От нас требовали безусловной веры в непререкаемый авторитет школы. Нам даже не приходило в голову подвергнуть сомнениям установившиеся в школе порядки, потому что в школе мы были подчинены диктату в известной степени абсолютной системы господства. Кроме того, не было таких предметов, как обществоведение, стимулирующих способность к выработке самостоятельных политических оценок. На уроках немецкого языка даже в выпускных классах писали сочинения только на литературно-исторические темы, просто-напросто исключавшие размышления об общественных проблемах. Конечно, такой аскетизм школьной жизни не способствовал возникновению политических споров в школьном дворе или вне школы. Коренное отличие от сегодняшней действительности заключалось также в невозможности поехать за границу. Не было организации, которая позаботилась бы о молодежи, даже если бы были деньги для поездки за границу. Я считаю необходимым указать на эти недостатки, которые сделали то поколение беззащитным перед быстро умножающимися в то время техническими средствами воздействия на людей.
Дома также не велись разговоры о политике. Это было тем более удивительно, что мой отец с 1914 г. был убежденным либералом. Каждое утро он с нетерпением ожидал «Франкфуртер Цайтунг», каждую неделю читал критические статьи в журналах «Симплициссимус» и «Югенд». Интеллектуально ему близок был Фридрих Науман, выступавший за социальные реформы в мощной Германии. После 1923 г. мой отец стал сторонником Куденгова-Калерги и ревностно отстаивал его идеи пан-европеизма. Он определенно хотел бы поговорить со мной о политике, но я скорее уклонялся от таких возможностей, и мой отец не настаивал. Такое отсутствие политических интересов, правда, соответствовало поведению усталой и разочарованной в результате войны, революции и инфляции молодежи; однако, одновременно это не позволяло мне определить политические масштабы, категории суждения. Мне больше нравилось ходить в школу через парк гейдельбергского замка и там с шеффелевской террасы по нескольку минут мечтательно рассматривать старый город и развалины замка. Эта романтическая склонность к разрушенным крепостям и кривым улочкам сохранилась у меня и вылилась позднее в мою страсть коллекционировать ландшафты, особенно гейдельбергских романтиков. Иногда по пути к замку я встречал Штефана Георга, преисполненного чувства собственного достоинства и имевшего чрезвычайно гордый вид; казалось, будто от него исходил святой дух. Так, наверное, выглядели великие миссионеры, потому что он обладал каким-то магнетизмом. Мой старший брат был старшеклассником, когда ему посчастливилось войти в ближайшее окружение мастера.
Меня сильнее всего привлекала музыка. В Мангейме я до 1922 г. слушал молодого Фуртвенглера и затем Эриха Клейбера. В то время я находил Верди более впечатляющим, чем Вагнера, а Пуччини был для меня «ужасен». Напротив, мне очень нравилась одна симфония Римского-Корсакова, и Пятая симфония Малера, хотя и казалась мне «довольно сложной, но она мне понравилась» (кавычки автора). Посетив берлинский Шаушпильхаус, я отметил, что Георг Кайзер — «самый значительный современный драматург, в произведениях которого шла борьба вокруг понятия, ценности и власти денег», а посмотрев ибсеновскую «Дикую утку», я нашел, что порядки в высшем обществе показались нам смешными: эти персонажи «были комедийными». Ромен Роллан своим романом «Жан Кристоф» усилил мое восхищение Бетховеном.
Так что это было лишь приступом юношеского нигилизма, когда мне не нравилась кипучая общественная жизнь дома. Предпочтение, отдаваемое мной авторам с социально-критическими позициями, товарищам по обществу гребли или альпинизма, носило вполне оппозиционный характер. Даже привязанность к простой буржуазной семье противоречила обычаю искать себе компанию и будущую жену в своей касте (в замкнутом социальном слое, к которому принадлежала твоя семья). У меня даже возникла стихийная симпатия к крайне левым, хотя эта склонность так и не оформилась во что-то осязаемое. Я был невосприимчив ко всякого рода политической деятельности: на это никак не повлиял мой национализм и то, что я, например, во время оккупации Рурской области в 1923 г. волновался из-за бесчинств оккупантов или грозящего угольного кризиса.
К моему удивлению, я написал лучшее в выпуске сочинение на аттестат зрелости. Тем не менее я подумал про себя «Тебя это вряд ли касается», когда ректор школы в своем заключительном слове объявил нам, абитуриентам, что теперь для нас «открыт путь к самым великим свершениям и почестям».
Будучи лучшим математиком класса, я хотел продолжить свои занятия этим предметом. Мой отец привел убедительные доводы против этого намерения, и я не был бы математиком, знакомым с законами логики, если бы не уступил ему. Ближе всего после этого мне была профессия архитектора, оставившая столько впечатлений со времен моей юности. Итак я, к большой радости отца, решил стать архитектором, как он сам и его отец.
В первом семестре я, по финансовым соображениям, учился в Техническом институте по соседству в Карлеруэ, потому что инфляция буквально захлестывала. Поэтому мне каждую неделю приходилось предъявлять к оплате мой вексель, а в конце недели сказочная сумма превращалась в ничто. Из велосипедной экскурсии по Шварцвальду я писал в середине сентября 1923 г.: «Здесь очень дешево! Ночь в гостинице — 400000 марок и ужин 1800000. Молоко (пол-литра) — 250000 марок». Спустя полтора месяца, незадолго до окончания инфляции, обед в гостинице стоил 10-20 миллиардов, а в студенческой столовой — 1 миллиард, что соответствовало 7 пфеннингам золотом. За билет в театр я платил 300-400 миллионов.
Моя семья вследствие этой финансовой катастрофы была вынуждена в конце концов продать концерну торговый дом и фабрику моего покойного деда; продала за ничтожную часть настоящей стоимости, но за «казначейское обязательство в долларах». И вот, моя ежемесячная сумма составляла 16 долларов, на которые я без забот прекрасно мог жить.
Когда инфляция закончилась, я весной 1924 г. перешел в Мюнхенский Технический институт. Хотя я учился там до лета 1925 г., а Гитлер, после освобождения из тюрьмы, снова заявил о себе весной 1925 г., я ничего из этого не воспринял. В своих подробных письмах я писал лишь о своей работе допоздна, о нашей общей цели пожениться через 3-4 года.
На каникулах моя будущая жена и я часто бродили с еще несколькими студентами в австрийских Альпах, мы шли от хижины к хижине, трудные подъемы создавали ощущение того, что мы действительно чего-то добивались. Подчас я с характерным упорством уговаривал моих спутников не прерывать начатый поход даже при самой плохой погоде, несмотря на бурю, ледяной дождь и холод, хотя туман закрывал вершину.
Часто с горных вершин мы видели темно-серый слой облаков над далекой равниной. Под нами жили по нашим понятиям измученные люди, мы считали, что стоим высоко над ними. Молодые и несколько высокомерные, мы были убеждены в том, что только порядочные люди любят горы: когда нам приходилось возвращаться из своих заоблачных далей в нормальную жизнь низменности, я нередко поначалу бывал сбит с толку городской суетой.
«Связь с природой» мы искали также, путешествуя на наших складных байдарках. В то время путешествия такого рода были еще в новинку; водоемы не заполнены как сегодня лодками любых видов; в тишине мы спускались по рекам, а вечером разбивали палатку в самых живописных местах. Эти безмятежные путешествия сообщали нам частицу того счастья, которое было самим собой разумеющимся для наших предков. Еще мой отец в 1885 г. предпринял путешествие пешком и на лошадях из Мюнхена в Неаполь и обратно. Позднее, когда он на своем автомобиле смог объехать всю Европу, он считал, что это путешествие было самым лучшим в его жизни.
Многие представители нашего поколения искали этот контакт с природой. При этом дело было не только в романтическом протесте против буржуазной узости — мы бежали и от требований все усложняющегося мира. Нами владело чувство, что окружающий нас мир утратил равновесие — в природе же гор и долин рек все еще чувствовалась гармония. Чем более нетронутыми были горы, чем более уединенными долины, тем более они нас привлекали. Конечно, я не принадлежал ни к какому молодежному движению, потому что их массовость разрушила бы это стремление к изоляции, а я был скорее индивидуалистом.
Осенью 1925 г. я направился вместе с группой мюнхенских студентов-архитекторов в Берлинский технический институт, находившийся в районе Шарлоттенбурга. Я выбрал проектный семинар профессора Пельцига, но он ограничил число его участников. Поскольку я не очень преуспел в черчении, меня не приняли. Я и без того сомневался, что когда-нибудь стану хорошим архитектором и этот приговор не стал для меня неожиданностью. В следующем семестре в Берлин пригласили профессора Генриха Тессенова, сторонника провинциально-ремесленного стиля, сведшего свою архитектурную выразительность к минимуму: «Решающим является минимум пышности». Я тут же написал моей будущей жене: «Мой новый профессор — самый значительный, самый просвещенный человек из всех, кого я когда-либо встречал. Я в полном восторге от него и работаю с большим рвением. Внешне он также лишен фантазии и сух, как и я, но несмотря на это, в его постройках есть что-то глубоко пережитое. Ум его ужасно остр. Я постараюсь через год попасть в его мастерскую и еще через год попытаюсь стать его ассистентом. Все это, конечно, слишком уж оптимистично и показывает путь, которым я пойду в лучшем случае». Уже через полгода после сдачи моего экзамена я стал его ассистентом. В нем я нашел свой первый катализатор — пока через семь лет его не сменил другой, более мощный.
Очень высоко я ценил и нашего преподавателя истории архитектуры. Профессор Даниэль Кренкер, по происхождению эльзасец, не только увлекался археологией, но и был эмоциональным патриотом: когда во время своей лекции он демонстрировал Страссбургский собор, он расплакался и вынужден был прервать свою речь. Я делал у него доклад по книге Альбрехта Хауйта «Зодчество германцев». Одновременно я писал моей будущей жене: «Немного смешения рас всегда хорошо. И если мы сейчас находимся на нисходящей ветви, то это не потому, что мы — смешанная раса. Потому что таковой мы были уже во времена Средневековья, когда в нас была еще внутренняя энергия и мы расширяли свое жизненное пространство, когда мы вытеснили славян из Пруссии или позднее пересадили европейскую культуру на американскую почву. Мы нисходим, потому что наши силы израсходованы; точно так же, как это случилось с египтянами, греками или римлянами. Здесь ничего нельзя изменить».
Берлин двадцатых годов был фоном, из которого я черпал вдохновение в годы моей учебы. Многочисленные театральные постановки производили на меня очень сильное впечатление: инсценировка «Сна в летнюю ночь» Макса Рейнгарда, Элизабет Бергнер в «Орлеанской деве» Шоу, Палленберг в инсценировке «Швейка» Пискагора. Но меня захватывали и постановочные ревю Шарелля с их ослепительным блеском. Напротив, я тогда еще не оценил вызывающий шик Сесиля Б. де Милля. Я не подозревал, что через десять лет я в этом отношении переплюну эту киношную архитектуру. Я еще находил эти фильмы «довольно безвкусными на американский лад».
Однако все впечатления тускнели от бедности и безработицы. «Закат Европы» Шпенглера убедил меня, что мы живем в период упадка, имеющего сходство с позднеримской эпохой: инфляция, упадок нравов, беспомощность империи. Эссе «Пруссачество и социализм» восхитило меня презрением к роскоши и уюту. Здесь сошлись уроки Шпенглера и Тессенова. Однако мой учитель, в отличие от Шпенглера, сохранял надежду на будущее. В ироническом тоне он выступил против «культа героя» того времени. «Может быть, нас окружают сплошные непонятные действительно «величайшие герои, которые в своем высочайшем хотении и умении вполне вправе отмахиваться даже от самых ужасных вещей, как от незначимых побочных явлений, и смеяться над ними. Может быть, прежде чем вновь смогут расцвести города и ремесла, должен пойти дождь из серы, может быть, для их последнего расцвета нужны народы, прошедшие через все круги ада».
Летом 1927 г., после 9 семестров учебы, я выдержал дипломный экзамен. Следующей весной я в свои 23 года стал одним из самых молодых ассистентов института. Когда в последний год войны устроили благотворительный базар, гадалка предсказала мне: «Ты рано познаешь славу и рано уйдешь на покой». Вот уж у меня были основания подумать об этом предсказании, потому что я довольно точно мог бы предположить, что я, если бы только захотел, когда-нибудь, как и мой учитель, стал бы преподавать в Техническом институте.
Это место ассистента сделало возможной мою женитьбу. В свадебное путешествие мы отправились не в Италию, а по уединенным мекленбургским озерам с поросшими лесом берегами. Мы взяли с собой байдарки и палатку. Наши лодки мы спустили на воду в Шпандау, в нескольких сотнях метров от тюрьмы, в которой мне суждено было провести двадцать лет моей жизни.
Профессия и призвание
В 1928 г. я чуть было не стал государственным и придворным архитектором. Аманулла, повелитель афганцев, хотел реформировать свою страну; для этого он пожелал пригласить молодых немецких техников. Йозеф Брикс, профессор градо- и дорожного строительства, составил группу. Я должен был ехать в качестве градостроителя, архитектора и, кроме того, преподавателя архитектуры в одном техническом учебном заведении, которое собирались открыть в Кабуле. Моя жена вместе со мной проштудировала все книги об этой изолированной стране, какие только удалось достать; мы размышляли, как из простых построек создать национальный стиль и, рассматривая девственные горы, строили планы, как мы будем ходить на лыжах. Были предложены выгодные условия контракта; но едва только все стало совсем определенным, короля с большими почестями принял Гинденбург, как афганцы устроили государственный переворот и сбросили своего правителя.
И все же меня утешала перспектива продолжить работу у Тессенова. Я и раньше колебался, а тут уж просто обрадовался, что вследствие падения Амануллы мне не нужно принимать решение. Семинар занимал у меня только три дня в неделю; кроме того, было пять месяцев студенческих каникул. Тем не менее, я получал за это 300 рейхсмарок; это примерно соответствовало сегодняшним 800 маркам. Тессенов не читал лекции, а исправлял в большой аудитории работы своих чуть ли не пятидесяти студентов. Его можно было видеть примерно 4-6 часов в неделю, все остальное время студенты должны были довольствоваться моими консультациями и исправлениями.
Особенно напряженно я работал в первые месяцы. Студенты сначала были критически настроены по отношению ко мне и старались подловить меня на некомпетентности или обнаружить у меня какую-либо слабинку. Лишь постепенно ушла моя робость новичка. Однако заказы на строительство, которые я надеялся выполнить в щедро отпущенное мне свободное время, не поступали. Наверное, я слишком уж моложаво выглядел, кроме того, строительная деятельность находилась в упадке вследствие экономической депрессии. Исключением стал заказ на строительство гейдельбергского дома родителей моей жены. Это была непримечательная постройка, за которой последовали еще несколько творений того же рода: два пристроенных к виллам на Ваннзее гаража и перепланировка берлинского общежития службы по обмену кадрами высших учебных заведений.
В 1930 г. мы на своих двух байдарках поплыли от петель Дуная вниз по течению до Вены. Когда мы вернулись, 14 сентября состоялись выборы в рейхстаг, оставшиеся у меня в памяти только потому, что их результат чрезвычайно взволновал моего отца. НСДАП получила 107 мандатов и внезапно оказалась в центре политических дебатов. Непредвиденный успех на выборах пробудил в моем отце самые мрачные опасения, связанные прежде всего с социалистическими тенденциями в НСДАП; он ведь уже был обеспокоен силой социал-демократов и коммунистов.
Наш технический институт тем временем стал гнездом национал-социализма. В то время как небольшая группа студентов-коммунистов сконцентрировалась в семинаре профессора Пельцига, национал-социалисты собирались у Тессенова, хотя сам он был и оставался открытым врагом гитлеризма. И все же были невысказанные и нечаянные параллели между его учением и идеологией национал-социалистов. Конечно, Тессенов не сознавал, что они есть. Без сомнения, он пришел бы в негодование при мысли о родстве между его представлениями и национал-социалистическими взглядами.
Тессенов среди прочего учил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Дома также не велись разговоры о политике. Это было тем более удивительно, что мой отец с 1914 г. был убежденным либералом. Каждое утро он с нетерпением ожидал «Франкфуртер Цайтунг», каждую неделю читал критические статьи в журналах «Симплициссимус» и «Югенд». Интеллектуально ему близок был Фридрих Науман, выступавший за социальные реформы в мощной Германии. После 1923 г. мой отец стал сторонником Куденгова-Калерги и ревностно отстаивал его идеи пан-европеизма. Он определенно хотел бы поговорить со мной о политике, но я скорее уклонялся от таких возможностей, и мой отец не настаивал. Такое отсутствие политических интересов, правда, соответствовало поведению усталой и разочарованной в результате войны, революции и инфляции молодежи; однако, одновременно это не позволяло мне определить политические масштабы, категории суждения. Мне больше нравилось ходить в школу через парк гейдельбергского замка и там с шеффелевской террасы по нескольку минут мечтательно рассматривать старый город и развалины замка. Эта романтическая склонность к разрушенным крепостям и кривым улочкам сохранилась у меня и вылилась позднее в мою страсть коллекционировать ландшафты, особенно гейдельбергских романтиков. Иногда по пути к замку я встречал Штефана Георга, преисполненного чувства собственного достоинства и имевшего чрезвычайно гордый вид; казалось, будто от него исходил святой дух. Так, наверное, выглядели великие миссионеры, потому что он обладал каким-то магнетизмом. Мой старший брат был старшеклассником, когда ему посчастливилось войти в ближайшее окружение мастера.
Меня сильнее всего привлекала музыка. В Мангейме я до 1922 г. слушал молодого Фуртвенглера и затем Эриха Клейбера. В то время я находил Верди более впечатляющим, чем Вагнера, а Пуччини был для меня «ужасен». Напротив, мне очень нравилась одна симфония Римского-Корсакова, и Пятая симфония Малера, хотя и казалась мне «довольно сложной, но она мне понравилась» (кавычки автора). Посетив берлинский Шаушпильхаус, я отметил, что Георг Кайзер — «самый значительный современный драматург, в произведениях которого шла борьба вокруг понятия, ценности и власти денег», а посмотрев ибсеновскую «Дикую утку», я нашел, что порядки в высшем обществе показались нам смешными: эти персонажи «были комедийными». Ромен Роллан своим романом «Жан Кристоф» усилил мое восхищение Бетховеном.
Так что это было лишь приступом юношеского нигилизма, когда мне не нравилась кипучая общественная жизнь дома. Предпочтение, отдаваемое мной авторам с социально-критическими позициями, товарищам по обществу гребли или альпинизма, носило вполне оппозиционный характер. Даже привязанность к простой буржуазной семье противоречила обычаю искать себе компанию и будущую жену в своей касте (в замкнутом социальном слое, к которому принадлежала твоя семья). У меня даже возникла стихийная симпатия к крайне левым, хотя эта склонность так и не оформилась во что-то осязаемое. Я был невосприимчив ко всякого рода политической деятельности: на это никак не повлиял мой национализм и то, что я, например, во время оккупации Рурской области в 1923 г. волновался из-за бесчинств оккупантов или грозящего угольного кризиса.
К моему удивлению, я написал лучшее в выпуске сочинение на аттестат зрелости. Тем не менее я подумал про себя «Тебя это вряд ли касается», когда ректор школы в своем заключительном слове объявил нам, абитуриентам, что теперь для нас «открыт путь к самым великим свершениям и почестям».
Будучи лучшим математиком класса, я хотел продолжить свои занятия этим предметом. Мой отец привел убедительные доводы против этого намерения, и я не был бы математиком, знакомым с законами логики, если бы не уступил ему. Ближе всего после этого мне была профессия архитектора, оставившая столько впечатлений со времен моей юности. Итак я, к большой радости отца, решил стать архитектором, как он сам и его отец.
В первом семестре я, по финансовым соображениям, учился в Техническом институте по соседству в Карлеруэ, потому что инфляция буквально захлестывала. Поэтому мне каждую неделю приходилось предъявлять к оплате мой вексель, а в конце недели сказочная сумма превращалась в ничто. Из велосипедной экскурсии по Шварцвальду я писал в середине сентября 1923 г.: «Здесь очень дешево! Ночь в гостинице — 400000 марок и ужин 1800000. Молоко (пол-литра) — 250000 марок». Спустя полтора месяца, незадолго до окончания инфляции, обед в гостинице стоил 10-20 миллиардов, а в студенческой столовой — 1 миллиард, что соответствовало 7 пфеннингам золотом. За билет в театр я платил 300-400 миллионов.
Моя семья вследствие этой финансовой катастрофы была вынуждена в конце концов продать концерну торговый дом и фабрику моего покойного деда; продала за ничтожную часть настоящей стоимости, но за «казначейское обязательство в долларах». И вот, моя ежемесячная сумма составляла 16 долларов, на которые я без забот прекрасно мог жить.
Когда инфляция закончилась, я весной 1924 г. перешел в Мюнхенский Технический институт. Хотя я учился там до лета 1925 г., а Гитлер, после освобождения из тюрьмы, снова заявил о себе весной 1925 г., я ничего из этого не воспринял. В своих подробных письмах я писал лишь о своей работе допоздна, о нашей общей цели пожениться через 3-4 года.
На каникулах моя будущая жена и я часто бродили с еще несколькими студентами в австрийских Альпах, мы шли от хижины к хижине, трудные подъемы создавали ощущение того, что мы действительно чего-то добивались. Подчас я с характерным упорством уговаривал моих спутников не прерывать начатый поход даже при самой плохой погоде, несмотря на бурю, ледяной дождь и холод, хотя туман закрывал вершину.
Часто с горных вершин мы видели темно-серый слой облаков над далекой равниной. Под нами жили по нашим понятиям измученные люди, мы считали, что стоим высоко над ними. Молодые и несколько высокомерные, мы были убеждены в том, что только порядочные люди любят горы: когда нам приходилось возвращаться из своих заоблачных далей в нормальную жизнь низменности, я нередко поначалу бывал сбит с толку городской суетой.
«Связь с природой» мы искали также, путешествуя на наших складных байдарках. В то время путешествия такого рода были еще в новинку; водоемы не заполнены как сегодня лодками любых видов; в тишине мы спускались по рекам, а вечером разбивали палатку в самых живописных местах. Эти безмятежные путешествия сообщали нам частицу того счастья, которое было самим собой разумеющимся для наших предков. Еще мой отец в 1885 г. предпринял путешествие пешком и на лошадях из Мюнхена в Неаполь и обратно. Позднее, когда он на своем автомобиле смог объехать всю Европу, он считал, что это путешествие было самым лучшим в его жизни.
Многие представители нашего поколения искали этот контакт с природой. При этом дело было не только в романтическом протесте против буржуазной узости — мы бежали и от требований все усложняющегося мира. Нами владело чувство, что окружающий нас мир утратил равновесие — в природе же гор и долин рек все еще чувствовалась гармония. Чем более нетронутыми были горы, чем более уединенными долины, тем более они нас привлекали. Конечно, я не принадлежал ни к какому молодежному движению, потому что их массовость разрушила бы это стремление к изоляции, а я был скорее индивидуалистом.
Осенью 1925 г. я направился вместе с группой мюнхенских студентов-архитекторов в Берлинский технический институт, находившийся в районе Шарлоттенбурга. Я выбрал проектный семинар профессора Пельцига, но он ограничил число его участников. Поскольку я не очень преуспел в черчении, меня не приняли. Я и без того сомневался, что когда-нибудь стану хорошим архитектором и этот приговор не стал для меня неожиданностью. В следующем семестре в Берлин пригласили профессора Генриха Тессенова, сторонника провинциально-ремесленного стиля, сведшего свою архитектурную выразительность к минимуму: «Решающим является минимум пышности». Я тут же написал моей будущей жене: «Мой новый профессор — самый значительный, самый просвещенный человек из всех, кого я когда-либо встречал. Я в полном восторге от него и работаю с большим рвением. Внешне он также лишен фантазии и сух, как и я, но несмотря на это, в его постройках есть что-то глубоко пережитое. Ум его ужасно остр. Я постараюсь через год попасть в его мастерскую и еще через год попытаюсь стать его ассистентом. Все это, конечно, слишком уж оптимистично и показывает путь, которым я пойду в лучшем случае». Уже через полгода после сдачи моего экзамена я стал его ассистентом. В нем я нашел свой первый катализатор — пока через семь лет его не сменил другой, более мощный.
Очень высоко я ценил и нашего преподавателя истории архитектуры. Профессор Даниэль Кренкер, по происхождению эльзасец, не только увлекался археологией, но и был эмоциональным патриотом: когда во время своей лекции он демонстрировал Страссбургский собор, он расплакался и вынужден был прервать свою речь. Я делал у него доклад по книге Альбрехта Хауйта «Зодчество германцев». Одновременно я писал моей будущей жене: «Немного смешения рас всегда хорошо. И если мы сейчас находимся на нисходящей ветви, то это не потому, что мы — смешанная раса. Потому что таковой мы были уже во времена Средневековья, когда в нас была еще внутренняя энергия и мы расширяли свое жизненное пространство, когда мы вытеснили славян из Пруссии или позднее пересадили европейскую культуру на американскую почву. Мы нисходим, потому что наши силы израсходованы; точно так же, как это случилось с египтянами, греками или римлянами. Здесь ничего нельзя изменить».
Берлин двадцатых годов был фоном, из которого я черпал вдохновение в годы моей учебы. Многочисленные театральные постановки производили на меня очень сильное впечатление: инсценировка «Сна в летнюю ночь» Макса Рейнгарда, Элизабет Бергнер в «Орлеанской деве» Шоу, Палленберг в инсценировке «Швейка» Пискагора. Но меня захватывали и постановочные ревю Шарелля с их ослепительным блеском. Напротив, я тогда еще не оценил вызывающий шик Сесиля Б. де Милля. Я не подозревал, что через десять лет я в этом отношении переплюну эту киношную архитектуру. Я еще находил эти фильмы «довольно безвкусными на американский лад».
Однако все впечатления тускнели от бедности и безработицы. «Закат Европы» Шпенглера убедил меня, что мы живем в период упадка, имеющего сходство с позднеримской эпохой: инфляция, упадок нравов, беспомощность империи. Эссе «Пруссачество и социализм» восхитило меня презрением к роскоши и уюту. Здесь сошлись уроки Шпенглера и Тессенова. Однако мой учитель, в отличие от Шпенглера, сохранял надежду на будущее. В ироническом тоне он выступил против «культа героя» того времени. «Может быть, нас окружают сплошные непонятные действительно «величайшие герои, которые в своем высочайшем хотении и умении вполне вправе отмахиваться даже от самых ужасных вещей, как от незначимых побочных явлений, и смеяться над ними. Может быть, прежде чем вновь смогут расцвести города и ремесла, должен пойти дождь из серы, может быть, для их последнего расцвета нужны народы, прошедшие через все круги ада».
Летом 1927 г., после 9 семестров учебы, я выдержал дипломный экзамен. Следующей весной я в свои 23 года стал одним из самых молодых ассистентов института. Когда в последний год войны устроили благотворительный базар, гадалка предсказала мне: «Ты рано познаешь славу и рано уйдешь на покой». Вот уж у меня были основания подумать об этом предсказании, потому что я довольно точно мог бы предположить, что я, если бы только захотел, когда-нибудь, как и мой учитель, стал бы преподавать в Техническом институте.
Это место ассистента сделало возможной мою женитьбу. В свадебное путешествие мы отправились не в Италию, а по уединенным мекленбургским озерам с поросшими лесом берегами. Мы взяли с собой байдарки и палатку. Наши лодки мы спустили на воду в Шпандау, в нескольких сотнях метров от тюрьмы, в которой мне суждено было провести двадцать лет моей жизни.
Профессия и призвание
В 1928 г. я чуть было не стал государственным и придворным архитектором. Аманулла, повелитель афганцев, хотел реформировать свою страну; для этого он пожелал пригласить молодых немецких техников. Йозеф Брикс, профессор градо- и дорожного строительства, составил группу. Я должен был ехать в качестве градостроителя, архитектора и, кроме того, преподавателя архитектуры в одном техническом учебном заведении, которое собирались открыть в Кабуле. Моя жена вместе со мной проштудировала все книги об этой изолированной стране, какие только удалось достать; мы размышляли, как из простых построек создать национальный стиль и, рассматривая девственные горы, строили планы, как мы будем ходить на лыжах. Были предложены выгодные условия контракта; но едва только все стало совсем определенным, короля с большими почестями принял Гинденбург, как афганцы устроили государственный переворот и сбросили своего правителя.
И все же меня утешала перспектива продолжить работу у Тессенова. Я и раньше колебался, а тут уж просто обрадовался, что вследствие падения Амануллы мне не нужно принимать решение. Семинар занимал у меня только три дня в неделю; кроме того, было пять месяцев студенческих каникул. Тем не менее, я получал за это 300 рейхсмарок; это примерно соответствовало сегодняшним 800 маркам. Тессенов не читал лекции, а исправлял в большой аудитории работы своих чуть ли не пятидесяти студентов. Его можно было видеть примерно 4-6 часов в неделю, все остальное время студенты должны были довольствоваться моими консультациями и исправлениями.
Особенно напряженно я работал в первые месяцы. Студенты сначала были критически настроены по отношению ко мне и старались подловить меня на некомпетентности или обнаружить у меня какую-либо слабинку. Лишь постепенно ушла моя робость новичка. Однако заказы на строительство, которые я надеялся выполнить в щедро отпущенное мне свободное время, не поступали. Наверное, я слишком уж моложаво выглядел, кроме того, строительная деятельность находилась в упадке вследствие экономической депрессии. Исключением стал заказ на строительство гейдельбергского дома родителей моей жены. Это была непримечательная постройка, за которой последовали еще несколько творений того же рода: два пристроенных к виллам на Ваннзее гаража и перепланировка берлинского общежития службы по обмену кадрами высших учебных заведений.
В 1930 г. мы на своих двух байдарках поплыли от петель Дуная вниз по течению до Вены. Когда мы вернулись, 14 сентября состоялись выборы в рейхстаг, оставшиеся у меня в памяти только потому, что их результат чрезвычайно взволновал моего отца. НСДАП получила 107 мандатов и внезапно оказалась в центре политических дебатов. Непредвиденный успех на выборах пробудил в моем отце самые мрачные опасения, связанные прежде всего с социалистическими тенденциями в НСДАП; он ведь уже был обеспокоен силой социал-демократов и коммунистов.
Наш технический институт тем временем стал гнездом национал-социализма. В то время как небольшая группа студентов-коммунистов сконцентрировалась в семинаре профессора Пельцига, национал-социалисты собирались у Тессенова, хотя сам он был и оставался открытым врагом гитлеризма. И все же были невысказанные и нечаянные параллели между его учением и идеологией национал-социалистов. Конечно, Тессенов не сознавал, что они есть. Без сомнения, он пришел бы в негодование при мысли о родстве между его представлениями и национал-социалистическими взглядами.
Тессенов среди прочего учил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11