Один из таких стариков рассказывал моему другу Жене Мальцеву, что, будучи высаженным в тайге с другими людьми и будучи плотником (оставили им два топора и мешок муки), он лично сколотил пятьсот крестов над могилами крестьян, великомучеников и великомучениц.
Все собираюсь написать, как известный поэт манси Иван Шесталов (раньше манси назывались вогулами) возил меня к себе на родину в городок Березов и дальше в тайгу, по реке Сосьве, в свое родное село, вернее, в поселок. Много тогда было для меня захватывающе интересного, но один момент необходимо отметить сейчас. Я спросил, давно ли возник поселок. И вот даже деревья перед некоторыми домами, черемухи, а дома какие-то странные, вроде полубараков: один дом на несколько вроде бы семейств.
– А это спецпереселенцы образовали поселок.
– Какие спецпереселенцы?
– Раскулаченные. С Украины. Их привезли сюда и высадили среди дикой тайги. Они приходили на наши стойбища, к нашим юртам, погибая с голоду. Ну, иногда наши давали им поесть. Те, что уцелели, построили тут дома…
– А потом?
– Потом, когда у нас начался голод, мы ходили уж к ним. Они к тому времени, уцелевшие-то, стали сажать картошку, даже выращивали рожь. Тогда уж они нам давали поесть.
Идиллия, да и только!
Итак, фамилии уполномоченных в нашем селе были Иринин и Лосев. Иринин был без одной руки (гражданская война?), высокий, худощавый, с каким-то бугристым, очень суровым лицом, красноту которого подчеркивал седой ежик на голове. Лосев, напротив, был низкоросл, круглолиц и темный шатен.
Иринин был весь в идее, в партийном задании, готовый в любую минуту разорить так разорить, убить так убить, а Лосев был общителен, весел, любил играть на скрипке, ходил вечерами к нашему пономарю и дьячку (страшно подумать про уполномоченного тех времен) Николаю Алексеевичу Надеждину, и они там вечерами играли дуэтом. У пономаря и дьячка тоже, значит, имелась скрипка. Впрочем, свободных вечеров не много выпадало иа долю уполномоченных. Именно вечерами, до полуночи, они в школе проводили собрания, стараясь то уговорами и обманными посулами райской жизни, то угрозами загнать всех крестьян в колхоз. Я помню все это только по обрывкам разговоров. Нынче половина села в колхоз запишется, завтра записавшиеся несут заявления о выходе из колхоза (передумали за ночь). Никто из них не знал, что все они уже обречены на колхозную жизнь, а идет лишь игра в кошки-мышки.
Что касается раскулачивания и увоза в дальние края, то есть классовой борьбы в деревне, то в наших местах все это прошло как-то незаметно. Во-первых, сама коллективизация в местах, прилегающих к Москве, проводилась почему-то на целый год позже, нежели в других, отдаленных, от центра областях, когда главная волна насилия, разорения и великого перелома (хребта крестьянству) уже схлынула. Возможно, уже и статья «Головокружение от успехов» появилась в печати (излюбленный прием: сделать, а потом все свалить на других).
Так или иначе, жребий раскулачивания упал только на два хозяйства: на Грубовых в деревеньке Останихе да, увы, на нас в нашем селе.
Алексей Павлович Грубов был резаком. То есть специалистом резать скотину: корову, если нужно, быка, овцу, поросенка. Специальность почти столь же необходимая, как печник, шорник, плотник, кожемяка и прочее. Ну, кое-какая мзда полагалась резаку за труды, вероятно, натурой, поэтому жили Грубовы, ну, получше, позажиточнее других. Вот и решили их раскулачить. Но применили к ним уже полумеру: имущество описать и пустить с торгов, а семью не высылать. Из всей этой истории я запомнил полутрагический, полукомический эпизод. Тетя Нюша Грубова, красивая и тогда еще молодая мать троих мальчишек, вцепилась в перину и не хотела ее отдать. Мотив же был на потеху всем ротозеям:
– Я на ней девственность потеряла, не отдам!
Но, конечно, перину в конце концов отняли, и кто-то из соседей же (и в этом можно разглядеть момент всепронизывающего предательства друга другом) перину эту за бесценок купил. А если бы отказались все покупать? Что бы стали делать уполномоченные с этой периной? В область бы повезли? А с остальным описанным скарбом? Нет, все разобрали, разнесли по своим домам те же останихинские мужички, соседи, а то и дальние родственники. (Сами Грубовы после этой акции уехали из Останихи и обосновались в нашем селе. Все трое мальчишек – Колька, Валька и Борька – были моими сверстниками, мы вместе гуляли и играли в детстве, а потом и в юности учились в школе. Bсe они потом не вернулись с войны. Подробнее о них можно прочитать в той же «Капле росы».)
С нами было решено поступить более жестоко: имущество описать и распродать, а самих выслать, увезти на мученья и погибель. Но тут, как я понял, вернее сказать, как понимаю теперь, разгорелся из-за нас горячий спор между Ирининым и Лосевым. Иринин был за выселение нашей семьи, а Лосев за то, чтобы оставить нас на месте в нашем доме.
Спорить (и решать нашу судьбу) они ушли куда-то из села, в зимнюю метельную дымку, в лес, и не было их около двух часов. Я в это время сидел одетый в три – одно на другое – пальтишка. Кто-то сказал матери, что взять с собой из одежды ничего не позволят, но того, что на самих надето, того уж не снимут. (Кто-нибудь хочет, чтобы я это забыл и простил?) Возвратились они (а квартировали-то ведь в нашем доме): Лосев – оживленный, веселый, а Иринин непроницаемо-суровый. Так что нельзя было сразу сказать, как решилась наша судьба. Я не помню, но мать утверждала впоследствии, что Иринин вдруг протянул мне мятный пряник, и тогда ясно стало, что мы спасены. Мать мне несколько раз на протяжении жизни внушала: «Помни, что спас нас Лосев. Я за него все время Бога молю, а ты, хоть и не молишься, но помни, что спас нас Лосев».
Впоследствии, когда в «Капле росы» все обложив ватой, в ласково-розоватых тонах я написал этот эпизод, оба они, и Иринин и Лосев, вдруг откликнулись письмами. Иринин просил, чтобы я похлопотал об увеличении ему пенсии, а Лосев усердно приглашал рыбачить: он где-то под Астраханью работал зоотехником в каком-то совхозе. Несколько лет подряд я все собирался к нему съездить, имея, как говорится, самые серьезные намерения. У нас шла переписка. Тем временем он ушел на пенсию и переехал из совхоза в Астрахань, я и туда собирался, и у нас опять шла переписка. Но вот пока что я так и не съездил. (Обыкновенное наше русское свинство.)
Итак, вынесли из дома и продали с торгов кое-какую мебель, нам оставили только «низ», то есть нижний этаж дома. Вверху, в комнате, где я когда-то родился, в так называемой «середней», разместилась контора вновь образовавшегося совхоза. Большую переднюю комнату пустили под клуб. От пребывания конторы в нашем доме у меня в памяти остались только густые клубы табачного дыма, в котором нельзя было, кажется, не только дышать, но и смотреть – драло глаза. Но все же дом не очень был приспособлен под контору, и вскоре они перебрались в другое помещение, в дом, перевезенный из другой деревни. Но клуб долго еще оставался в нашем доме, а так как все развлечение молодежи состояло исключительно в танцах, то так мы и жили внизу под чудовищное сотрясение всего дома далеко за полночь. Позже, когда подрос, я и сам принимал участие в этих вечерних гуляньях. Помню также, как среди ночи поднимался «на верх» заспанный, взлохмаченный отец (постаревший и одряхлевший уже), с каким недоумением он смотрел, как стадо молодежи кружится, орет частушки и топает в его доме. Они так расшатали весь дом, что пришлось им поневоле искать другое помещение. Перебрался клуб в бывший пожарный сарай. Так что последние годы мои старики жили в тишине и спокойствии, хотя и в расшатанном доме. Я, приезжая на каникулы, занимал весь верх, где читал или писал, тогда еще при керосиновой лампе. К шестидесятому году (отец уже умер в это время) жить в доме стало практически невозможно, и я затеял капитальный ремонт. Конечно, внутри дома все пришлось изменить, но наружный его вид остался (и остается) точно таким, каким был изначально.
Степанида Ивановна все ездила куда-то в район, в область и, кажется, даже к Михаилу Ивановичу Калинину. Это называлось «хлопотать». Хлопотала она, хлопотала и добилась полной официальной реабилитации нашей семьи. Вышло решение, что мы имеем право возвратить все, что было вынесено из дома (равно как и сам дом, верхний его этаж) и продано. Это было возможно сделать: ведь знали, кто что купил с торгов, где стоит наш буфет, где кровать, где гардероб (платяной шкаф) и т. д. Но мы возвращать ничего уж не стали (в решении было – возвратить безвозмездно, не выкупая), за исключением коровы.
Тот тихий, теплый, ласковый, хотя и осенний (не октябрьский ли) денек, когда мы с матерью ходили в деревню Волково (6 – 7 километров от нашего села) за коровой, я не забуду никогда…
Мне было, должно быть, не больше шести лет, и я, наверное, впервые совершал такое далекое пешее путешествие. Все же 12 – 14 километров в оба конца. Тихонько, не торопясь, мы шли вдоль вьющейся речки (но не по самому берегу, а чуть-чуть поодаль) от луговины до луговины, от косогора до косогора, от лесочка до лесочка по едва заметным тропинкам. Мало ведь кому нужно было пройти пешком от нашего села до Волкова. Помню, что было тепло, но уже сорили березки золотистыми листочками на зеленую травку, помню, что отдыхали под елью, стоящей одиноко на косогоре, помню умиротворенность в мире и на душе. Ведь шли не отдавать, не продавать свою корову, а возвращать.
Домой вели корову на веревке и шли еще тише, Когда отдыхали, пускали корову пастись, и она щипала травку, не уходя далеко, и на путешествие это ушел у нас целый день. Тихий, теплый, умиротворенный осенний денек еще и тем драгоценен, что, вероятно, ни до этого дня, ни после ни разу уж в жизни не выпадало больше такого случая, чтобы целый день – с матерью наедине. Все больше общаться приходилось урывками: там даст поесть, там уложит спать, там заставит помолиться, там покричит домой, если забегаешься на улице, там посидит около заболевшего. Все это между домашних хлопот, забот. А тут – целый день вдвоем. Неторопливое путешествие. Тихий теплый денек, свою корову ведем обратно к себе домой. Может быть, счастливее дня уж и не было в моей жизни.
15
Эта главка, строго говоря, должна бы принадлежать второй части книги, потому что оба события произошли уже в школьные годы, а моя мысль была закончить первую часть приходом в школу. Но все же и это – самое раннее детство. И неизвестно еще, успею ли я (по многим причинам) написать вторую часть, а воспоминанья свежи и ярки, кроме того, они обрисовывают по-своему обстановку и атмосферу, что ли, того времени, они, пожалуй даже, по-своему социальны, хотя речь идет о двух выволочках за все мое детство, на которые я вынудил своих сдержанных и добрых родителей.
Вдруг, как перед гибелью или во время чумы, охватила наше село эпидемия азартных игр. Старые да малые долгими зимними вечерами играли в лото. Собирались в нескольких избах, за стол насаживалось столько народу, что подчас тесно уж было сидеть. Старушки, не умея играть «в передвижку», горстями держали пуговицы, медные денежки, нарезанные картонные квадратики – «заставлять» выкрикнутые и совпавшие цифры и числа. Кто помоложе, тот быстро усвоил прогрессивную систему «в передвижку» и тому требовалось лишь три пуговицы или денежки на каждую карту, по количеству цифровых строк на ней. Совпадет число, пуговка передвигается на одну клетку (пустую), вот она уже на краю карты. «По одной!» – кричит этот игрок. Значит, чтобы выиграть, осталось одно число, и фишки из мешка теперь нужно таскать уж не горстью, а обязательно по одной. И в этом есть смысл. Ведь выкрикивающий может скосить глаза и увидеть, какое число требуется для выигрыша, а фишек – полная горсть. В таком случае можно промедлить и не выкрикнуть нужного числа. Можно даже словчить и незаметно руку с нужной игроку, ожидаемой фишкой опять опустить в мешок. Нет, если уж крикнут «по одной», то начинают вынимать из мешка по одной. На каждую фишку появились прозвища. 90 (самая старшая фишка) – дедушка, 80 – бабушка, 77 – топорики (или Семен Семенович), 22 – уточки, 11 – барабанные палки… Остальных не помню, но находились ловкачи-кричальщики, которые едва ли не все цифры выкрикивали по прозвищам.
Ну… в лото много не проиграешь. Ставили на кон, помнится, по 2 копейки с карты. Взрослым парням как-то не пристало бы корпеть над картами лото вместе со старыми да малыми, и парни, собираясь отдельно, резались в очко, в двадцать одно, там уж и деньги ходили другие, и азарт был другой. Однако и мы, мальчишки-лотошники, очень скоро нашли более быстрый и, можно бы сказать, радикальный способ игры. Ставили на кон, скажем, по пятачку. Затем каждый по очереди лез в мешок слотошными фишками и вытаскивал одну фишку. У кого фишка оказывалась «старше», тот и брал кон. Вся процедура занимала считанные секунды. Ну, а на кон можно уговориться ставить по пятачку, а можно и по гривеннику, а можно и больше. Однажды во время такой игры я проиграл все свои денежки.
Азарт уже жил в нас во всех, не играть на другой день я уж не мог, как же быть? И вот я залез в отцовский кошелек (черный такой, кожаный кошелек с двумя слегка перекошенными металлическими шариками вместо запорчика, классический русский кошелек) и взял оттуда несколько монеток: два двугривенных, два пятиалтынных, несколько гривенников.
Вероятно, я и еще несколько раз ходил по проторенной дорожке, и это очень скоро было замечено. Не так уж много денежек обреталось в отцовском кошельке, чтобы он сразу же не заметил, как они убывают. Наверное, даже заметив это сразу, отец подождал, поглядел, что будет дальше, а когда убедился, что все точно, все так и есть, что его сынок – воришка, мелкий воришка, поговорил со Степанидой Ивановной. На семейном совете они, видимо, решили, что наказывать меня будет мать.
Тут надо сказать, что в нашей семье никогда детей не били. Дело ограничивалось подзатыльниками и подплесниками. За какую-нибудь провинность отец жесткой своей, заскорузлой, тяжелой ладонью пахаря и косца смажет несильно по затылку – вот и все наказанье. Мать, если понадобится сделать то же самое, хлопала ладонью по мягкому месту. Это уж был не подзатыльник, а подплесник. И был однажды курьез. Моя сестра (и крестная) Валентина прикрикнула на меня за что-то: «Сейчас получишь белый подплесник». Белый, наверное, означало – по голому мягкому месту. Слова «подплесник» я тогда, значит, не понимал. Мне вообразилось нечто белое, творожное, вкусное, либо белое, печеное вроде блина, лепешки. Я полдня, к потехе всех домашних, приставал к Валентине и выпрашивал: «Дай белый подплесник, ну, дай белый подплесник!»
И вот решили меня по-настоящему выпороть. И поручено это было матери, и было это для нее большим наказанием, нежели для меня. Она незадолго до смерти, то есть лет тридцать пять спустя, все еще пыталась просить у меня прощенья за что-то, а я никак не мог понять, за что, и только потом, когда ее уже не стало, вдруг однажды озарило меня, как обожгло: да это она за ту, порку, за ту экзекуцию просила прощенья.
Мать предупредила меня, что сейчас начнет бить, сказала, за что, и била скрученным полотенцем. Била и сама рыдала, плакала больше, чем я. Помню, что это было совсем не больно (подумаешь, скрученное полотенце, не полено, не плетка, не ремень), но само по себе все это было настольно мучительно для обоих, что я все до сих пор помню в мельчайших ощущениях, а Степанида Ивановна несла, оказывается, тяжесть этого дня до самой смерти.
Второй случай внешне выглядел пустяком рядом с первым (здесь все-таки – воровство из отцовского кошелька, вопрос нравственности и морали, проявившаяся черта с далеко идущими, возможно, последствиями и вообще отвратительный проступок, чтобы не сказать – преступление), а там… там был именно случай, но в обстановке тех лет он мог кончиться огромной трагедией и, должно быть, очень сильно напугал моего отца.
В этих записках я рассказывал, что в вощине, которую как сырье для производства воска откуда-то привозил в рогожных кулях и в матерчатых мешках отец, попадалось много разнообразных предметов. Больше всего там было денежной мелочи, монеток, но могло встретиться и другое: медный оконный шпингалет, гвоздь, шуруп, дверная медная ручка, навески для двери или оконной рамы, перочинный ножичек… А однажды, как уже говорилось, попался настоящий заряженный револьвер. Это был очень старый револьвер, допотопной системы (если бы полистать теперь альбом с видами оружия, я, конечно, его узнал бы), но помню, что был у него барабан, и торчали из барабана против каждого гнезда медные шпеньки, по которым должна была ударять собачка, и в гнездах барабана видны были пули, и можно только дивиться, почему при нашем мальчишеском обращении с этим предметом, при нашем бесконечном щелканье им не произошло ни одного выстрела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
Все собираюсь написать, как известный поэт манси Иван Шесталов (раньше манси назывались вогулами) возил меня к себе на родину в городок Березов и дальше в тайгу, по реке Сосьве, в свое родное село, вернее, в поселок. Много тогда было для меня захватывающе интересного, но один момент необходимо отметить сейчас. Я спросил, давно ли возник поселок. И вот даже деревья перед некоторыми домами, черемухи, а дома какие-то странные, вроде полубараков: один дом на несколько вроде бы семейств.
– А это спецпереселенцы образовали поселок.
– Какие спецпереселенцы?
– Раскулаченные. С Украины. Их привезли сюда и высадили среди дикой тайги. Они приходили на наши стойбища, к нашим юртам, погибая с голоду. Ну, иногда наши давали им поесть. Те, что уцелели, построили тут дома…
– А потом?
– Потом, когда у нас начался голод, мы ходили уж к ним. Они к тому времени, уцелевшие-то, стали сажать картошку, даже выращивали рожь. Тогда уж они нам давали поесть.
Идиллия, да и только!
Итак, фамилии уполномоченных в нашем селе были Иринин и Лосев. Иринин был без одной руки (гражданская война?), высокий, худощавый, с каким-то бугристым, очень суровым лицом, красноту которого подчеркивал седой ежик на голове. Лосев, напротив, был низкоросл, круглолиц и темный шатен.
Иринин был весь в идее, в партийном задании, готовый в любую минуту разорить так разорить, убить так убить, а Лосев был общителен, весел, любил играть на скрипке, ходил вечерами к нашему пономарю и дьячку (страшно подумать про уполномоченного тех времен) Николаю Алексеевичу Надеждину, и они там вечерами играли дуэтом. У пономаря и дьячка тоже, значит, имелась скрипка. Впрочем, свободных вечеров не много выпадало иа долю уполномоченных. Именно вечерами, до полуночи, они в школе проводили собрания, стараясь то уговорами и обманными посулами райской жизни, то угрозами загнать всех крестьян в колхоз. Я помню все это только по обрывкам разговоров. Нынче половина села в колхоз запишется, завтра записавшиеся несут заявления о выходе из колхоза (передумали за ночь). Никто из них не знал, что все они уже обречены на колхозную жизнь, а идет лишь игра в кошки-мышки.
Что касается раскулачивания и увоза в дальние края, то есть классовой борьбы в деревне, то в наших местах все это прошло как-то незаметно. Во-первых, сама коллективизация в местах, прилегающих к Москве, проводилась почему-то на целый год позже, нежели в других, отдаленных, от центра областях, когда главная волна насилия, разорения и великого перелома (хребта крестьянству) уже схлынула. Возможно, уже и статья «Головокружение от успехов» появилась в печати (излюбленный прием: сделать, а потом все свалить на других).
Так или иначе, жребий раскулачивания упал только на два хозяйства: на Грубовых в деревеньке Останихе да, увы, на нас в нашем селе.
Алексей Павлович Грубов был резаком. То есть специалистом резать скотину: корову, если нужно, быка, овцу, поросенка. Специальность почти столь же необходимая, как печник, шорник, плотник, кожемяка и прочее. Ну, кое-какая мзда полагалась резаку за труды, вероятно, натурой, поэтому жили Грубовы, ну, получше, позажиточнее других. Вот и решили их раскулачить. Но применили к ним уже полумеру: имущество описать и пустить с торгов, а семью не высылать. Из всей этой истории я запомнил полутрагический, полукомический эпизод. Тетя Нюша Грубова, красивая и тогда еще молодая мать троих мальчишек, вцепилась в перину и не хотела ее отдать. Мотив же был на потеху всем ротозеям:
– Я на ней девственность потеряла, не отдам!
Но, конечно, перину в конце концов отняли, и кто-то из соседей же (и в этом можно разглядеть момент всепронизывающего предательства друга другом) перину эту за бесценок купил. А если бы отказались все покупать? Что бы стали делать уполномоченные с этой периной? В область бы повезли? А с остальным описанным скарбом? Нет, все разобрали, разнесли по своим домам те же останихинские мужички, соседи, а то и дальние родственники. (Сами Грубовы после этой акции уехали из Останихи и обосновались в нашем селе. Все трое мальчишек – Колька, Валька и Борька – были моими сверстниками, мы вместе гуляли и играли в детстве, а потом и в юности учились в школе. Bсe они потом не вернулись с войны. Подробнее о них можно прочитать в той же «Капле росы».)
С нами было решено поступить более жестоко: имущество описать и распродать, а самих выслать, увезти на мученья и погибель. Но тут, как я понял, вернее сказать, как понимаю теперь, разгорелся из-за нас горячий спор между Ирининым и Лосевым. Иринин был за выселение нашей семьи, а Лосев за то, чтобы оставить нас на месте в нашем доме.
Спорить (и решать нашу судьбу) они ушли куда-то из села, в зимнюю метельную дымку, в лес, и не было их около двух часов. Я в это время сидел одетый в три – одно на другое – пальтишка. Кто-то сказал матери, что взять с собой из одежды ничего не позволят, но того, что на самих надето, того уж не снимут. (Кто-нибудь хочет, чтобы я это забыл и простил?) Возвратились они (а квартировали-то ведь в нашем доме): Лосев – оживленный, веселый, а Иринин непроницаемо-суровый. Так что нельзя было сразу сказать, как решилась наша судьба. Я не помню, но мать утверждала впоследствии, что Иринин вдруг протянул мне мятный пряник, и тогда ясно стало, что мы спасены. Мать мне несколько раз на протяжении жизни внушала: «Помни, что спас нас Лосев. Я за него все время Бога молю, а ты, хоть и не молишься, но помни, что спас нас Лосев».
Впоследствии, когда в «Капле росы» все обложив ватой, в ласково-розоватых тонах я написал этот эпизод, оба они, и Иринин и Лосев, вдруг откликнулись письмами. Иринин просил, чтобы я похлопотал об увеличении ему пенсии, а Лосев усердно приглашал рыбачить: он где-то под Астраханью работал зоотехником в каком-то совхозе. Несколько лет подряд я все собирался к нему съездить, имея, как говорится, самые серьезные намерения. У нас шла переписка. Тем временем он ушел на пенсию и переехал из совхоза в Астрахань, я и туда собирался, и у нас опять шла переписка. Но вот пока что я так и не съездил. (Обыкновенное наше русское свинство.)
Итак, вынесли из дома и продали с торгов кое-какую мебель, нам оставили только «низ», то есть нижний этаж дома. Вверху, в комнате, где я когда-то родился, в так называемой «середней», разместилась контора вновь образовавшегося совхоза. Большую переднюю комнату пустили под клуб. От пребывания конторы в нашем доме у меня в памяти остались только густые клубы табачного дыма, в котором нельзя было, кажется, не только дышать, но и смотреть – драло глаза. Но все же дом не очень был приспособлен под контору, и вскоре они перебрались в другое помещение, в дом, перевезенный из другой деревни. Но клуб долго еще оставался в нашем доме, а так как все развлечение молодежи состояло исключительно в танцах, то так мы и жили внизу под чудовищное сотрясение всего дома далеко за полночь. Позже, когда подрос, я и сам принимал участие в этих вечерних гуляньях. Помню также, как среди ночи поднимался «на верх» заспанный, взлохмаченный отец (постаревший и одряхлевший уже), с каким недоумением он смотрел, как стадо молодежи кружится, орет частушки и топает в его доме. Они так расшатали весь дом, что пришлось им поневоле искать другое помещение. Перебрался клуб в бывший пожарный сарай. Так что последние годы мои старики жили в тишине и спокойствии, хотя и в расшатанном доме. Я, приезжая на каникулы, занимал весь верх, где читал или писал, тогда еще при керосиновой лампе. К шестидесятому году (отец уже умер в это время) жить в доме стало практически невозможно, и я затеял капитальный ремонт. Конечно, внутри дома все пришлось изменить, но наружный его вид остался (и остается) точно таким, каким был изначально.
Степанида Ивановна все ездила куда-то в район, в область и, кажется, даже к Михаилу Ивановичу Калинину. Это называлось «хлопотать». Хлопотала она, хлопотала и добилась полной официальной реабилитации нашей семьи. Вышло решение, что мы имеем право возвратить все, что было вынесено из дома (равно как и сам дом, верхний его этаж) и продано. Это было возможно сделать: ведь знали, кто что купил с торгов, где стоит наш буфет, где кровать, где гардероб (платяной шкаф) и т. д. Но мы возвращать ничего уж не стали (в решении было – возвратить безвозмездно, не выкупая), за исключением коровы.
Тот тихий, теплый, ласковый, хотя и осенний (не октябрьский ли) денек, когда мы с матерью ходили в деревню Волково (6 – 7 километров от нашего села) за коровой, я не забуду никогда…
Мне было, должно быть, не больше шести лет, и я, наверное, впервые совершал такое далекое пешее путешествие. Все же 12 – 14 километров в оба конца. Тихонько, не торопясь, мы шли вдоль вьющейся речки (но не по самому берегу, а чуть-чуть поодаль) от луговины до луговины, от косогора до косогора, от лесочка до лесочка по едва заметным тропинкам. Мало ведь кому нужно было пройти пешком от нашего села до Волкова. Помню, что было тепло, но уже сорили березки золотистыми листочками на зеленую травку, помню, что отдыхали под елью, стоящей одиноко на косогоре, помню умиротворенность в мире и на душе. Ведь шли не отдавать, не продавать свою корову, а возвращать.
Домой вели корову на веревке и шли еще тише, Когда отдыхали, пускали корову пастись, и она щипала травку, не уходя далеко, и на путешествие это ушел у нас целый день. Тихий, теплый, умиротворенный осенний денек еще и тем драгоценен, что, вероятно, ни до этого дня, ни после ни разу уж в жизни не выпадало больше такого случая, чтобы целый день – с матерью наедине. Все больше общаться приходилось урывками: там даст поесть, там уложит спать, там заставит помолиться, там покричит домой, если забегаешься на улице, там посидит около заболевшего. Все это между домашних хлопот, забот. А тут – целый день вдвоем. Неторопливое путешествие. Тихий теплый денек, свою корову ведем обратно к себе домой. Может быть, счастливее дня уж и не было в моей жизни.
15
Эта главка, строго говоря, должна бы принадлежать второй части книги, потому что оба события произошли уже в школьные годы, а моя мысль была закончить первую часть приходом в школу. Но все же и это – самое раннее детство. И неизвестно еще, успею ли я (по многим причинам) написать вторую часть, а воспоминанья свежи и ярки, кроме того, они обрисовывают по-своему обстановку и атмосферу, что ли, того времени, они, пожалуй даже, по-своему социальны, хотя речь идет о двух выволочках за все мое детство, на которые я вынудил своих сдержанных и добрых родителей.
Вдруг, как перед гибелью или во время чумы, охватила наше село эпидемия азартных игр. Старые да малые долгими зимними вечерами играли в лото. Собирались в нескольких избах, за стол насаживалось столько народу, что подчас тесно уж было сидеть. Старушки, не умея играть «в передвижку», горстями держали пуговицы, медные денежки, нарезанные картонные квадратики – «заставлять» выкрикнутые и совпавшие цифры и числа. Кто помоложе, тот быстро усвоил прогрессивную систему «в передвижку» и тому требовалось лишь три пуговицы или денежки на каждую карту, по количеству цифровых строк на ней. Совпадет число, пуговка передвигается на одну клетку (пустую), вот она уже на краю карты. «По одной!» – кричит этот игрок. Значит, чтобы выиграть, осталось одно число, и фишки из мешка теперь нужно таскать уж не горстью, а обязательно по одной. И в этом есть смысл. Ведь выкрикивающий может скосить глаза и увидеть, какое число требуется для выигрыша, а фишек – полная горсть. В таком случае можно промедлить и не выкрикнуть нужного числа. Можно даже словчить и незаметно руку с нужной игроку, ожидаемой фишкой опять опустить в мешок. Нет, если уж крикнут «по одной», то начинают вынимать из мешка по одной. На каждую фишку появились прозвища. 90 (самая старшая фишка) – дедушка, 80 – бабушка, 77 – топорики (или Семен Семенович), 22 – уточки, 11 – барабанные палки… Остальных не помню, но находились ловкачи-кричальщики, которые едва ли не все цифры выкрикивали по прозвищам.
Ну… в лото много не проиграешь. Ставили на кон, помнится, по 2 копейки с карты. Взрослым парням как-то не пристало бы корпеть над картами лото вместе со старыми да малыми, и парни, собираясь отдельно, резались в очко, в двадцать одно, там уж и деньги ходили другие, и азарт был другой. Однако и мы, мальчишки-лотошники, очень скоро нашли более быстрый и, можно бы сказать, радикальный способ игры. Ставили на кон, скажем, по пятачку. Затем каждый по очереди лез в мешок слотошными фишками и вытаскивал одну фишку. У кого фишка оказывалась «старше», тот и брал кон. Вся процедура занимала считанные секунды. Ну, а на кон можно уговориться ставить по пятачку, а можно и по гривеннику, а можно и больше. Однажды во время такой игры я проиграл все свои денежки.
Азарт уже жил в нас во всех, не играть на другой день я уж не мог, как же быть? И вот я залез в отцовский кошелек (черный такой, кожаный кошелек с двумя слегка перекошенными металлическими шариками вместо запорчика, классический русский кошелек) и взял оттуда несколько монеток: два двугривенных, два пятиалтынных, несколько гривенников.
Вероятно, я и еще несколько раз ходил по проторенной дорожке, и это очень скоро было замечено. Не так уж много денежек обреталось в отцовском кошельке, чтобы он сразу же не заметил, как они убывают. Наверное, даже заметив это сразу, отец подождал, поглядел, что будет дальше, а когда убедился, что все точно, все так и есть, что его сынок – воришка, мелкий воришка, поговорил со Степанидой Ивановной. На семейном совете они, видимо, решили, что наказывать меня будет мать.
Тут надо сказать, что в нашей семье никогда детей не били. Дело ограничивалось подзатыльниками и подплесниками. За какую-нибудь провинность отец жесткой своей, заскорузлой, тяжелой ладонью пахаря и косца смажет несильно по затылку – вот и все наказанье. Мать, если понадобится сделать то же самое, хлопала ладонью по мягкому месту. Это уж был не подзатыльник, а подплесник. И был однажды курьез. Моя сестра (и крестная) Валентина прикрикнула на меня за что-то: «Сейчас получишь белый подплесник». Белый, наверное, означало – по голому мягкому месту. Слова «подплесник» я тогда, значит, не понимал. Мне вообразилось нечто белое, творожное, вкусное, либо белое, печеное вроде блина, лепешки. Я полдня, к потехе всех домашних, приставал к Валентине и выпрашивал: «Дай белый подплесник, ну, дай белый подплесник!»
И вот решили меня по-настоящему выпороть. И поручено это было матери, и было это для нее большим наказанием, нежели для меня. Она незадолго до смерти, то есть лет тридцать пять спустя, все еще пыталась просить у меня прощенья за что-то, а я никак не мог понять, за что, и только потом, когда ее уже не стало, вдруг однажды озарило меня, как обожгло: да это она за ту, порку, за ту экзекуцию просила прощенья.
Мать предупредила меня, что сейчас начнет бить, сказала, за что, и била скрученным полотенцем. Била и сама рыдала, плакала больше, чем я. Помню, что это было совсем не больно (подумаешь, скрученное полотенце, не полено, не плетка, не ремень), но само по себе все это было настольно мучительно для обоих, что я все до сих пор помню в мельчайших ощущениях, а Степанида Ивановна несла, оказывается, тяжесть этого дня до самой смерти.
Второй случай внешне выглядел пустяком рядом с первым (здесь все-таки – воровство из отцовского кошелька, вопрос нравственности и морали, проявившаяся черта с далеко идущими, возможно, последствиями и вообще отвратительный проступок, чтобы не сказать – преступление), а там… там был именно случай, но в обстановке тех лет он мог кончиться огромной трагедией и, должно быть, очень сильно напугал моего отца.
В этих записках я рассказывал, что в вощине, которую как сырье для производства воска откуда-то привозил в рогожных кулях и в матерчатых мешках отец, попадалось много разнообразных предметов. Больше всего там было денежной мелочи, монеток, но могло встретиться и другое: медный оконный шпингалет, гвоздь, шуруп, дверная медная ручка, навески для двери или оконной рамы, перочинный ножичек… А однажды, как уже говорилось, попался настоящий заряженный револьвер. Это был очень старый револьвер, допотопной системы (если бы полистать теперь альбом с видами оружия, я, конечно, его узнал бы), но помню, что был у него барабан, и торчали из барабана против каждого гнезда медные шпеньки, по которым должна была ударять собачка, и в гнездах барабана видны были пули, и можно только дивиться, почему при нашем мальчишеском обращении с этим предметом, при нашем бесконечном щелканье им не произошло ни одного выстрела.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16