Но так ли это было?
Как-то в Остафьеве он прочитал Вяземскому свои черновые наброски о Грибоедове. Петр Андреевич заметил:
– Бес честолюбия терзает нас всех, милый Денис, и тебя не менее других, что не причина для обвинения Грибоедова, а доказательных доводов в твоей статье нет, да и сомневаюсь, что ты найдешь их…
Он согласился, статью обрабатывать и печатать не стал, спрятал в стол. Однако все это было позднее, а тогда… Ермолов разорвал связи с Грибоедовым, и, таким образом, он, Денис Давыдов, был поставлен в условия, при которых сохранение прежних отношений с Грибоедовым сделалось невозможным. И как больно отложилась в памяти последняя кавказская встреча с ним! Грибоедов направлялся в канцелярию Паскевича, а Денис Васильевич, только что получивший разрешение на выезд в Россию, выходил оттуда. Они молча, сухо раскланялись и разошлись, словно никогда не существовало между ними близости, полной душевных откровений, признаний и теплоты.
Денис Васильевич не удержался от легкого, непроизвольного вздоха. Евгения, чуть наклонившись к нему, тихо по-французски спросила:
– Вам, очевидно, не очень-то нравится игра наших артистов?
Он, сразу придя в себя, промолвил:
– Мне довелось слышать, как Грибоедов сам читал свою комедию…
Этот разговор продолжился после спектакля. Они решили подышать свежим воздухом и отправились домой пешком. Был легкий морозец, светила полная луна. Евгения, идя под руку с Денисом Васильевичем, как зачарованная слушала полные живости рассказы о знаменитом писателе.
– А вы знаете, – сказал между прочим Денис Васильевич, – что в Платоне Михайловиче Гориче изображен не кто иной, как мой зять Дмитрий Никитич Бегичев?
– Да что вы говорите! А я слышала, будто Бегичев губернатором в Воронеже?
– Ну, в то время, когда писалась пьеса, Дмитрий Никитич о губернаторстве и не помышлял… Летом он с женой, моей доброй сестрой Александрой Васильевной, гостил у брата Степана в тульской деревне, где в это же время жил и Грибоедов. Чтоб никто не мешал Александру Сергеевичу работать, для него в саду построили особый павильон с двумя большими окнами, там и была закончена знаменитая комедия. И вот однажды, придя домой, Грибоедов застал братьев Бегичевых в жаркой беседе о давно прошедших временах. Вечер был теплый. Они сидели у открытых окон с расстегнутыми жилетами, и сестра моя, зная, что Дмитрий Никитич склонен к простуде от сквозняков, подойдя к нему, стала уговаривать застегнуть жилет. Дмитрий Никитич, обратясь к ней, с досадой воскликнул: «Эх, матушка!» – и сейчас же, повернувшись снова к брату, заключил прерванный с ним разговор вздохом: «А славное было время тогда!» Грибоедов, наблюдавший сцену, рассмеялся, побежал в свой павильон и, возвратясь с рукописью, прочитал известную сцену с Платоном Михайловичем и Натальей Дмитриевной. Когда же все посмеялись, Грибоедов добавил: «Вы не подумайте только, что я вас изобразил, я окончил эту сцену перед приходом сюда». Но так или иначе, а многие черты зятя схвачены верно; подобно Чацкому и Горичу, Грибоедов и Бегичев были однополчане и знали друг друга в совершенстве Рассказ о том, как Грибоедов заканчивал «Горе от ума» в тульской деревне Бегичева и эпизод с Дмитрием Никитичем взяты мною из воспоминаний его племянницы Е.Соковниной («Воспоминания о Д.Н.Бегичеве» в журнале «Исторический вестник», т. III, 1889 г.).
.
– Из этого можно сделать вывод, – улыбнулась Евгения, – как опасны знакомства с писателями и поэтами… Ведь они предают бессмертию не только наши достоинства, но и недостатки!
Намек был сделан в шутливом тоне. Денис Васильевич весело отозвался:
– Милая Эжени, вам нечего страшиться, ибо поэты – рыцари прекрасного, а вы… вы вся поэзия с ног до головы!
Она смутилась и выпустила его руку.
– Ваши комплименты начинают пугать меня… Я их не заслуживаю!
Он пылко возразил:
– Какие там комплименты! Да знаете ли вы, что одного вашего взгляда достаточно, чтобы любой, самый сухой приказный ударил по струнам лиры? А что же говорить о тех, кому свойственно ощущение поэтического? Я, подобно закупоренной бутылке вина, три года стоял во льду прозы, а сейчас…
Евгения не выдержала и рассмеялась:
– Пробка хлопнула! И что же?
Он в тон ей продолжал:
– Вино закипело и полилось через край, грозя наводнением Парнасу, коим для меня отныне является сей холм, на котором лежит Пенза. Нет, право, глядя на вас, невольно начинаешь даже мыслить стихами…
Они подошли к дому. Он взял ее руку и, глядя с нежностью ей в глаза, проговорил:
Уходишь ты, и за тобою вслед
Стремится мысль, душа несется,
И стынет кровь, и жизни нет!..
Но только что во мне твой шорох отзовется,
Я жизни чувствую прилив, я вижу свет,
И возвращается душа, и сердце бьется!..
Потом, достав из кармана аккуратно сложенный листок бумаги и передавая ей, сказал:
– А вот эти стихи появились на свет божий вчера… Я не уверен, что они понравятся вам, но я писал их, думая о вас!
Евгения, придя к себе, нетерпеливо развернула листок и прочитала:
Море воет, море стонет,
И во мраке, одинок,
Поглощен волною, тонет
Мой заносчивый челнок.
Но, счастливец, пред собою
Вижу звездочку мою –
И покоен я душою,
И беспечно я пою:
Молодая, золотая
Предвещательница дня,
При тебе беда земная
Недоступна для меня.
Но сокрой за бурной мглою
Ты сияние свое –
И сокроется с тобою
Провидение мое!
IV
Он пробыл в Пензе до марта и возвратился в Верхнюю Мазу великим постом «очищать себя от грехов всех родов поэзии», как писал поэту Языкову, жившему тогда по соседству с ним в той же Симбирской губернии.
Начавшийся роман с Евгенией Золотаревой был, разумеется, тщательно от жены скрыт, да в то время он еще и не выходил за рамки восхищения умной девушкой и легкой влюбленности, порождавшей радостную поэтическую настроенность.
Денис Васильевич давно не чувствовал себя так свежо и молодо, как в эту весну. И давно так хорошо ему не работалось! Он с увлечением писал воспоминания о польской войне и одновременно отделывал статьи о прусской кампании 1807 года. А вечерами отправлялся по обыкновению гулять и, слушая весенние степные шорохи и гортанные крики пролетавших в вышине журавлиных стай, с замиранием сердца думал о Евгении, и трепетные слова, мысленно сказанные ей, ложились в стихотворные строфы.
4 апреля он писал поэту Языкову:
«Я к вам послал еще несколько пиес, вырвавшихся из души, а при сем еще посылаю одну. Вы видите, что чем черт не шутит! Однако все эти посылки я делаю не для того, чтобы вы стихи мои хвалили, а более для того, чтобы вы их бранили и изъявили бы мнение ваше, где в них что надо исправить и как исправить? Так со мною поступают друзья мои: Баратынский, Пушкин, Вяземский, того и от вас прошу. Да ради бога не пишите ко мне церемониальных писем. Последнее ужаснуло меня официальным заключением: «с истинным почтением и таковою же преданностью, честь имею быть вашего превосходительства и пр.». Бог с вами с такими выходками!»
В тот же день было написано письмо и Пушкину, новую повесть которого «Пиковую даму» он только что с наслаждением прочитал в третьем номере «Библиотеки для чтения».
«Помилуй, что у тебя за дьявольская память; я когда-то на лету рассказывал тебе разговор мой с М.А.Нарышкиной. Ты слово в слово поставил это эпиграфом в одном из отделений «Пиковой дамы». Вообрази мое удивление и еще более восхищение жить так долго в памяти Пушкина, некогда любезнейшего собутыльника и всегда единственного родного моей душе поэта. У меня сердце облилось радостью, как при получении записки от любимой женщины.
Как мне досадно было разъехаться с тобой прошлого года! Я не успел проехать Симбирск, как ты туда явился, и что всего досаднее, я возвращался из того края, в который ты ехал и где я мог бы тебе указать на разные личности, от которых ты мог бы получить нужные бумаги и сведения. Ты был потом у Языкова, а я не знал о том. Неужели ты думаешь, что я мог бы засидеться в своем захолустье и не прилетел бы обнять тебя? Злодей, зачем не уведомил ты меня о том?
Знаешь ли, что струны сердца моего опять прозвучали. На днях я написал много стихов, так и брызгало ими. Я, право, думал, что рассудок во мне так разжирел, что вытеснил последнюю поэзию; не тут-то было, встрепенулась небесная, а он давай бог ноги! Так что по сю пору не отыщу его».
А в конце месяца, сообщая Вяземскому, что продолжает находиться в поэтическом восторге, признается:
«Без шуток, от меня так и брызжет стихами. Золотарева как будто прорвала заглохший источник. Последние стихи, сам скажу, что хороши, и оттого не посылаю их тебе, что боюсь, как бы они не попали в печать, чего я отнюдь не желаю… Уведомь, в кого ты влюблен? Я что-то не верю твоей зависти моей помолоделости; это отвод. Да и есть ли старость для поэта? Я, право, думал, что век сердце не встрепенется и ни один стих из души не вырвется. Золотарева все поставила вверх дном: и сердце забилось, и стихи явились, и теперь даже текут ручьи любви, как сказал Пушкин. A propos XXI XXI
Между прочим (франц.)
, поцелуй его за эпиграф в «Пиковой даме», он меня утешил воспоминанием обо мне… Жду с нетерпением Пугачева. Я уверен, что это будет презанимательная книга. Уведомь, что он еще пишет? Да ради бога заставьте его продолжать Онегина, эта прелесть у меня вечно в руках…»
Прошла весна. В июне происходила знаменитая ежегодная пензенская ярмарка, и Денис Васильевич, собираясь ехать туда вместе с Языковым, нетерпеливо считал оставшиеся до поездки дни. Он заранее известил Евгению о предполагаемом приезде, и она в небольшой ответной записке выразила удовольствие вновь его увидеть; эта записка послужила поводом для нового нежного послания к ней, и, таким образом, завязалась переписка, как бы подливавшая масла в огонь, готовый вспыхнуть.
И тут произошла неприятность, которой он опасался. В журналах появились его первые песни любви, да еще с явным намеком, где живет их вдохновительница!
Вяземскому по этому поводу он писал так:
«Злодей! Что ты со мною делаешь? Зачем же выставлять Пенза под моим Вальсом? Это уже не в бровь, а в глаз; ты забыл, что я женат, что стихи писаны не жене. Теперь другой какой-то шут напечатал и Моя звездочка – вспышку, которую я печатать не хотел от малого ее достоинства, и также поставил внизу Пенза. Что мне с вами делать? Видно, придется любить прозою и втихомолку. У меня есть много стихов, послал бы тебе, да боюсь, чтобы и они не попали в зеленый шкаф «Библиотеки для чтения». Вот что со мной наделали, или лучше, – что я сам с собой наделал!
Если б, подобно тебе, я сначала приучил жену читать стихи мои ко всем красавицам без разбору, то и дело было бы в шляпе, а внезапность опасна. Правда, жена моя не верит моим восторгам к другим, ну, а как неравно поверит? Ведь такую гонку задаст, что своих не узнаешь, и поделом. Что я за Мазепа другой, чтобы соблазнять другую Марию? Шутки в сторону, а я под старость чуть было не вспомнил молодые лета мои; этому причина бродящий еще хмель юности и поэзии внутри головы и черная краска на ней снаружи; я вообразил, что мне еще по крайней мере тридцать лет от роду».
Случай с журналами, как видно из письма, несколько отрезвил его, вызвав вполне благоразумные размышления. Чем, кроме ужасных страданий и бедствий, мог кончиться для него и для нее завязавшийся роман? Он вдвое старше Евгении, у него семья, шестеро детей…
Думать о взаимности, о настоящем ответном чувстве ему просто смешно! Необходимо положить конец увлечению, пока не поздно! Пусть останется светлым пятном в его жизни встреча с нею, и только! Надо написать прощальное письмо, отослать посвященные ей стихи и отказаться от поездки в Пензу.
Но милый образ был таким обаятельным и манящим, что вскоре чувство невольно начало сопротивляться доводам рассудка и толкать на иное решение вопроса. «В конце концов почему же надо отказаться от поездки? – думал он. – Что за малодушие! Нет, я должен сдержать обещание, поехать, повидаться с Евгенией и честно объясниться…»
Искать смысла в таком заключении нечего, ибо ясно, что в нем было скрыто одно лишь желание во что бы то ни стало еще раз увидеть ее – он не мог уже отказаться от этого.
И он поехал.
* * *
Евгения в летнем открытом платье и соломенной шляпке сидела на скамье в далеком конце бекетовского парка. В бархатных глазах ее каждый безошибочно отгадал бы следы скрытой тревоги. Книга, взятая с собой, лежала на коленях. Евгения пробовала отвлечь себя от беспокойных мыслей чтением – и не могла.
Три дня назад произошла в Пензе встреча с Денисом Васильевичем. Он подарил ей свои чудесные стихи, потом они вместе ходили на ярмарку и покупали безделушки, он был по обыкновению мил и любезен. Но вечером, когда прощались наедине, он, целуя ей руки, страстно прошептал:
– Если б вы знали, как я люблю вас и как вы меня мучаете, милая Эжени!
Она невольно вздрогнула от этого шепота и сразу изменилась в лице. Для нее не было новостью его признание; он еще зимой говорил о своем чувстве к ней, и оно сквозило в каждой строчке посвященных ей стихов, однако все это воспринималось как-то не очень серьезно, казалось проявлением ничем не обязывающего флирта и чисто поэтической взволнованности. Разница в летах, а главное, семейное его положение, словно каменной стеной, ограждали от каких бы то ни было практических видов на него, хотя он и нравился ей все более.
Теперь же в страстном шепоте она ощущала подлинную силу его любви и сердечной муки. И, потупив глаза, несколько секунд стояла молча, не зная, что сказать. Нужно было время, чтоб разобраться в самой себе. И нужно уехать из Пензы, где все на виду.
Она робко протянула ему руку и произнесла:
– Я собираюсь завтра на несколько дней в Бекетовку…
Вероятно, уловив ход ее мыслей, он почтительно осведомился:
– А вы разрешите мне навестить вас там?
Она кивнула головой… Глаза его радостно просияли.
И вот она здесь. Вопросы, встающие перед ней, сложны и тяжелы, потому что расставаться с ним навсегда она никак не хочет. А в таком случае что же? Неужели она любит? Или просто не понимает, какими опасностями чревато продолжение их свиданий? Кажется, что любит… Ее волнуют немые взгляды его горячих глаз, его признания, его стихи…
Евгения машинально раскрывает книгу. Там хранится дорогой листок с написанным для нее романсом:
Не пробуждай, не пробуждай
Моих безумств и исступлений,
И мимолетных сновидений
Не возвращай, не возвращай!
Не повторяй мне имя той,
Которой память – мука жизни,
Как на чужбине песнь отчизны
Изгнаннику земли родной.
Не воскрешай, не воскрешай
Меня забывшие напасти,
Дай отдохнуть тревогам страсти
И ран живых не раздражай
Иль нет! Сорви покров долой!..
Мне легче горя своеволье,
Чем ложное холоднокровье,
Чем мой обманчивый покой.
Евгения перечитывает эти трогательные строчки, в которых, казалось, слышны были рыдания души опаленного страстью поэта. На глазах у нее навертываются невольные слезинки. Милый Денис Васильевич… Как он страдает! И теперь она должна оттолкнуть его, сказать, чтоб он поскорей забыл ее? Нет, этого она не сделает! Он честен, рыцарски благороден, на него можно положиться, пусть сам решает, как нужно поступить.
И все же полного успокоения подобные самовнушения не давали, она ждала приезда Дениса Васильевича в Бекетовку не с прежней беззаботностью, а с затаенным смятением, ибо знала, что приближается час неминуемого объяснения и что-то должно серьезно измениться в ее жизни.
И час объяснения настал.
Спускалась на землю короткая летняя ночь. Чистое, подрумяненное закатом небо украшалось первыми звездами. В парке цвели липы, и сильный медвяный запах слегка кружил голову. Денис Васильевич и Евгения сидели на той самой скамье, где недавно она одна предавалась размышлениям.
– Вы угадываете, конечно, о чем я хочу говорить с вами? – начал он и вопросительно посмотрел на нее.
– Да… Мне так кажется, по крайней мере, – смущенно промолвила она, опуская глаза.
Он немного помолчал, затем вздохнул и взволнованным голосом сказал:
– Если б я был свободен… я, не колеблясь ни минуты, упал бы к ногам вашим и, как величайшего счастья, просил бы руки вашей.. Но вам известно, что я не могу этого сделать, следовательно… нам должно расстаться…
– Ах, нет! – воскликнула она вдруг, и на длинных ресницах ее приподнятых глаз блеснули слезы.
Тронутый этим душевным порывом, он благодарно поцеловал ее руку и продолжил:
– Я верю, что вы не хотите разрыва, милая Эжени, и знаю, что вы жалеете меня… Однако наши отношения могут быть истолкованы в превратном смысле, и безупречность вашей репутации подвергнется незаслуженным сомнениям… А потом, – он почти до шепота понизил голос, – подумайте немного и о том, каково мне. Я имею в виду не мнение света и семейные неприятности, я говорю о своем чувстве… Жить призрачным счастьем и сгорать в огне безнадежной любви!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
Как-то в Остафьеве он прочитал Вяземскому свои черновые наброски о Грибоедове. Петр Андреевич заметил:
– Бес честолюбия терзает нас всех, милый Денис, и тебя не менее других, что не причина для обвинения Грибоедова, а доказательных доводов в твоей статье нет, да и сомневаюсь, что ты найдешь их…
Он согласился, статью обрабатывать и печатать не стал, спрятал в стол. Однако все это было позднее, а тогда… Ермолов разорвал связи с Грибоедовым, и, таким образом, он, Денис Давыдов, был поставлен в условия, при которых сохранение прежних отношений с Грибоедовым сделалось невозможным. И как больно отложилась в памяти последняя кавказская встреча с ним! Грибоедов направлялся в канцелярию Паскевича, а Денис Васильевич, только что получивший разрешение на выезд в Россию, выходил оттуда. Они молча, сухо раскланялись и разошлись, словно никогда не существовало между ними близости, полной душевных откровений, признаний и теплоты.
Денис Васильевич не удержался от легкого, непроизвольного вздоха. Евгения, чуть наклонившись к нему, тихо по-французски спросила:
– Вам, очевидно, не очень-то нравится игра наших артистов?
Он, сразу придя в себя, промолвил:
– Мне довелось слышать, как Грибоедов сам читал свою комедию…
Этот разговор продолжился после спектакля. Они решили подышать свежим воздухом и отправились домой пешком. Был легкий морозец, светила полная луна. Евгения, идя под руку с Денисом Васильевичем, как зачарованная слушала полные живости рассказы о знаменитом писателе.
– А вы знаете, – сказал между прочим Денис Васильевич, – что в Платоне Михайловиче Гориче изображен не кто иной, как мой зять Дмитрий Никитич Бегичев?
– Да что вы говорите! А я слышала, будто Бегичев губернатором в Воронеже?
– Ну, в то время, когда писалась пьеса, Дмитрий Никитич о губернаторстве и не помышлял… Летом он с женой, моей доброй сестрой Александрой Васильевной, гостил у брата Степана в тульской деревне, где в это же время жил и Грибоедов. Чтоб никто не мешал Александру Сергеевичу работать, для него в саду построили особый павильон с двумя большими окнами, там и была закончена знаменитая комедия. И вот однажды, придя домой, Грибоедов застал братьев Бегичевых в жаркой беседе о давно прошедших временах. Вечер был теплый. Они сидели у открытых окон с расстегнутыми жилетами, и сестра моя, зная, что Дмитрий Никитич склонен к простуде от сквозняков, подойдя к нему, стала уговаривать застегнуть жилет. Дмитрий Никитич, обратясь к ней, с досадой воскликнул: «Эх, матушка!» – и сейчас же, повернувшись снова к брату, заключил прерванный с ним разговор вздохом: «А славное было время тогда!» Грибоедов, наблюдавший сцену, рассмеялся, побежал в свой павильон и, возвратясь с рукописью, прочитал известную сцену с Платоном Михайловичем и Натальей Дмитриевной. Когда же все посмеялись, Грибоедов добавил: «Вы не подумайте только, что я вас изобразил, я окончил эту сцену перед приходом сюда». Но так или иначе, а многие черты зятя схвачены верно; подобно Чацкому и Горичу, Грибоедов и Бегичев были однополчане и знали друг друга в совершенстве Рассказ о том, как Грибоедов заканчивал «Горе от ума» в тульской деревне Бегичева и эпизод с Дмитрием Никитичем взяты мною из воспоминаний его племянницы Е.Соковниной («Воспоминания о Д.Н.Бегичеве» в журнале «Исторический вестник», т. III, 1889 г.).
.
– Из этого можно сделать вывод, – улыбнулась Евгения, – как опасны знакомства с писателями и поэтами… Ведь они предают бессмертию не только наши достоинства, но и недостатки!
Намек был сделан в шутливом тоне. Денис Васильевич весело отозвался:
– Милая Эжени, вам нечего страшиться, ибо поэты – рыцари прекрасного, а вы… вы вся поэзия с ног до головы!
Она смутилась и выпустила его руку.
– Ваши комплименты начинают пугать меня… Я их не заслуживаю!
Он пылко возразил:
– Какие там комплименты! Да знаете ли вы, что одного вашего взгляда достаточно, чтобы любой, самый сухой приказный ударил по струнам лиры? А что же говорить о тех, кому свойственно ощущение поэтического? Я, подобно закупоренной бутылке вина, три года стоял во льду прозы, а сейчас…
Евгения не выдержала и рассмеялась:
– Пробка хлопнула! И что же?
Он в тон ей продолжал:
– Вино закипело и полилось через край, грозя наводнением Парнасу, коим для меня отныне является сей холм, на котором лежит Пенза. Нет, право, глядя на вас, невольно начинаешь даже мыслить стихами…
Они подошли к дому. Он взял ее руку и, глядя с нежностью ей в глаза, проговорил:
Уходишь ты, и за тобою вслед
Стремится мысль, душа несется,
И стынет кровь, и жизни нет!..
Но только что во мне твой шорох отзовется,
Я жизни чувствую прилив, я вижу свет,
И возвращается душа, и сердце бьется!..
Потом, достав из кармана аккуратно сложенный листок бумаги и передавая ей, сказал:
– А вот эти стихи появились на свет божий вчера… Я не уверен, что они понравятся вам, но я писал их, думая о вас!
Евгения, придя к себе, нетерпеливо развернула листок и прочитала:
Море воет, море стонет,
И во мраке, одинок,
Поглощен волною, тонет
Мой заносчивый челнок.
Но, счастливец, пред собою
Вижу звездочку мою –
И покоен я душою,
И беспечно я пою:
Молодая, золотая
Предвещательница дня,
При тебе беда земная
Недоступна для меня.
Но сокрой за бурной мглою
Ты сияние свое –
И сокроется с тобою
Провидение мое!
IV
Он пробыл в Пензе до марта и возвратился в Верхнюю Мазу великим постом «очищать себя от грехов всех родов поэзии», как писал поэту Языкову, жившему тогда по соседству с ним в той же Симбирской губернии.
Начавшийся роман с Евгенией Золотаревой был, разумеется, тщательно от жены скрыт, да в то время он еще и не выходил за рамки восхищения умной девушкой и легкой влюбленности, порождавшей радостную поэтическую настроенность.
Денис Васильевич давно не чувствовал себя так свежо и молодо, как в эту весну. И давно так хорошо ему не работалось! Он с увлечением писал воспоминания о польской войне и одновременно отделывал статьи о прусской кампании 1807 года. А вечерами отправлялся по обыкновению гулять и, слушая весенние степные шорохи и гортанные крики пролетавших в вышине журавлиных стай, с замиранием сердца думал о Евгении, и трепетные слова, мысленно сказанные ей, ложились в стихотворные строфы.
4 апреля он писал поэту Языкову:
«Я к вам послал еще несколько пиес, вырвавшихся из души, а при сем еще посылаю одну. Вы видите, что чем черт не шутит! Однако все эти посылки я делаю не для того, чтобы вы стихи мои хвалили, а более для того, чтобы вы их бранили и изъявили бы мнение ваше, где в них что надо исправить и как исправить? Так со мною поступают друзья мои: Баратынский, Пушкин, Вяземский, того и от вас прошу. Да ради бога не пишите ко мне церемониальных писем. Последнее ужаснуло меня официальным заключением: «с истинным почтением и таковою же преданностью, честь имею быть вашего превосходительства и пр.». Бог с вами с такими выходками!»
В тот же день было написано письмо и Пушкину, новую повесть которого «Пиковую даму» он только что с наслаждением прочитал в третьем номере «Библиотеки для чтения».
«Помилуй, что у тебя за дьявольская память; я когда-то на лету рассказывал тебе разговор мой с М.А.Нарышкиной. Ты слово в слово поставил это эпиграфом в одном из отделений «Пиковой дамы». Вообрази мое удивление и еще более восхищение жить так долго в памяти Пушкина, некогда любезнейшего собутыльника и всегда единственного родного моей душе поэта. У меня сердце облилось радостью, как при получении записки от любимой женщины.
Как мне досадно было разъехаться с тобой прошлого года! Я не успел проехать Симбирск, как ты туда явился, и что всего досаднее, я возвращался из того края, в который ты ехал и где я мог бы тебе указать на разные личности, от которых ты мог бы получить нужные бумаги и сведения. Ты был потом у Языкова, а я не знал о том. Неужели ты думаешь, что я мог бы засидеться в своем захолустье и не прилетел бы обнять тебя? Злодей, зачем не уведомил ты меня о том?
Знаешь ли, что струны сердца моего опять прозвучали. На днях я написал много стихов, так и брызгало ими. Я, право, думал, что рассудок во мне так разжирел, что вытеснил последнюю поэзию; не тут-то было, встрепенулась небесная, а он давай бог ноги! Так что по сю пору не отыщу его».
А в конце месяца, сообщая Вяземскому, что продолжает находиться в поэтическом восторге, признается:
«Без шуток, от меня так и брызжет стихами. Золотарева как будто прорвала заглохший источник. Последние стихи, сам скажу, что хороши, и оттого не посылаю их тебе, что боюсь, как бы они не попали в печать, чего я отнюдь не желаю… Уведомь, в кого ты влюблен? Я что-то не верю твоей зависти моей помолоделости; это отвод. Да и есть ли старость для поэта? Я, право, думал, что век сердце не встрепенется и ни один стих из души не вырвется. Золотарева все поставила вверх дном: и сердце забилось, и стихи явились, и теперь даже текут ручьи любви, как сказал Пушкин. A propos XXI XXI
Между прочим (франц.)
, поцелуй его за эпиграф в «Пиковой даме», он меня утешил воспоминанием обо мне… Жду с нетерпением Пугачева. Я уверен, что это будет презанимательная книга. Уведомь, что он еще пишет? Да ради бога заставьте его продолжать Онегина, эта прелесть у меня вечно в руках…»
Прошла весна. В июне происходила знаменитая ежегодная пензенская ярмарка, и Денис Васильевич, собираясь ехать туда вместе с Языковым, нетерпеливо считал оставшиеся до поездки дни. Он заранее известил Евгению о предполагаемом приезде, и она в небольшой ответной записке выразила удовольствие вновь его увидеть; эта записка послужила поводом для нового нежного послания к ней, и, таким образом, завязалась переписка, как бы подливавшая масла в огонь, готовый вспыхнуть.
И тут произошла неприятность, которой он опасался. В журналах появились его первые песни любви, да еще с явным намеком, где живет их вдохновительница!
Вяземскому по этому поводу он писал так:
«Злодей! Что ты со мною делаешь? Зачем же выставлять Пенза под моим Вальсом? Это уже не в бровь, а в глаз; ты забыл, что я женат, что стихи писаны не жене. Теперь другой какой-то шут напечатал и Моя звездочка – вспышку, которую я печатать не хотел от малого ее достоинства, и также поставил внизу Пенза. Что мне с вами делать? Видно, придется любить прозою и втихомолку. У меня есть много стихов, послал бы тебе, да боюсь, чтобы и они не попали в зеленый шкаф «Библиотеки для чтения». Вот что со мной наделали, или лучше, – что я сам с собой наделал!
Если б, подобно тебе, я сначала приучил жену читать стихи мои ко всем красавицам без разбору, то и дело было бы в шляпе, а внезапность опасна. Правда, жена моя не верит моим восторгам к другим, ну, а как неравно поверит? Ведь такую гонку задаст, что своих не узнаешь, и поделом. Что я за Мазепа другой, чтобы соблазнять другую Марию? Шутки в сторону, а я под старость чуть было не вспомнил молодые лета мои; этому причина бродящий еще хмель юности и поэзии внутри головы и черная краска на ней снаружи; я вообразил, что мне еще по крайней мере тридцать лет от роду».
Случай с журналами, как видно из письма, несколько отрезвил его, вызвав вполне благоразумные размышления. Чем, кроме ужасных страданий и бедствий, мог кончиться для него и для нее завязавшийся роман? Он вдвое старше Евгении, у него семья, шестеро детей…
Думать о взаимности, о настоящем ответном чувстве ему просто смешно! Необходимо положить конец увлечению, пока не поздно! Пусть останется светлым пятном в его жизни встреча с нею, и только! Надо написать прощальное письмо, отослать посвященные ей стихи и отказаться от поездки в Пензу.
Но милый образ был таким обаятельным и манящим, что вскоре чувство невольно начало сопротивляться доводам рассудка и толкать на иное решение вопроса. «В конце концов почему же надо отказаться от поездки? – думал он. – Что за малодушие! Нет, я должен сдержать обещание, поехать, повидаться с Евгенией и честно объясниться…»
Искать смысла в таком заключении нечего, ибо ясно, что в нем было скрыто одно лишь желание во что бы то ни стало еще раз увидеть ее – он не мог уже отказаться от этого.
И он поехал.
* * *
Евгения в летнем открытом платье и соломенной шляпке сидела на скамье в далеком конце бекетовского парка. В бархатных глазах ее каждый безошибочно отгадал бы следы скрытой тревоги. Книга, взятая с собой, лежала на коленях. Евгения пробовала отвлечь себя от беспокойных мыслей чтением – и не могла.
Три дня назад произошла в Пензе встреча с Денисом Васильевичем. Он подарил ей свои чудесные стихи, потом они вместе ходили на ярмарку и покупали безделушки, он был по обыкновению мил и любезен. Но вечером, когда прощались наедине, он, целуя ей руки, страстно прошептал:
– Если б вы знали, как я люблю вас и как вы меня мучаете, милая Эжени!
Она невольно вздрогнула от этого шепота и сразу изменилась в лице. Для нее не было новостью его признание; он еще зимой говорил о своем чувстве к ней, и оно сквозило в каждой строчке посвященных ей стихов, однако все это воспринималось как-то не очень серьезно, казалось проявлением ничем не обязывающего флирта и чисто поэтической взволнованности. Разница в летах, а главное, семейное его положение, словно каменной стеной, ограждали от каких бы то ни было практических видов на него, хотя он и нравился ей все более.
Теперь же в страстном шепоте она ощущала подлинную силу его любви и сердечной муки. И, потупив глаза, несколько секунд стояла молча, не зная, что сказать. Нужно было время, чтоб разобраться в самой себе. И нужно уехать из Пензы, где все на виду.
Она робко протянула ему руку и произнесла:
– Я собираюсь завтра на несколько дней в Бекетовку…
Вероятно, уловив ход ее мыслей, он почтительно осведомился:
– А вы разрешите мне навестить вас там?
Она кивнула головой… Глаза его радостно просияли.
И вот она здесь. Вопросы, встающие перед ней, сложны и тяжелы, потому что расставаться с ним навсегда она никак не хочет. А в таком случае что же? Неужели она любит? Или просто не понимает, какими опасностями чревато продолжение их свиданий? Кажется, что любит… Ее волнуют немые взгляды его горячих глаз, его признания, его стихи…
Евгения машинально раскрывает книгу. Там хранится дорогой листок с написанным для нее романсом:
Не пробуждай, не пробуждай
Моих безумств и исступлений,
И мимолетных сновидений
Не возвращай, не возвращай!
Не повторяй мне имя той,
Которой память – мука жизни,
Как на чужбине песнь отчизны
Изгнаннику земли родной.
Не воскрешай, не воскрешай
Меня забывшие напасти,
Дай отдохнуть тревогам страсти
И ран живых не раздражай
Иль нет! Сорви покров долой!..
Мне легче горя своеволье,
Чем ложное холоднокровье,
Чем мой обманчивый покой.
Евгения перечитывает эти трогательные строчки, в которых, казалось, слышны были рыдания души опаленного страстью поэта. На глазах у нее навертываются невольные слезинки. Милый Денис Васильевич… Как он страдает! И теперь она должна оттолкнуть его, сказать, чтоб он поскорей забыл ее? Нет, этого она не сделает! Он честен, рыцарски благороден, на него можно положиться, пусть сам решает, как нужно поступить.
И все же полного успокоения подобные самовнушения не давали, она ждала приезда Дениса Васильевича в Бекетовку не с прежней беззаботностью, а с затаенным смятением, ибо знала, что приближается час неминуемого объяснения и что-то должно серьезно измениться в ее жизни.
И час объяснения настал.
Спускалась на землю короткая летняя ночь. Чистое, подрумяненное закатом небо украшалось первыми звездами. В парке цвели липы, и сильный медвяный запах слегка кружил голову. Денис Васильевич и Евгения сидели на той самой скамье, где недавно она одна предавалась размышлениям.
– Вы угадываете, конечно, о чем я хочу говорить с вами? – начал он и вопросительно посмотрел на нее.
– Да… Мне так кажется, по крайней мере, – смущенно промолвила она, опуская глаза.
Он немного помолчал, затем вздохнул и взволнованным голосом сказал:
– Если б я был свободен… я, не колеблясь ни минуты, упал бы к ногам вашим и, как величайшего счастья, просил бы руки вашей.. Но вам известно, что я не могу этого сделать, следовательно… нам должно расстаться…
– Ах, нет! – воскликнула она вдруг, и на длинных ресницах ее приподнятых глаз блеснули слезы.
Тронутый этим душевным порывом, он благодарно поцеловал ее руку и продолжил:
– Я верю, что вы не хотите разрыва, милая Эжени, и знаю, что вы жалеете меня… Однако наши отношения могут быть истолкованы в превратном смысле, и безупречность вашей репутации подвергнется незаслуженным сомнениям… А потом, – он почти до шепота понизил голос, – подумайте немного и о том, каково мне. Я имею в виду не мнение света и семейные неприятности, я говорю о своем чувстве… Жить призрачным счастьем и сгорать в огне безнадежной любви!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88