Владимир Алексеевич Солоухин
Чаша. (Эссе)
Владимир Алексеевич Солоухин
(1924–1997)
Чаша
ИСТОРИЯ СПОРИТ С ПОЭЗИЕЙ
Владимир Солоухин, которому посчастливилось с середины 60-х годов довольно часто бывать за границей без особенного контроля над ним, был свободен и смел в выборе своих знакомств и как поэт страстно и самозабвенно, поэтически-восторженно передал нам свои впечатления о русских женщинах из известных аристократических фамилий, об артистах, о писателях, мало известных в то время в Советской России, о героях Белого сопротивления времен гражданской войны.
Когда, вселяя тень надежды,
Наперевес неся штыки,
Как бы в сияющих одеждах
Шли Белой гвардии полки…
Стихотворение печаталось в «Нашем современнике» осенью 1989 года. Помню, как я просил Владимира Алексеевича подумать над строчкой о «сияющих одеждах»: ведь не святыми же они были! Но поэт не хотел становиться историком… Словом, он влюбился в этот призрачный мир с той же пристрастностью и восторгом, с каким воспела Марина Цветаева в книге «Лебединый стан» героев-рыцарей Белой идеи («Молодость. Доблесть. Вандея. Дон»)… Но есть поэзия и есть история. А для историка, каковым Солоухин никогда и не пытался стать, эмиграция всегда была сложным и противоречивым явлением. Поэт же воспринимал историю в очищенном виде – без интриг, грязи, корысти и неизбежного эгоизма, личного и сословного, присущего всем ее персонажам. Да к тому же и воспоминания людей, с которыми встречался Солоухин, конечно же, были очищены от всякой временной накипи и хранили в себе все самое идеальное, самое возвышенное, самое святое из всего, что было в их памяти. Впрочем, это вполне понятно и естественно. Я тоже не раз встречался с феноменом такого рода.
Но вот свидетельства митрополита Вениамина, члена Поместного Собора 1917–1918 годов, главы военного духовенства в Русской армии генерала Врангеля, выдающегося иерарха Русской Православной Церкви, проведшего более четверти века в эмиграции.
В 1994 году вышла его книга «На рубеже двух эпох». Объективный свидетель времени, продолжающий столь драгоценную, очищенную от злобы дня традицию воспоминаний, идеалом которой является пушкинский Пимен-летописец, митрополит Вениамин в этой книге касается самых разных сторон и причин разрастания революции в России. Со спокойной и печальной честностью пишет он и о том, как вырождалась монархическая идея в России в начале века, и его глубокая мысль далеко уходит от честного, но пылкого романтического монархизма неофита Владимира Алексеевича Солоухина, имевшего, кстати, мужество в семидесятые годы в стенах парткома на упрек, зачем он носит на руке перстень с изображением «Николашки», с достоинством ответить: «Не Николашки, а Их Императорского Величества Николая Александровича!» Так вот, вспоминая о юбилейных торжествах 1913 года в честь трехсотлетия Дома Романовых, митрополит Вениамин пишет: «Всюду были отданы приказы устраивать торжества. Заготовлены особые романовские кругленькие медали на Георгиевской треугольной ленточке. Но воодушевления у народа не было. А уж про интеллигентный класс и говорить нечего. Церковь тоже лишь официально принимала участие в некоторых торжествах…» Размышляя со скорбью обо всем, что он видел на этих официальных празднествах, митрополит Вениамин делает вывод, страшный даже для нынешних апологетов монархии: «Промелькнула мысль: идея царя тут мертва… если бы я был в то время на месте царя, то меня охватил бы страх: это было не торжество, а поминки».
Вспоминая же о гражданской войне и о поражении Белого движения, беспристрастный свидетель эпохи объясняет это не «красным террором», не мощной организаторской волей Ленина и Троцкого, а в первую очередь тем, что у белых не было в этой войне идеи, которая бы давала силы и цементировала их. «Единая и неделимая?» – спрашивает митрополит Вениамин – и отвечает: «Ведь и большевики могли бороться и боролись, и успели „за единую, великую, неделимую страну“».
За какой строй, вопрошает он, боролись белые? «Монархия с династией Романовых? И об этом не говорилось, скорее этого опасались». А как иначе могли военные вожди Белого движения – генералы Алексеев, Рузский, Корнилов и другие – относиться к монархической идее? Ведь они же способствовали в феврале 1917 года крушению монархической власти и передаче государственного руля в руки масонско-демократической олигархии.
Что же касается идеологии православия, то генерал Кутепов в присутствии Врангеля рассказывал митрополиту Вениамину:
«Когда был обсужден вопрос о целях войны, дошли до веры. По старому обычаю говорилось: „за веру, царя и отечество“. Хотели включить первую формулу и теперь, но генерал Деникин, как „честный солдат“, запротестовал, заявив, что это было бы ложью, фальшивой пропагандой, на самом деле этого нет в движении».
В конце концов владыка Вениамин честно признается в том, что у белых «почти не было руководящих идей», что «история народных стомиллионных масс тогда была красная, революционная, а идти против стихии таких колоссальных исторических штормов было бесполезно и гибельно для меньшинства».
Так что, читая мемуары Владимира Алексеевича, придерживающегося иной точки зрения, что большевики победили лишь благодаря жесточайшему террору, еврейской воле в высших эшелонах власти и сверхчеловеческой организованности, читателю, видимо, надо бы в уме держать также мысли, выводы и наблюдения об эпохе ее непосредственного участника – митрополита Вениамина.
Не меньшие разночтения между поэзией и историей начинаются тогда, когда Владимир Солоухин восхищается творчеством и судьбами культурной интеллигенции начала двадцатого века, значительная часть которой ушла в эмиграцию, интеллигенции, по его словам, «образованной, талантливой, жертвенной, многосторонне развитой; которая, продолжая традиции XIX века, явила миру чудеса просвещенности, искусства, гуманизма, красоты и духовного богатства». Все это так. Но характеристика Солоухина мне кажется недостаточной. Несколько раз в своем произведении он возвращается к спискам имен, среди которых Ф. Шаляпин, Д. Мережковский, З. Гиппиус, Н. Бердяев, Г. Струве, М. Цветаева, Н. Рерих, А. Аверченко, Саша Черный, А. Куприн, К. Бальмонт, И. Северянин, С. Булгаков, А. Павлова и многие, многие другие. Иногда к этому перечню он прибавляет имена Н. Клюева, С. Есенина, С. Клычкова, А. Блока, как бы духовно близкие всем блистательным именам эмиграции.
Однако историку трудно закрыть глаза на то, что многие из этих людей своим талантом, волей, судьбой подтачивали устои столь милой сердцу покойного поэта дореволюционной России. Каждый по-своему.
«Императорское правительство честно и благородно, насколько умело и могло, отбивало подкопы и атаки революционеров и стремилось предотвратить гибель России, – пишет в своих воспоминаниях князь И. Д. Жевахов. – Кто же виноват, что глупое общество с писателями во главе не понимало положение вещей и поддерживало не правительство, а революционеров».
Я вспоминаю свои встречи с людьми первой и второй волн эмиграции, их гостеприимство, их русскую душевность, но одновременно и понятную мне нетерпимость в спорах о судьбах России.
Однажды в одном из австралийских университетов в среде русских преподавателей и студентов я прочитал вслух знаменитое стихотворение Ахматовой «Не с теми я, кто бросил землю на растерзание врагам…», думая, что стихи взволнуют моих слушателей и введут разговор в сложное многогранное русло. Но вдруг одна из женщин яростно бросила мне в лицо обвинение Анне Ахматовой в том, что она чуть ли не большевичка и прислужница режима, предательница России. Ахматовой, которая писала о своей судьбе: «муж в могиле, сын в тюрьме – помолитесь обо мне». Она осудила Ахматову только потому, что Анна Андреевна в начале двадцатых годов сделала как русская женщина свой патриотический выбор:
Но вечно жалок мне изгнанник,
Как осужденный, как больной,
Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой.
Я изумился и буквально потерял дар речи. Вот она, фанатичная обоюдоострая нетерпимость, ее застарелое эхо! Мы уверены в том, что все, кто эмигрировал, – предатели России. Они – в том, что предатели все, кто остался… Было это уже в 1991 году. Вот какие страсти еще недавно бушевали в эмигрантских русских душах.
Да, в эмиграции существовал целый архипелаг блистательной русской культуры, отчаливший в разные времена от родного материка. Но в то же время эмиграция всегда дело тяжелое и разрушающее национальную основу человека. Да и душевную тоже.
Эмиграция всегда, следуя естественным законам, вырождается, хиреет, теряет в детях и внуках свою русскость, неизбежный акцент приобретают отпрыски самых что ни на есть ее знатных фамилий, вплоть до особ с царской кровью. Но дело не только в этом. В чужом англосаксонском, иудео-протестантском мире русским людям приходилось жить, выходя из родной церкви и родного дома, по законам этого мира, приходилось приспосабливаться к диктату демократических, рыночных, масонских, индивидуалистических ценностей Запада.
…Но мы, в разговоре об эмиграции, далеко ушли от солоухинской «Чаши». Не подумали бы только читатели, что я чуть ли не политический противник Солоухина. Мы оба – русские люди, и перед этим обстоятельством меркли все наши частные разногласия. Для меня он всегда был крупным, талантливым, «штучным», как любил говорить композитор Георгий Васильевич Свиридов, человеком, которого я всегда ценил и уважал.
Несмотря на все мои сомнения, дополнения и даже несогласия, высказанные выше, истины ради должен сказать, что в «Чаше» есть многие страницы новые и неожиданные для поэта и для его читателей. Размышления о деятельности Сталина, замечательный рассказ о жизни Александра Вертинского с неизвестными доселе документами, жесткая, ироническая, но справедливая переоценка Солоухиным имен Вознесенского, Евтушенко, Бродского, Ростроповича. Много интересного для себя найдет читатель в солоухинских портретах Ивана Бунина, прозаика Ильи Сургучева, певцов Надежды Плевицкой и Николая Гедды. А если дотошные читатели в чем-то будут несогласны с Владимиром Алексеевичем, где-то найдут преувеличения, противоречия, эмоциональные перехлесты в содержимом его «Чаши», то очень прошу не забывать, что Солоухин по природе был не историком, а поэтом. «А у поэтов, – как сказал Есенин, – свой закон».
Станислав КУНЯЕВ
ЧАША
Пить горькую чашу. – Мыкать горе, бедовать.
Вл. Даль. Словарь русского языка
Когда еще я не пил слез
Из чаши бытия,
Зачем тогда в венке из роз
К теням не отбыл я.
Дельвиг
Да минует Меня чаша сия.
Моленье о чаше
Ну что же, семьдесят два года. Позади пора операций и реанимаций. Самое время писать о кладбищах.
Впрочем, что мы знаем о нашем завтрашнем дне, а тем более о последнем? Вон Бродский, которого сейчас почему-то обзывают «великим», написал единственное четверостишие, которое из всего им написанного способна удержать память:
Ни страны, ни погоста
Не хочу выбирать,
На Васильевский остров
Я приду умирать. Здесь и далее цитирую в основном по памяти. (Примеч. автора.)
Благое желание, тем более что где-то там, на окраине этого острова, закопали в землю, если верить легенде, повешенных декабристов, в том числе поэта Рылеева. Благое желание, заявленное во всеуслышанье. А умер в Нью-Йорке. Там же и похоронен. Через год перезахоронен в Венеции. (Примеч. ред.)
Александр Трифонович Твардовский любил рассказывать про земляка-старика. Жил этот старик в районном центре в собственном доме, при котором и огородишко, и вдруг все продал и переехал в дальнее село, в жалкую хибару. А уж одной ногой в этой… как уж ее… в могиле.
– Зачем же ты уехал из районного центра?
– Очень уж скучное там кладбище. Одни железные сварные пирамидки, со звездочками. А там, в селе-то, – бе-ре-зы! Опять же кресты и кладбищенская часовенка. Она хоть и в забросе, не действует, но все же…
А ко мне с годами все чаще приходит мысль: почему природа, высший разум, Бог, в конце концов, не устроили так, чтобы человек, умирая, де-ма-те-риали-зовывался бы. Умер, возникла струйка пара там, где лежал человек, возникла и растворилась в атмосфере Земли. Родным и близким – ни похоронных бюро, ни гробов, ни (б-рр) крематориев, ни глины, в которую закопают, ни суеты, ни… впрочем, поминки можно оставить. Собрались, разлили по стопкам (не чокаться, мужики, не чокаться), и душевно, эдак-то, помянуть. А могила…
У рощи той его могила,
В печали горестной своей
К ней часто матерь приходила,
Не приходила дева к ней.
Боратынский
А потом и мать угомонится и не будет уж приходить. Я думаю, что к большинству могил на земле в конце концов перестают приходить люди.
У Виктора Гончарова есть замечательное стихотворение. Строчек не помню, а содержание перескажу. Вот лежит он, поэт, в могиле и ждет, и думает: кто же ему на могилу цветы принесет? Жена что-то не идет, дети – тоже. Друзья? Любимые женщины? И вдруг видит, что идет женщина, которую он при жизни даже не замечал. А она-то и несет ему на могилу букетик ландышей. Что ж, ради такого случая, может, и вправду нужно, чтобы была могила.
Но все равно – повторимся – к сотням, к тысячам могил перестают в конце концов приходить люди. А если ходят, то не ради какого-либо человека, закопанного тут, а ради того, что вот – известное кладбище, как бы музей, памятники, произведения искусства.
Сквозь раздумья мерещатся разные похоронные обряды. В Индии некоторые секты выбрасывают трупы на расклевывание птицам. А то – пускают трупы плыть по Гангу. Или сначала сжигают, потом пепел бросают в воду. Моряков во всем мире заворачивают в брезент и привязывают к свертку колосник, сиречь чугунный предмет. Славяне в древности клали усопшего в лодку и обкладывали дровами, чтобы ярче горело. Скифы насыпали курганы. Египетские фараоны возводили огромные пирамиды… Но где же теперь эти фараоны и скифы?
Разворочена и разорена могила доблестного Багратиона. Разорена могила генерала Скобелева. В Москве (некогда златоглавой) уничтожены и залиты асфальтом многие кладбища (например, там, где теперь кинотеатр «Ленинград»)…
А вы – могилы, могилы… Сосчитать бы, сколько осквернено великих могил (и просто могил). Может, лучше, если бы не было могил и нечего было бы осквернять? Ведь даже египетские пирамиды теперь пусты. Тутанхамона возят по всему свету как экспонат, к удовольствию ротозеев. И курганы все раскопаны в поисках скифского золота. Гробницы всех российских императоров и царей вскрыты при участии Свердлова и Дзержинского. Гробница Кутузова – вскрыта. Даже останки (мощи) преподобного Сергия переворошены мародерами на государственном уровне. А вы – могилы, могилы…
Вспомним также, с чего начинается повесть Валентина Распутина «Прощание с Матёрой». А с того, что на остров среди Ангары, подлежащий затоплению, запустили бригаду плотников с топорами, дабы срубить все надмогильные кресты. А то будут потом плавать по «Братскому морю» и смущать туристов и ротозеев. И характерно, что никто из плотников не запротестовал, не возмутился даже, а возмутилась и запротестовала старуха из этой Матёры.
Я за свою жизнь насмотрелся на многие кладбища, но впервые, конечно, на наше сельское, Алепинское, благо от окон нашего дома до бугорков и надгробий, если бы измерить веревочкой, не набралось бы и ста метров. Столько же и до церковной паперти.
(Тут самое время оговориться, что при написании этой книги под названием «Чаша» автор считает возможным и допустимым вкраплять в нее некоторые тексты из ранее им же написанных очерков на ту же или близкую тему.)
В одной из своих книг («Капля росы») я привел выдержку из старой книги о своем родном селе. Вот она, выдержка, в значительном сокращении:
«Село Алепино – от Владимира сорок верст, при пруде и колодцах. В первой половине XVI века село Алепино принадлежало московскому Новодевичьему монастырю; но царь Иоанн Грозный взял эту вотчину в царскую казну… Церковь села Алепина в честь Покрова Пресвятой Богородицы весьма древнего происхождения… Когда ветхая деревянная церковь в Алепине была разрушена, то при сожжении престола было найдено три антиминса, из коих самый древний был дан в Покровскую церковь села Алепина в княжение Василия Дмитриевича, сына Дмитрия Донского, другой – при царе Иоанне Грозном и третий – при царе Борисе Годунове… Ныне существующая каменная (кирпичная. – B.C. ) церковь построена в 1850 году усердием прихожан. При ней каменная колокольня и ограда».
Не знаем, где стояла деревянная церковь. Скорее всего на том же приблизительно месте. Не знаем, где в те времена (во времена Дмитрия Донского и Иоанна Грозного) хоронили алепинских прихожан, скорее всего тут же, внутри церковной ограды.
1 2 3 4