А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Голодный, а не булочник. Жаждущий, а не трактирщик. Нетерпеливый и неуравновешенный, а не будущий воспитатель. Потому что учителя и воспитатели должны быть уравновешенны и терпеливы. Они обязаны думать не о себе, а о детях. И не вправе путать терпение с любовью к покойной жизни. Учителей, любителей покойной жизни, предостаточно. Подлинные, призванные, прирожденные учителя встречаются почти так же редко, как герои и святые.
Несколько лет назад я беседовал с одним базельским университетским профессором, знаменитым специалистом-ученым. Он недавно вышел на пенсию, и я спросил его, что он сейчас делает. В глазах его засветилось блаженство, и он воскликнул: "Учусь! Наконец-то у меня есть время!" Семидесятилетний старик каждый день проводил в аудиториях и узнавал новое. Он годился в отцы доцентам, чьи лекции слушал, и в деды студентам, с которыми вместе сидел. Он был членом многих академий. Имя его произносилось с уважением во всем мире. Всю свою жизнь он учил других тому, что знал. И вот наконец мог сам учиться тому, чего не знал. Он был на седьмом небе. Пусть другие над ним посмеивались и считали его чудаком - я-то понимал его, словно он приходился мне старшим братом.
Я понимал старика, как тридцать лет до того меня поняла матушка, когда, не сняв еще военной шинели, я предстал перед ней и, подавленный, сознавая свою вину, сказал: "Я не могу быть учителем!" Она была простая женщина и прекрасная мать. Ей было уже под пятьдесят, и она долгие годы работала не покладая рук и экономила, чтобы я мог стать учителем. И вот цель почти достигнута. Остается один лишь экзамен, который я через две-три недели, конечно, играючи и с блеском сдам. Тогда ей можно будет наконец передохнуть. Можно будет посидеть сложа руки. Тогда уж я сам смогу о себе позаботиться. А я вдруг говорю: "Я не могу быть учителем!"
Это было в нашей большой комнате. То есть в одной из двух комнат, занимаемых учителем Шуригом. Пауль Шуриг молча сидел на зеленом диване. Отец молча прислонился к кафельной печи. Матушка стояла под лампой с зеленым шелковым абажуром, отделанным бисерной бахромой, и спросила:
- А что бы ты хотел делать?
- Получить в гимназии аттестат зрелости и учиться в университете, выпалил я.
Матушка на миг задумалась. Потом улыбнулась, кивнула и сказала:
- Хорошо, мой мальчик! Учись!
Но тут я опять самоуправствую с колесом времени. Со спицами будущего. Опять опережаю календарь. И опять мне следовало бы написать: "Впрочем, это к делу пока не относится!" Но это было бы неверно. Многое из того, что пережил в детстве, обретает смысл лишь годы спустя. И многое, что случается с нами потом, осталось бы вовсе не понятным без наших детских воспоминаний. Годы и десятилетия нашей жизни переплетаются, как пальцы сцепленных рук. Все друг с другом связано.
Попытка рассказать историю своего детства обращается в танцевальную процессию. Скачешь вперед и назад, вперед и назад. И читателям, бедняжкам, тоже приходится скакать вместе со мной. Но я не могу иначе. И скачки в сторону неизбежны. Вот так вот. А теперь скакнем снова на два шага назад. Вернемся к тому времени, когда я еще не ходил в школу и тем не менее уже хотел стать учителем.
В те времена, если мальчик был смышленый, но не сын врача, адвоката, священника, офицера, купца или директора фабрики, а ремесленника, рабочего или служащего, то родители не определяли его в гимназию или реальное училище и затем в университет - это стоило слишком дорого. Они определяли его в учительскую семинарию. Что было намного дешевле. Мальчик до конфирмации ходил в народную школу и лишь затем держал вступительный экзамен. Провалится, так станет служащим или бухгалтером, как его отец. Выдержит, так спустя шесть лет он помощник учителя, получает жалованье, в состоянии поддерживать родителей и имеет "должность с правом на пенсию".
Тетя Марта, младшая сестра матушки, из всех тетушек самая мною любимая, тоже высказалась за семинарию. Она вышла замуж за старшего рабочего на сигарной фабрике, некоего Рихтера, за него и двух его дочерей от первого брака, родила ребенка, имела садовый участочек, пяток кур и была веселой, жизнерадостной женщиной. Ей всегда приходилось туго, и никогда она не унывала. Две из трех ее дочерей умерли в первый год после первой мировой войны от голодного тифа. А у нас в родне было столько мясников! Умерла одна из падчериц и ее собственная дочь, белокурая Элене. Но вот я опять скакнул на два шага вперед!
Итак, тетя Марта тоже сказала:
- Пусть Эрих будет учителем. Учителям хорошо живется. Сами видите. Взгляните хоть на своих жильцов. На Франке и на Шурига. А его друзья Тишендорфы!
Тишендорфы были друзьями Пауля Шурига и, как он, учителя. Они часто приходили к нам в гости. Сидели на кухне или в большой комнате, склонившись над картами, обсуждали втроем маршруты на летние каникулы. На один месяц в году они становились отважными альпинистами. В башмаках на триконах, с ледорубами, кошками, связкой веревок, аптечкой и неимоверными рюкзаками они каждый год отправлялись в Альпы совершать восхождения на Мон-Сени, Монте-Розу, Мармоладу или Вильден Кайзера. И слали на Кенигсбрюкерштрассе великолепные цветные открытки с видами. А когда по окончании каникул возвращались домой, то походили на светловолосых негров. Темно-коричневые от загара, здоровущие, веселые, голодные как волки. Под их башмаками на триконах прогибались половицы. Стол гнулся под тарелками с колбасой, фруктами и сыром. А когда они рассказывали о своих траверсах, прохождении снежных каминов и ледовых трещин, то и сами напропалую загибали.
- Кроме того, - добавила тетя Марта, - учителя отдыхают еще в рождественские каникулы, в пасхальные каникулы и в картофельные каникулы. В промежутках дадут десяток-другой уроков, всегда одно и то же, всегда ребятишкам одного возраста, поправят красными чернилами тридцать тетрадей, сводят класс в зоологический сад, где расскажут детям, что у жираф длинная шея, а каждое первое число получают себе жалованье и покойненько готовятся уйти на покой.
Ну, разумеется, работа учителя отнюдь не такая легкая и приятная. И в те времена она не была сплошным удовольствием. Но тетя Марта была не единственной, кто так думал. Так думали очень многие. В том числе немало учителей. Не каждому дано быть Песталоцци Песталоцци (1746-1827) выдающийся швейцарский педагог..
Итак, я хотел стать учителем. Не только потому, что алкал знаний. У меня вообще был хороший аппетит. И когда я по вечерам помогал матери накрывать стол к ужину для господина Шурига, когда, балансируя подносом, приносил в нашу лучшую комнату тарелку с глазуньей из трех яиц с колбасой или ветчиной, я думал: "Ведь учителям неплохо живется".
А белокурый великан Шуриг даже не замечал, как охотно я променял бы свой ужин на его.
Глава седьмая
"СОЛНЦЕ" И ФУНТИКИ С КОНФЕТАМИ
И со мной и с нашей книжкой дело подвигается. Я уже появился на свет. Это основное. Меня уже сфотографировали, я переехал с родителями на новую квартиру и с той поры окружен учителями. В школу я не хожу еще. У меня учителя на дому. Но это не домашние учителя. Они не приносят мне светоча знаний в виде таблицы умножения или даже счета до десяти. Это я приношу им на подогретых тарелках скворчащую глазунью в лучшую нашу комнату, которая вовсе не наша, а их лучшая комната. "Когда вырасту, - думаю я, - буду учителем. Тогда прочитаю все книжки и съем все глазуньи, какие только есть на свете!"
За год до того, как пойти в школу, я шести лет от роду стал самым юным членом гимнастического общества Ной- и Антонштадта. Я долго упрашивал матушку. Она была решительно против. Я, мол, еще слишком мал. Но я приставал, клянчил, канючил, терзал ее. "Подожди, пока тебе не исполнится семь", - неизменно отвечала она.
И все-таки в один прекрасный день мы стояли в меньшем из двух гимнастических залов перед господином Захариасом. Мальчики как раз делали вольные упражнения. Он спросил:
- Сколько же годков вашему сыну?
- Шесть, - отвечала она.
Он сказал:
- Придется подождать, пока тебе не исполнится семь.
Тогда, приставив, как полагается, сжатые в кулак руки к груди, я прыгнул ноги врозь и продемонстрировал ему целый набор гимнастических упражнений! Он смеялся. Смеялась вся группа. Зал сотрясался от веселого смеха. И господин Захариас сказал моей опешившей матушке:
- Ладно уж, купите ему пару гимнастических тапочек. В среду к трем первый урок.
Я не помнил себя от счастья. Мы зашли в ближайший обувной магазин. Вечером я порывался лечь в постель в тапочках. А в среду еще за час до занятий был в зале. И кем же, думаете вы, оказался господин Захариас по профессии? Учителем, конечно. Учителем в семинарии. Впоследствии, будучи семинаристом, я у него учился. И он не раз еще хохотал, вспоминая нашу первую встречу.
Я очень любил гимнастику и стал недурным гимнастом. Упражнялся и с железными гантелями, и с деревянными булавами, на шесте, на кольцах, на брусьях, на коне и, наконец, на высокой перекладине. Перекладина стала моим любимым снарядом. Но это позже, много позже. Я наслаждался всеми этими махами, подъемами разгибом, висами, перемахами, оборотами, боковыми соскоками и полетом в воздухе после вращения на подколенках с завершающим приземлением в стойку на кокосовом мате. Чудесно, когда твое тело с каждым ритмическим взмахом делается все легче и легче, пока не станет совсем невесомым и, удерживаемое одними лишь послушными руками, описывая изящные и замысловатые круги, пляшет вокруг упругой стальной штанги!
Я стал недурным гимнастом. Я блистал на показательных выступлениях. Считался лучшим гимнастом команды. Но очень хорошим гимнастом так и не стал. Потому что боялся "солнца". И знал, почему боялся. Однажды я присутствовал при том, как другой гимнаст, крутя "солнце", сорвался и кувырком полетел с перекладины. Подстраховывавшие товарищи не успели его подхватить. И его отвезли в больницу.
С тех пор "солнце" и я стали друг друга избегать. Конечно, это был срам, и кому же охота срамиться? Но я ничего не мог с собой поделать. Страх перед "солнцем" меня преследовал. И я решил, что срам пусть на чуточку, но предпочтительнее проломленного черепа. Прав ли я был? Да, прав.
Я хотел заниматься гимнастикой и занимался гимнастикой ради собственного удовольствия. Я вовсе не хотел и не собирался стать героем. Да и не стал им. Ни ложным героем, ни героем настоящим. А вы знаете разницу? Ложные герои не боятся, потому что лишены воображения. Они тупы, и у них нет нервов. Настоящие герои боятся, но преодолевают свой страх. Много раз в жизни мне бывало страшно, и, видит бог, не всякий раз я свой страх преодолевал. Иначе я сейчас, возможно, был бы настоящим и уж наверняка мертвым героем. Однако я также вовсе не намерен изображать себя хуже, чем я есть. Подчас я держался молодцом, а это временами было совсем не так легко. Но героизм как основная профессия не для меня.
Я занимался гимнастикой, потому что моя грудная клетка, мои мускулы, мои руки и ноги хотели двигаться и развиваться. Тело хотело развиваться так же, как и ум. Оба в один голос нетерпеливо требовали того же самого: расти гибкими и, подобно здоровым близнецам, стать одинаково большими и сильными. Мне было жаль детей, которые охотно учились и неохотно занимались гимнастикой. И я жалел детей, которые охотно занимались гимнастикой и неохотно учились. А были и такие, которые не желали ни учиться, ни заниматься гимнастикой! Этих я всех больше жалел. Я страстно хотел и того и другого! И заранее радовался дню, когда наконец пойду в школу. Этот день настал, а я плакал.
Четвертая городская школа на Тикштрассе, неподалеку от Эльбы, помещалась во внушительного вида мрачном здании с отдельным подъездом для девочек и отдельным - для мальчиков. В те времена все школы выглядели мрачными: все почему-то темно-красные или грязно-серые, казенные и зловещие. Вероятно, они были построены теми же архитекторами, что строили казармы. Школы походили на детские казармы. Почему архитекторы не придумали школ поприветливее, не знаю. Может, фасады, лестницы и коридоры призваны были наводить на нас такой же трепет, что и трость на кафедре. Видно, хотели еще в детстве посредством страха воспитать из нас покорных граждан. Посредством страха и запугивания, а это было, конечно, совершенно неправильно.
Меня школа не испугала. Веселых школьных здании я не видывал. Должно быть, им полагается быть такими. А кругленький, добродушный учитель Бремзер, встречавший матерей, отцов и будущих школьников, тем более не мог меня испугать. Мой домашний опыт говорил мне, что и учителя умеют смеяться, едят глазуньи, мечтают о каникулах и после обеда не прочь часок вздремнуть. Чего ж дрожать?
Господин Бремзер усадил нас всех по росту за парты и записал наши имена. Родители толпились у стен и в проходах, ободряюще кивали сыновьям и охраняли фунтики со сластями. Это было их главной задачей. Они держали в руках маленькие, средние и большущие конусообразные кульки со сладостями, сравнивали их объемы и, смотря по результатам, завидовали или гордились. Посмотрели бы вы на мой фунтище! Ярко раскрашенный, будто сотня видовых открыток, тяжелый, как ведро с углем, и такой большой, что он доходил мне до кончика носа! Я сидел очень довольный на своем месте, подмигивал матушке и чувствовал себя своего рода чемпионом. Два-три мальчика громко разрыдались и бросились к своим взволнованным матерям.
Но все быстро кончилось. Господин Бремзер нас отпустил, и родители, дети и фунтики со сластями зашагали, оживленно болтая, домой. Я нес свой фунтище перед собой, будто древко знамени. Время от времени я, кряхтя, опускал его на тротуар.
Время от времени меня сменяла матушка. Мы вспотели, как грузчики. Даже сладкая ноша остается ношей.
Так, объединенными усилиями, мы одолели Глассисштрассе, Баутценштрассе, пересекли площадь Альберта и вышли на Кенигсбрюкерштрассе. От угла Луизенштрассе я уже не выпускал своего трофея из рук. Это было триумфальное шествие. Прохожие и соседи дивились. Дети останавливались и бежали за нами следом. Они слетались, будто пчелы на мед.
- А теперь к фройляйн Хаубольд! - сказал я из-за объемистого конуса.
Фройляйн Хаубольд заведовала помещавшимся у нас в доме отделением известной всему городу красильни Меркша, и я проводил немало часов в тихом, чистеньком магазинчике. Там пахло свежевыстиранным бельем, химически очищенными лайковыми перчатками и накрахмаленными блузками. Фройляйн Хаубольд была старой девой, и мы друг другу очень симпатизировали. Пусть на меня полюбуется. Она всех больше достойна увидеть это великолепие.
Матушка отворила дверь. Держа перед собой громоздкое сооружение с бантом, я поднимался по ступенькам к магазинчику, но так как за бантом и кульком ничего не видел, то споткнулся, и, уж не знаю как, кончик бумажного конуса оторвался! Я превратился в соляной столп. В соляной столп, судорожно обхвативший кулек со сластями. На мои башмаки со шнурками что-то струилось, хлопалось, сыпалось. Я поднял кулек как можно выше. Это было не тяжело, потому что он становился все легче. Под конец у меня остался в руках только пестро раскрашенный усеченный конус из плотной бумаги; я опустил его и взглянул на пол. Я стоял по щиколотку в конфетах, пралине, финиках, шоколадных зайцах, винных ягодах, апельсинах, пряниках, вафлях и обернутых в золотую фольгу майских жуках. Дети ржали. Матушка закрыла лицо руками. Фройляйн Хаубольд держалась за прилавок, чтобы не упасть. Настоящий потоп! А я стоял посередине.
Из-за шоколада тоже можно плакать. Даже если он принадлежит тебе... Мы запихали уцелевшие после кораблекрушения сласти и паданцы в прекрасный новый коричневый ранец и малодушно бежали через магазин и черный ход на лестничную площадку и вверх по лестнице к себе на квартиру. Слезы омрачили безоблачный детский небосклон. Содержимое кулька лежало клейким месивом в ранце. Из двух подарков стал один. Расписной кулек для сластей купила и наполнила матушка. Ранец стачал отец. Когда отец вечером вернулся с работы, он старательно его отмыл. Потом взял свой острый, как бритва, нож седельника и вырезал мне сумку. Из той же несокрушимой кожи, что пошла на ранец. Сумку на длинном ремешке, который можно было по желанию укорачивать и удлинять. Чтобы носить через плечо. Для завтрака. Для школы.
...Самой большой проблемой была не сама школа, а дорога туда. В классную комнату допускался лишь один-единственный взрослый - учитель Бремзер. Он мог там находиться, потому что должен был там находиться. Как бы мы без него выучили буквы и цифры, азбуку и умножение до десяти? Но чтобы мать взяла тебя за руку и довела до школьного подъезда - это было просто нестерпимо. В семь лет ты в конце концов уже не ребенок! Или кто-нибудь осмелится утверждать обратное?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18