарской стрелы и вытесненный теперь прямо под сабельный удар, вдруг осознал, что если он сейчас же не придумает какую-нибудь уловку, то в его вольной жизни среди лесов здесь, стыдно сказать, на заливном лугу, на выпасе, будет через миг поставлена точка. Он на мгновение увидел впереди и выше себя вспышку, – лезвие сабли блеснуло на солнце, и в ту же секунду Окунь, сосед Игнача по угодьям, вскинул руку… Сабля коснулась левого плеча Окуня и, совершив плавное, режущее движение, рассекла все туловище и покинула тело, чуть-чуть не дойдя до середины живота.
Окунь еще стоял на ногах, когда кровь обильно выбросилась фонтаном, – как только левая рука, оттягиваемая тяжелым щитом, немного отошла в сторону, открыв рассеченное надвое сердце.
1 2 3 4 5 6 7