Я медлил, засмотревшись на последний, чрезвычайно чёткий гербовый оттиск. Но что это? Над основанием щита изображен вовсе не светильник! Кристалл? Правильный додекаэдр в сияющем нимбе! Не чадная масляная коптилка, а лучезарный карбункул! И вновь странное чувство коснулось меня, словно какое-то воспоминание, которое спало во мне в течение… в течение… да-да, в течение веков, пытается пробиться в сознание.
Покачивая головой, рассматривал я своё загадочное открытие на древнем, хорошо мне знакомом гербе. Такой резки печать я определенно раньше не видел! Либо у моего кузена Джона Роджера была другая, вторая печать, либо — ах, ну конечно же: чёткую совсем свежую гравировку спутать невозможно — Джон Роджер заказал в Лондоне новую печать. Но зачем?.. Масляная лампа! Внезапно всё до смешного просто встало на свои места: масляная лампа была не чем иным, как поздним барочным искажением! Изначально же в гербе находился сияющий кристалл! Странно, этот камень кажется мне почему-то знакомым, даже каким-то внутренне близким. Горный кристалл! Сейчас я уже не могу вспомнить предание, которое когда-то знал, — о таинственном карбункуле, сияющем где-то в недосягаемых высотах.
Осторожно надламываю последнюю печать и разворачиваю пакет. На стол сыплются связки писем, какие-то акты, свидетельства, выписки, пожелтевшие пергаменты, испещренные розенкрейцерской тайнописью, дневники, полуистлевшие гравюры с герметическими пантаклями, загадочные инкунабулы в переплетах из свиной кожи с медными застежками, стопки сброшюрованных тетрадей; далее пара шкатулок слоновой кости, набитых всевозможной антикварной чепухой: монеты, кусочки дерева и какие-то косточки, оправленные в сусальное серебро и золото, на дне матово отблескивают черные полированные грани — пробы отборного графита из Девоншира. Сверху записка — твердым прямым почерком Джона Роджера:
Читай или не читай! Сожги или сохрани! Прах к праху. Мы, из рода Хоэла Дата, эрлов Уэльских, мертвы. — Mascee.
Кому предназначены эти строки? Видимо, всё же мне! Смысла их я не понимаю, однако и не пытаюсь докопаться, почему-то уверенный, как в детстве: придёт время — и всё само собой станет ясно. Но что означает «Mascee» ? Любопытство заставляет меня взять с полки словарь. «Mascee» (англо-китайск.), — читаю я, — примерное значение: «пустяк, ерунда». В общем, что-то вроде «нитшёво».
Стояла глубокая ночь, когда я, после долгих размышлений о судьбе моего кузена Джона Роджера придя к выводу о бренности всех надежд и радостей этого мира, поднялся из-за стола и отправился спать, оставив более подробный осмотр наследства на завтра. Едва моя голова коснулась подушки, я уснул.
Очевидно, мысль о горном кристалле с герба преследовала меня и во сне, во всяком случае, я не припомню столь странного сна, как тот, что приснился мне в ту ночь.
Сияющий карбункул парил где-то высоко надо мной, во мраке. Один из его бледных лучей отвесно упал на мой лоб, и я с ужасом почувствовал, что между моей головой и камнем установилась таинственная связь. Пытаясь уклониться, я завертелся с боку на бок, однако спрятаться не удалось. И тут ошеломляющее открытие заставило меня замереть: луч карбункула падал на мой лоб даже тогда, когда я лежал ничком, зарывшись лицом в подушки. И я совершенно отчетливо ощутил, как мой затылок стал приобретать пластическую структуру лица: с обратной стороны моего черепа прорастало второе лицо. Страх пропал; лишь слегка раздражало то, что теперь мне уже никак не удастся избежать назойливого луча.
Двуликий Янус, успокаивал я себя, ничего особенного, просто образная реминисценция школьной латинистики. Однако легче от этого не стало. Янус? Янус так Янус! Ну и что дальше? С какой-то маниакальной настойчивостью моё сонное сознание цеплялось за это «Ну и что?..», совершенно не желая заниматься куда более закономерным вопросом: «Что со мной?»
Между тем карбункул стал медленно опускаться, неуклонно приближаясь к моему затылку. Наш человеческий язык бессилен передать чувство инородности, какой-то изначальной чуждости, которое рождало во мне это плавное, гипнотизирующее нисхождение. Осколок метеорита с каких-нибудь неизвестных созвездий был бы мне менее чуждым. Не знаю почему, но сейчас, вспоминая этот сон, я неотступно думаю о голубе, сошедшем с небес во время крещения Иисуса Иоанном Предтечей. Карбункул уже совсем низко, над самой моей головой, его луч в упор пронизывает мой затылок, точнее: линию сращения двух лиц. И вот ледяной ожог разрезал мой череп пополам. Но боли не было, скорее наоборот: какое-то странное, приятное ощущение проникло в меня и — разбудило.
Все утро я ломал голову над смыслом этого сна.
Наконец во мне шевельнулось смутное воспоминание из раннего детства о каком-то не то разговоре, не то рассказе, а может, о собственной фантазии или истории, вычитанной в книге, — во всяком случае, кристалл в нём фигурировал, и присутствовал там ещё кто-то, только звали его совсем не Янус. И вот полузабытое видение всплыло из глубин памяти.
Когда я был ещё ребенком, мой дед сажал меня к себе на колени и негромко, вполголоса рассказывал разные фантастические истории.
Всё, связанное в моих воспоминаниях со сказкой, сошло с коленей «Его светлости», который сам по себе был почти сказкой. Однажды, когда я галопировал, оседлав благородное колено, дед поведал мне о снах. «Сны, мой мальчик, — говорил он, — наследство куда более весомое, чем титул лорда или родовые владения. Запомни это, быть может, ты когда-нибудь станешь правомочным наследником, и тогда я оставлю тебе по завещанию наш родовой сон — сон Хоэла Дата». А потом, таинственно понизив голос, он зашептал мне в самое ухо так тихо, словно опасался, что его подслушает воздух в комнате, о кристалле в одной далёкой-далёкой стране, достичь которой не в состоянии ни один смертный, если только его не сопровождает тот, кто победил смерть, и ещё о золотой короне с горным кристаллом, венчающей голову Двуликого… Мне кажется, он говорил, об этом Двуликом хранителе сна как об основателе нашего рода или фамильном духе… И здесь моя память уже бессильна; дальнейшее тонет в сплошном сером тумане.
Как бы то ни было, а ничего подобного до сегодняшней ночи мне не снилось! Был ли это сон Хоэла Дата?
Ответить определенно на этот вопрос я не мог, а гадать не имело смысла, тем более что явился с визитом мой знакомый Сергей Липотин, пожилой антиквар из Верейского переулка.
Липотин — в городе его прозвали «Ничего» — был в свое время царским придворным антикваром и, несмотря на свою злосчастную судьбу, всё ещё оставался видным, представительным господином. Прежде миллионер, знаменитый специалист и знаток азиатского искусства, он хоть и был теперь стар, неизлечимо болен и торговал в своей убогой лавке предметами китайской старины, тем не менее весь его облик по-прежнему пропитывало какое-то царственное достоинство. Благодаря его всегда безошибочным советам я приобрел несколько довольно редких безделушек. Но самое интересное: стоило моей страсти коллекционера вспыхнуть при виде какой-нибудь недоступной редкости, как незамедлительно являлся Липотин и приносил мне нечто подобное.
Сегодня, за неимением лучшего, я показал ему посылку моего кузена из Лондона. Некоторые из старинных гравюр он похвалил и назвал их «rarissima» Внимание его также привлекли кое-какие вещицы, оправленные на манер медальонов, — прекрасный немецкий ренессанс, в котором чувствовалась рука отнюдь не ремесленника. Наконец он заметил герб Джона Роджера и умолк на полуслове… Когда я спросил, что его так взволновало, он пожал плечами, закурил сигарету и — промолчал.
Потом мы болтали о всякой ерунде. А стоя уже на пороге, он сообщил:
— Да будет вам, почтеннейший, известно, что наш дорогой Михаил Арангелович Строганов не переживёт своей последней пачки папирос. Такова суровая правда. Вещей под заклад у него больше нет. Ничего не поделаешь. У всех у нас один конец. Мы, русские, как солнце, восходим на Востоке, а заходим на Западе. Честь имею!
После ухода Липотина я призадумался. Итак, настал черед Михаилу Строганову, старому барону, с которым я познакомился в каком-то кафе, переселяться в зелёное царство мёртвых, в изумрудную страну Персефоны. С тех пор как я его знаю, он живёт лишь чаем и папиросами. Когда он, после бегства из России, прибыл в наш город, всё его имущество было на нём. Правда, под верхней одеждой ему удалось пронести сквозь большевистский кордон с полдюжины бриллиантовых колец и золотых карманных часов. Эти не Бог весть какие драгоценности позволили ему некоторое время вести беззаботную жизнь, не ущемляя себя в аристократических привычках. Курил он только самые дорогие папиросы, которые какими-то таинственными путями поставлялись ему с Востока. «Сокровища земные дымом воскурить к небесам, — говаривал он, — по всей видимости, единственная услуга, которую мы можем оказать Господу Богу». Потом он начал голодать и если не сидел в лавчонке Липотина, то где-то на окраине города замерзал в своей убогой мансарде.
Итак, барон Строганов, бывший императорский посол в Тегеране, лежит при смерти. «Ничего не поделаешь. Такова суровая правда». Рассеянно вздохнув, я занялся рукописями Джона Роджера.
Брал наудачу ту или иную книгу, перелистывал её, просматривал тетради…
Но чем дольше ворошил я бумаги моего кузена, тем отчетливей понимал, что бессмысленно вносить какой-либо систематический порядок в эти разрозненные, никому не нужные листки: из осколков уже не построишь здания! «Сожги или сохрани, — шепнуло что-то во мне. — Прах к праху!»
Да и что мне за дело до какого-то Джона Ди? Почему, собственно, меня должна занимать история этого баронета Глэдхилла? Только из-за того, что этот старый, по всей видимости подверженный приступам сплина англичанин был предком моей матери?
И всё же… Временами вещи имеют над нами большую власть, чем мы над ними; возможно, в таких случаях они даже более живые или лишь притворяются мёртвыми. Вот и сейчас я никак не могу заставить себя прервать чтение. С каждым часом оно завораживает меня всё сильнее, сам не знаю почему. Из хаоса разрозненных записей встает трагически величественный образ человека, чей благородный дух высоко вознёсся над своим веком. Того, кто был так жестоко обманут в своих надеждах! Вот его звезда сияет на восходе, но уже в полдень тяжёлые тучи затягивают небосклон, и отважного первопроходца преследуют, высмеивают, распинают на кресте, поят уксусом и желчью, и он нисходит в ад; но именно он, вопреки всему, призван проникнуть в высочайшие таинства небесные, доступные лишь самым благородным, самым несгибаемым, самым любящим душам.
Нет, судьбу Джона Ди, позднего отпрыска одного из древнейших родов Альбиона, благородных эрлов Уэльских, моего предка по материнской линии, — нельзя предавать забвению!
Но по силам ли мне составить житие этого окутанного тайной человека? Генеалогией нашего рода я никогда специально не занимался, да и обширными познаниями моего кузена в тех науках, которые одни называют «оккультными», другие «парапсихологией» — видимо, полагая, что так-то оно спокойней, — я не располагал. Тут мне надеяться не на что: собственный опыт отсутствует, совета ждать неоткуда. Разве что попытаться как-то систематизировать и привести в порядок этот доставшийся мне в наследство хаос: «сохранить» в соответствии с наказом моего кузена Джона Роджера?
Разумеется, воссоздать удастся лишь отдельные фрагменты мозаики. Но ведь и в руинах есть свое очарование, которое зачастую пленяет нашу душу куда больше, чем безупречно гладкая поверхность. Вот контур изогнутых в усмешке губ загадочно соседствует с глубокими мучительными складками над переносицей; таинственно мерцает глаз из-под надколотого лба; а то вдруг облупившийся фон зловеще полыхнет чем-то алым. Загадочно, таинственно…
Недели, если не месяцы кропотливой работы потребуются, чтобы реставрировать полуутраченный шедевр. Я все ещё колеблюсь: так ли это необходимо? Но в том-то и дело, что никакой необходимости я не нахожу — ничто, никакой внутренний голос не принуждает меня, иначе я бы тут же из чистого упрямства «оказал услугу Господу Богу» и, обратив всё это барахло в столб дыма, воскурил к небесам.
И мысли мои вновь возвращаются к умирающему барону Строганову, который вынужден отныне обходиться без своих любимых папирос — быть может, потому, что щепетильность Господа Бога не позволяет Ему принимать от смертного слишком дорогостоящие услуги.
Сегодня мне во сне вновь явился кристалл. Всё как в прошлую ночь, только при нисхождении камня на мой двойной лик уже не возникало болезненного ощущения инородности и ледяной ожог меня не разбудил. Не знаю: быть может, это оттого, что в прошлый раз кристалл все же коснулся моего темени? Когда карбункул стоял в зените, равномерно освещая обе половины моей головы, я увидел себя, двуликого, как бы со стороны: губы одного лица — моё «я» идентифицировало себя именно с ним — были плотно сомкнуты, в то время как губы «другого» шевелились, пытаясь что-то произнести.
Наконец с его губ как потусторонний вздох сорвалось:
— Не вмешивайся! Иначе все испортишь! Рассудок, когда он берётся наводить порядок, только путает причины и следствия, и тогда — катастрофа. Читай то, что я вложу в твои руки… Доверься мне… Читай то, что… я… вложу…
Усилия, которых потребовали эти несколько фраз, такой болью отозвались в моей «другой» половине, что я проснулся.
Странное чувство овладело мной. Я не понимал, в чем дело: то ли во мне поселился какой-то призрак, который теперь стремится выйти на свободу, то ли все это — назойливый ночной кошмар? А может, раздвоение сознания, и я «болен»? Однако на своё самочувствие я пока что пожаловаться не мог и ни малейшей потребности копаться при свете дня в ощущениях своей «двойственности» не испытывал, не говоря уже о том, чтобы послушно внимать «приказам» каких-то голосов. Мне подвластны все мои чувства и намерения: я свободен!
Ещё один фрагмент детских воспоминаний: вновь я галопирую у деда на коленях и он шепчет мне на ухо, что хранитель нашего фамильного сна нем, однако придет время — и он заговорит. Это произойдет «на закате нашей крови», и корона уже не будет парить над головой — а засияет на двойном челе.
Но ведь «Янус» заговорил! Значит, настал «закат нашей крови»? И я — последний наследник Хоэла Дата?
Как бы то ни было, а слова, которые запечатлелись в моей памяти, ясны и недвусмысленны: «Читай то, что я вложу в твои руки» и «рассудок путает причины и следствия». Выходит, я всё же буду подчиняться приказу; но нет, это не приказ, иначе бы моё обостренное чувство независимости взбунтовалось, это совет, да-да, это совет — и только! И почему бы мне ему не последовать? Итак, решено: никакой систематизации, никакой хронологии — все записываю в той последовательности, в какой бумаги будут попадаться в мои руки.
И я извлекаю наугад какой-то лист, исписанный строгим почерком моего кузена Джона Роджера:
Много воды утекло с тех пор. Люди, которые на этих отмеченных Фатумом страницах сгорали от страсти, терзались сомнениями и прах которых я, Джон Роджер, осмелился потревожить, давно мертвы. Но и они при жизни не слишком церемонились с останками других людей, которые к тому времени уже истлели, как сейчас они сами.
Что значит мертвы? Что значит прошлое? Тот, кто когда-то думал и действовал; и поныне — мысль и действие: ничто истинно сущее не умирает! Конечно, никто из нас не нашел того, что все мы искали: ключ к великой тайне жизни — тот единственно реальный, уже одни поиски которого должны стать целью и смыслом человеческой жизни. Кто видел корону со светозарным карбункулом? Разумеется, все мы, ищущие, когда-нибудь да обрящем, но случись непредвиденная катастрофа — и вот она, смерть, о которой сказано, что должна быть попрана. Однако дело, по всей видимости, в том, что ключ покоится в бездне. И тот, кто сам не бросится туда, его не получит. Разве не был предсказан нашей крови последний закат? Но никто из нас не видел последний закат. Значит, все мы лишь званые, но не призванные.
Как только я ни заклинал, но Двуликий мне так и не явился. И карбункула я никогда не видел. Следовательно, так оно и есть: тот, кому дьявол насильно не выкрутит шею в обратную сторону, в своем непрерывном странствии в царство мертвых никогда не узрит восхода. Тот, кто жаждет вершины, должен сойти в бездну, только тогда низшее станет высшим. Но к кому из нас, потомков Джона Ди, обратится Бафомет?
Джон Роджер.
Имя «Бафомет» пронзает меня как удар клинка. Господи, ну конечно — Бафомет! Да-да, именно это имя я никак не мог вспомнить! Так значит, это он, коронованный с двойным ликом, — хранитель фамильного сна моего деда! Именно это имя он нашептывал мне на ухо, ритмично повторяя, словно вбивая в мою душу, когда я, маленький наездник, скакал на его колене:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10