Святославский чувствовал себя, как в лучшие годы своей режиссерской деятельности, и это творческое опьянение, помноженное на давно забытое внимание зрителей, заглушало даже хроническое чувство голода.
— Ну что вы стоите, словно воды в рот набравши? — вновь набросился Святославский на Щербину. — Говорите что-нибудь!
— Что? — недоуменно переспросил Щербина.
— Что-что! Текст вы, надеюсь, помните?
— Какой текст?
— "Моцарта и Сальери", черт побери! Вот и читайте.
— Так бы сразу и говорили. — Щербина картинно облокотился на рояль и, устремив взор куда-то в Звездную Бесконечность, принялся вещать замогильным голосом:
— Все говорят: нет правды на земле,
Но правды нет — и выше. Для меня
Так это ясно, как простая гамма…
— Не верю! — бесцеремонно перебил Святославский. Щербина послушно замолк. Он искренне хотел помочь режиссеру, но все не мог взять в толк, что же тому, собственно, нужно.
— Разве это Сальери? — неожиданно обратился Святославский напрямую к залу. — Господа, вы верите, что человек, подверженный сильным страстям, носящий их глубоко в себе, человек, готовый отравить своего друга и собрата по искусству, станет вот так вот бормотать что-то себе под нос?!
— Не верим! — раздалось несколько голосов.
— Вот видите! — победно обернулся Святославский к Щербине. — Мне не верите, так вслушайтесь в глас народа!
— Но ведь я говорю так же, как на спектакле, — робко возразил Щербина. — Разве вы не помните? Я предлагал сделать Сальери потемпераментнее, а вы сказали, что видите его именно таким. Ну, бормочущим себе под нос.
— Ну при чем тут спектакль? — топнул ногой Святославский. — Тогда вы были послушным исполнителем режиссерской концепции, и ничего более. А теперь вообще забудьте о моем существовании! Тогда было искусство, игра, лицедейство, а теперь — жизнь! Я же сказал, что сегодня не будет никакой игры, никакого театра. Шутки в сторону, все будет по-всамделишнему! — И, немного помолчав, Святославский произнес слова, обращенные не к обеденной публике, а как минимум к векам: — Вымысел искусства склоняется перед правдой жизни!
— А как насчет яда? — не без яда в голосе спросил Серапионыч.
— Будет и яд, не беспокойтесь, — зловеще пообещал режиссер. И вновь обернулся к Щербине: — Ну, приступайте.
Щербина глубоко вздохнул, с минуту помолчал и заговорил — сначала тихо, но постепенно голос его креп, в нем появилась какая-то сдержанная страсть с прорывающимися почти истерическими нотками:
— Отверг я рано праздные забавы;
Науки, чуждые музыке, были
Постылы мне; упрямо и надменно
От них отрекся я и предался
Одной музыке. Труден первый шаг
И скучен первый путь. Преодолел
Я ранние невзгоды. Ремесло
Поставил я подножием искусству…
Святославский слушал, удовлетворенно кивая и чему-то улыбаясь. Похоже, что теперь он уже сам почти верил, что перед ним — настоящий Сальери.
Однако, не успел Сальери прочесть и половины монолога, как вмешался Дубов:
— Господа, по-моему, наш эксперимент утрачивает объективность. Сейчас поясню, — возвысил голос детектив, заметив, что Святославский уже готов горячо возражать. — То, что наш Сальери произносит пушкинский текст, уже как бы предопределяет и то, что с Моцартом он поступит, если так можно выразиться, по-пушкински.
Немного поразмыслив, режиссер нехотя согласился с доводами Дубова:
— Ну хорошо, текст подкорректируем. Значит, так…
— И потом, если Сальери на сцене, то где же Моцарт? — спросила баронесса фон Ачкасофф.
Тут уж Святославский не выдержал:
— При чем тут Моцарт? Ну скажите, при чем тут Моцарт, если предмет нашего исследования — Сальери? Да Моцартов сейчас что собак нерезаных, а Сальерей — единицы! — Немного успокоившись, Святославский продолжал: Извините, господа, я погорячился. Но как вы не понимаете, что в данный момент Моцарт на сцене просто неуместен. В том-то и дело, что он не должен знать, что он Моцарт. То есть что он может быть отравлен.
— Отравлен? — с подозрением переспросил инспектор Столбовой. — Вы что же, собираетесь травить Моцарта по-настоящему?
— О боже мой! — всплеснул руками Святославский. — Ну что за непонятливые люди!.. Объясняю в сто двадцать десятый раз: все будет по-настоящему, как в жизни. И при любом исходе эксперимента вопрос о том, отравил ли один композитор другого, будет закрыт раз и навсегда. Обернувшись к Щербине, режиссер заговорил уже сугубо по-деловому: — Ради чистоты эксперимента мы вынуждены отказаться от пушкинского текста. Значит, наша с вами задача, господин Щербина, несколько усложняется, но тем интереснее будет ее решать.
— Ну так скажите ясно, что от меня требуется, — не выдержал Щербина. А то вы толком ничего объяснить не можете, а потом сердитесь.
— Хорошо, попытаюсь объяснить. — Святославский изобразил на лице мыслительный процесс, после чего принялся "выдавать на гора" новые идеи: Не будем искусственно воссоздавать эпоху — это у нас все равно не получится. Куда важнее воссоздать саму ситуацию. Вы — способный, но далеко не талантливый композитор… Или нет, чтобы понятнее, вы — талантливый, но далеко не выдающийся поэт. А рядом — гений слова, чародей стиха, на фоне которого даже вы, с вашими способностями, кажетесь мелким графоманом. Его везде печатают, всюду приглашают, выдвигают на престижные букеровские премии…
— А вот теперь я не верю, — перебил Щербина. — Кому в наше время вообще нужна поэзия? Да явись сегодня второй Пушкин, его бы даже в нашей городской газете не напечатали. Там же редактор, жук такой, только своих прихлебателей публикует, которые трех слов срифмовать не могут!
— Ну а если в "Новом мире"? — несмело предложил Серапионыч.
— Тем более! — азартно подхватил Щербина. — Да если редактор увидит, что автор неизвестный, то он и читать не станет. — Похоже, Щербина разошелся не на шутку: Святославский сумел-таки задеть его за живое. — А если и прочтет ненароком, то… — Щербина сделал вид, что надевает очки и смотрит в воображаемую рукопись: — Пушкин. Кто такой Пушкин? Не знаю. Какой-нибудь очередной доморощенный гений, чтоб они все провалились. "Я помню чудное мгновенье, Передо мной явилась ты…" Что за бред, ну кто в наше время так пишет? "Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты". Нет, неплохо, конечно, но не Евтушенко. Далеко не Евтушенко.
Оставив Щербину продолжать его обличительные импровизации, Святославский незаметно спустился со сцены вниз.
— По-моему, вы уж слишком отдалились от первоначальной задачи, негромко заметила баронесса.
— Такие методы недопустимы даже у нас в милиции, — поддержал ее инспектор Столбовой.
— А я так полагаю, что ваше представление, господин Святославский, превратилось в занятный психологический этюд, — со своей стороны отметил Дубов, — но к следственному эксперименту оно не имеет никакого отношения.
Святославского поддержал лишь Серапионыч:
— А я вспоминаю слова одного переводчика стихов. Помнится, он говорил, что для верности перевода нужно отдалиться от него на приличное расстояние и проникнуться духом подлинника, а не слепо следовать буквам…
— Да, но не слишком ли уж далеко мы отошли от подлинника? — осторожно возразил Столбовой.
— А по-моему, подлинными историческими событиями здесь и не пахнет, куда определеннее высказалась баронесса.
Однако на сей раз режиссер даже не стал пускаться в споры. Вместо этого он пустился в какие-то странные манипуляции: взял свой стакан с остатками чая и перелил их в пустую рюмку, из которой баронесса фон Ачкасофф перед обедом традиционно выпивала для аппетита сто грамм дамской водки «Довгань».
— Наш яд, — подмигнул Святославский сотрапезникам и, бросив мимолетный взгляд на сцену, приложил палец к губам.
А на сцене Щербина уже разошелся вовсю:
— Власть золотого тельца загубила, извратила искусство. И не только тех, кто его создает, но и тех, для кого оно предназначено. Вот возьмем хоть литературу. Раньше мы знали, на кого нам равняться — на Пушкина, Гоголя, Льва Толстого. А теперь? Александра Маринина — величайший писатель всех времен и народов. Тьфу! — Щербина пренебрежительно окинул взором обеденный зал. Люди стыдливо молчали — очевидно, многие из них почитали и почитывали Маринину, а о вышеназванных литераторах имели весьма туманное представление. — Да, мои стихи никогда не были созвучны эпохе, — продолжал Щербина. — При Советской власти я не писал о достижениях народного хозяйства под руководством любимой партии и о борьбе за мир во всем мире под руководством все той же любимой партии, и потому не имел ни малейших шансов пробиться в журналы. Но я мог собрать на кухне друзей и за стаканом чая почитать им свои стихи. И услышать от них честные и прямые отзывы. А теперь в любую минуту ко мне на кухню могут заявиться судебные исполнители и выкинуть меня на улицу за неуплату квартплаты!..
Тем временем Святославский вместе с рюмочкой чая поднялся на сцену и, не замеченный оратором, остановился позади рояля, поставив рюмку на крышку. Режиссер согласно кивал речам поэта — они был ему близки и понятны, ибо и Святославский в жизни сталкивался с теми проблемами, о которых так страстно говорил Щербина.
— Вы меня спросите — а что делать? — продолжал Щербина. — А я отвечу не знаю. Как бороться с властью чистогана, как вернуть поэзии ее первородство? Как обратить внимание общества на всю глубину его падения?
— Сальери, разглагольствующий о социальном падении общества, вполголоса заметил Столбовой.
— А потом подливающий яд коллеге, — подхватил Дубов.
— Ну, может быть, до этого дело не дойдет? — нерешительно предположил доктор Серапионыч.
— Ну, в худшем подольет кому-нибудь в кофе рюмочку чая, — усмехнулась баронесса. Кажется, она окончательно убедилась, что действо, происходящее на сцене "Зимней сказки", уже никакого отношения к реальной истории не имеет, и воспринимала его просто как театрализованную импровизацию. Очевидно, ее сотрапезники пришли к тем же выводам, и больше никто никаких возражений не выдвигал.
Ощущая режиссерским чутьем, что Щербина со своими социальными обличениями несколько злоупотребляет вниманием почтеннейшей публики, Святославский попытался вклиниться в монолог, но тщетно — поэт уже ничего не видел и не слышал, опьяненный внезапно открывшимся ораторским вдохновением:
— В гробу и в белых рейтузах я видел такую жизнь воочию, во всей ее самости! И вообще, как сказал один талантливый бард, "Если песни мои на земле не нужны, Значит я в этом радостном мире не нужен". Теперь он разводит кенгуру в Австралии на ферме, а наше Отечество лишилось величайшего дарования!
Поняв, что Щербину уже так просто не остановишь, Святославский подошел к ударной установке и со всей силы бухнул в барабан.
Щербина воспринял этот звук по-своему:
— Пробил мой час! Я осознал свою ненужность этому обществу, погрязшему в стяжательстве и бездуховности, и не желаю больше длить свое никчемное существование! Дайте мне веревку, и я повешусь! Дайте мне ружье, и я застрелюсь!! Дайте мне яду, и я отравлюсь!!!
Поэт произнес это столь патетически, что публика зарукоплескала. Воспользовавшись паузой, Святославский заговорил сам — быстро и сбивчиво:
— Что значит — отравлюсь? Если все мы отравимся, застрелимся и утопимся, то кто останется — те, кто довел наше искусство до ручки? Не дождетесь! Действовать надо, действовать!
— Да я же не против, — как-то вдруг сникшим голосом произнес Щербина. Но что я могу сделать один?
— Как что? — возмутился Святославский. — То, чего от вас ждет искусство — подвига!
— О чем вы говорите! — безнадежно махнул рукой Щербина. Видно, его боевой запал прошел столь же быстро, как и начался. Зато Святославский, казалось, успел «заразиться» от Щербины и теперь готов был горы своротить:
— Да-да, подвига! Или, если хотите, Поступка! Причитать о падении нравов да бранить общество — это мы все умеем, тут большого ума не надо. А вот совершить нечто такое, чтобы потом все ахнули и сказали: "Вот это да!.."
— Что вы мне предлагаете? — неожиданно взвился Щербина. — Выйти на площадь, облить себя бензином и поджечь?
— А вот этого я не говорил! — радостно подхватил Святославский. — Это вы сказали, а не я. — И, немного помолчав, режиссер свернул разговор чуть в сторону: — Для того чтобы понять, "что делать", мы должны ответить на вопрос "кто виноват?".
— Вечные вопросы российской интеллигенции, — не преминул заметить Дубов. — "Кто виноват?", "Что делать?" и "Беременна ли Пугачева?".
— Предлагаю четвертый: "Если да, то от кого?", — усмехнулся Столбовой.
— Да-да, кто виноват? — повторил Святославский, обращаясь не то к себе, не то к Щербине, не то к залу. Так как последние двое безмолвствовали, то режиссеру пришлось отвечать самому:
— Бизнесмены и предприниматели. Все те дельцы от искусства, кого в искусстве интересует не искусство, а «бабки»! Продюсеры, наводнившие эстраду низкопробной попсой. "Новые русские", которые суют танцоркам из стриптиза под трусики тысячи долларов, но и ломаного гроша не пожертвуют деятелям классического балета! Издатели, которые ради сиюминутной прибыли выпускают всякую макулатуру и тем самым развращают читателя, создавая иллюзию, что Шитов и Незнанский — это и есть истинная литература! И, наконец, так называемые олигархи, которые со всего этого безобразия стригут купоны!
— Эк куда завернул, — не удержался Столбовой.
— А я с ним согласна, — неожиданно возразила баронесса фон Ачкасофф. У нас в исторической науке то же самое. Карамзина с Ключевским никто уже и знать не хочет, зато все увлечены теориями профессора Фоменко. Ну, того, который утверждает, что Иисус Христос жил в десятом веке, а хан Батый и князь Ярослав являлись одним и тем же лицом.
— А может быть, Моцарт и Сальери на самом деле тоже был один и тот же человек? — полувшутку-полувсерьез предположил Дубов. — Одни произведения подписывал именем Сальери, а другие — Моцарта. А потом взял да ненароком и отравился, но не до смерти. А многие не знали, то есть слышали, что отравился, но не знали, что не до смерти. В общем, я малость зарапортовался, но вы меня понимаете.
— А что, в этом есть своя логика, — подхватила мысль госпожа Хелена. Чтобы не пускаться в ненужные разъяснения, объявили, что умер Моцарт, а под своими новыми произведениями он подписывался только как Сальери.
— Ну да, оттого-то и могила Моцарта не сохранилась, — смекнул Серапионыч. — Просто потому что ее никогда и не было!
А Святославский тем временем продолжал свои обличения:
— Все эти олигархи, магнаты, так называемые столпы общества — вот кто прежде всего повинен в наших невзгодах. Ну и, разумеется, мы сами, поскольку безропотно сносим их власть, подобную безжалостной хладной длани каменного Командора! Так неужели не найдется порядочного человека, который избавит нас от этих вурдалаков, пьющих кровь трудового народа?! — «несло» Святославского. — От всех этих банкиров Грымзиных, гребущих миллионы лопатой, когда тысячи их сограждан побираются на помойке и не могут свести концы с концами?!!
— Ну, Грымзин-то ему чем не угодил? — скорбно покачал головой Серапионыч.
— А вот это вы напрасно, господин Святославский, — перебил режиссера детектив Дубов. — Ведь Грымзин как раз покровительствует искусствам, даже свой дом предоставляет для ваших постановок.
— И что, теперь я ему должен каждодневно в ножки кланяться? — разозлился Святославский. — Он миллион наворует, а потом пятак на искусство жертвует. Тоже мне Сорос!
— Нет, ну Грымзин-то все же получше других будет, — неуверенно вступился было Щербина, однако Святославский уже никого не слушал:
— Грымзин еще хуже других, другие хоть откровенно наживаются и не претендуют на звание меценатов и покровителей. А ваш Грымзин…
— Все же на вашем месте я бы Грымзина не трогала, — заметила баронесса. — Каков бы он ни был, но если до него дойдут ваши речи, то вряд ли господин Грымзин еще когда-либо предоставит вам свои помещения.
— А мне плевать! — выкрикнул Святославский. — Довольно юлить и выворачиваться, довольно лебезить перед власть и деньги имущими! Для меня настал момент истины, когда я должен высказать все, что думаю, и плевать на последствия!
1 2 3 4