Нынешняя одержимость огромного числа людей «временем», «периодом», «историей» привела к тому, что Учители Сознания стали все более и более подчеркивать, усиливать вне-временную сторону сознания. А это, увы, привело к тому, что Учители Времени почти исчезли и знание о времени стало величайшей редкостью.
Джоанна положила мягкую ладонь на Никин мокрый лоб и спросила: «А что станет с этим маленьким хорошеньким моим?»
Ника: Мы едем в Испанию, и я буду учить испанский. Вернее — уже два дня учу. Но, как это я понимаю, то, о чем здесь говорят, уже было мне сказано кем-то.
Г. И.: Ты видишь в этом повторение?
Ника: Нет. Скорее — какое-то «одно», хотя и в разных местах.
Фредерик: Сказано: то — одно, места и тела — многие и разные. Что же остается?
Ника: Я очень устал и не могу отвечать.
Г. И.: Остается время. Время такого именно мышления, как твое и отчасти Фредерика.
Джоанна: Но что же станет с нежнейшим мальчиком?
Г. И.: Что с ним станет? Он был почти подготовлен к этому времени, когда пять дней назад Фредерик вытащил его из того , как маслину из плотно набитой банки.
Джоанна: И его, наверное, будут любить хрупкие французские женщины, вместо русских, широких и крепких.
Фредерик: Боюсь, что им придется подождать немного.
Г. И.: Если они останутся в живых, когда можно будет уже не ждать. Объективные идиоты всех стран еще протестуют против грядущей войны, не замечая, что они сами ее уже давно начали. Война кретинов против кретинов с целью уничтожения как можно большего количества кретинов! — резко Джоанне: — Перестань работать на Дьявола Несознания. Твоя претензия на жалость не скроет твоей боязни мышлении. Что станет с мальчиком? Он станет лицом к лицу с этим временем, а потом оставит его, когда этому наступит срок. Как, полагаю, и остальные беседующие. Нам придется остаться в живых, ибо мы этому времени не принадлежим.
Джоанна: Но я уже его обожаю! И если вы столь странно уверены, что он не пострадает от чего-нибудь страшного и смертельного, то я хочу больше всего, чтобы он не страдал от отсутствия наслаждений.
Все засмеялись. Кроме Ники, который не смеялся, даже рассказывая мне об эгом через сорок лет.
Фредерик: Боюсь, что в Бильбао не будет недостатка в наслаждениях и страданиях.
Г. И. (Джоанне): Если ты это — о своем наслаждении, то не переноси это на мальчика. Он сегодня для нас повод для метафизической рефлексии, а не для твоих неотрефлексированных эротических планов. Согласен, эротизм входит в метафизику, но здесь твое чувство никому не интересно, пока оно не будет трансформировано в сознательный факт. Ты же не хочешь этой трансформации оттого, что боишься смерти. И напрасно, ибо тебе, как и мальчику, я уже обещал, что вы оба — выживете, хотя наслаждения при этом я не гарантировал. Фредерик: Страшновато, а? Как перед долгой и трудной хирургической операцией, когда знаешь, через что придется пройти, притом что знаешь, что пройдешь все-таки. Но операция-то — под наркозом, а как проскочить через эпоху?
Г. И.: Нет, это — те, кто не проскочат, те умрут под наркозом массового страха, энтузиазма или злобы. Нам же придется переносить все каждый раз заново, и абсолютно сознательно.
Джоанна: А цена — жизнь?
Г. И.: Цены — нет. Там это не так устроено. Мы не пощажены за наше сознание. Мы пощажены и, независимо от этого, — осознаем.
Фредерик (Джоанне): Ты же не хочешь любить под наркозом?
Джоанна: Хочу. В одной стране — не этой — говорят: любовь знает сама.
Г. И.: А ты не думай, как в одной стране. Тогда каждая секунда эроса будет тобой осознана, как каждая секунда войны.
Джоанна: А это — не медленная ли пытка вместо мгновенной смерти?
Фредерик: Выбирать нам не приходится, раз все дело уже решено, и именно таким образом.
Джоанна: Любовь я так же хорошо знаю, как Георгий Иванович — войну.
Г. И.: Да, в эротике есть свое знание, неизбежное для знающего. Но и в любви, и в войне выбор всегда уже сделан , и тебе остается лишь знание выполнения, осуществления себя самого единственным твоим уникальным образом . Решение может быть банальным, но в его выполнении каждый — исключителен.
Джоанна: Тогда, может быть, лучше ничего не знать о любви вообще?
Г. И.: Напротив, только зная эрос, ты знаешь, что делаешь сам . Любовь относится к сексу, как осознание — к знанию.
Джоанна: Теперь я знаю: в этой компании некому пожаловаться и никто не дает себя жалеть, даже мой маленький красавец.
Г. И.: Твой учитель не знает усталости, но и он — уйдет. Тогда будет твоя очередь держать ответ перед неустанным тренером всех тренеров .
Джоанна: Но если плохая лошадка не хочет учиться, то даже Вечный Тренер устанет и начинает с другой.
Г. И.: Ты всегда находишь нужную дверь, но не знаешь, как ее отворить. Великий Тренер выбирает себе тренеров лошадей, но не самих лошадей. Это — задача тренеров. Учитель обречен учить, даже если нет учеников. Тогда он будет учить стены. Если тренер устанет от своей бездарной лошадки — мир не исчезнет, но не будет больше… скачек. Вместо разных скаковых лошадей будет одно большое стадо безумных животных с оставленной им свободой — одной для всех . Тогда они будут знать всё сами, все, кроме НЕГО, ибо знания СЕБЯ ОН их лишит, покидая их. Но самое страшное в этом будет то, что сами они не узнают и того, что ОН их покинул. С Его уходом уйдут все Его «да» и «нет», «смотри» и «слушай».
Фредерик: Я бы предпочел не знать об этом.
Г. И.: «Не ведают, что творят» означает не ведают Его , ибо без знания о Нем их знание о себе будет продолжаться механически, как механически может длиться секс без любви или война без Судьбы. Только мгновенно вспыхивающее осознание себя, вспоминание себя выносит нас из механически продолжающегося прошлого нашего бытия. В этот момент наш Общий Отец нас ВИДИТ, а в другие… мы не можем знать.
Фредерик: Даже оставленным, я бы хотел остаться в хорошей компании.
Джоанна: О нет, нет! Это прошло и не возвращается. Этого нельзя рассчитать — как в эротике; ты знаешь как и думаешь, что также получится опять, но и это имеет свой закон.
Г. И.: Который действует в обе стороны, ибо любовь хочет не удовлетворения, а движения. Смотри, средний человек хочет всегда выразить себя, вынести что-то из себя и… удовлетвориться, расслабиться, так сказать. А когда не получается, то русский человек говорит «авось потом выйдет», француз — «c'est la vie», а англичанин — «take it easy». А ты не можешь «тейк ит изи», и не потому, что слишком уж тяжело, а просто потому, что там — ничего нет.
Ника: Простите, пожалуйста, но мне кажется, что я схожу с ума.
Фредерик: Здесь это — твое личное дело. Начинай приучаться.
Джоанна: Но много ли осознание любви может добавить к любви?
Г. И.: Сама любовь тоже — осознание. Но до этого надо еще добродить.
Ника: А почему я должен знать о сексе, как о чем-то отличном от любви?
Фредерик: Видите — он совсем еще не устал и не сошел с ума, да, Ника? Но дай подумать: должен ли ты, в самом деле, знать о сексе? Конечно, не должен, но боюсь, что придется. Я чувствую, что ты — хотя и в твоей особенной манере — думаешь о смерти. Но осознание смерти очень близко к осознанию секса. И то, и другое — на нормальном эмпирическом уровне — не может быть отрефлексировано в самом акте , будь то акт смерти или половой акт. Секс в этом смысле аналог смерти, и оттого его необходимо знать.
Г. И.: У англичан есть очень для них типичное выражение: невозможно есть пудинг и одновременно иметь его. Я же полагаю, что это не только возможно, но и — совершенно необходимо. Знающий может (если захочет) наслаждаться любовью и в то же время осознавать ее как определенное состояние сознания. Незнающий — не может. Он будет есть свой пудинг и плакать, что он его не имеет. Секс подготавливает знающего к смерти.
Глава девятая: 24-го апреля 1945 г. Последняя встреча
Если ничего не происходит, то встреча или разговор — не в счет. Это и имел в виду Геня, называя згу встречу с Робертом последней. Не может быть никакого сомнения в том, что она произошла на площади Дзержинского, справа, когда выходишь из метро, как раз у дверей той маленькой поликлиники, где много позднее человек из другого мира, Додик Ланге, лечил и выдирал зубы у полковника Петренко, у меня и, конечно, у самого Гени.
Роберт стоял очень высокий, в новой шинели, гвардейской фуражке и лейтенантских погонах.
Роберт: Война фактически закончилась. Проклятье, Генечка, стоило ли убивать три года на это проклятое училище повышенного типа, чтобы потом демобилизоваться, не считаясь даже фронтовиком! Или — еще хуже — остаться на годы в каком-нибудь гарнизоне. Сейчас все зависит от сегодняшнего вечера. Я приглашен пить с полковником Петренко в штабном вагоне (это устроил майор Кораблев — у него огромные связи в дивизии и выше). Я не могу остаться в резерве. Ты подумай, один день боя и — все сделано. Лучшие рекомендации, академия, потом — Академия Генштаба… Ну, а потом — посмотрим. Я уговорю Петренко! Кораблев вчера сказал: «Я бы вам рекомендовал оставаться в живых, молодой человек». А что бы отец сказал — ты лучше меня знаешь. Поэтому прошлую ночь я провел у Ардатовских.
Геня: Мое дело — пересказывать, а не возражать. Три часа назад я забежал к ним выпить чаю. Лидия Акимовна сказала: «Роберт сюда не вернется».
Роберт: Значит, я буду убит?
Геня: Этого она не говорила. Я думаю, что Ника (нынешний) прокомментировал бы ее высказывание так: «Сюда не вернется, значит — к себе не вернется».
Роберт: Но надо уходить, уходить! Я уже никогда не смогу жить в этой проклятой комнатенке с отцом, мамой и Эдиком. Когда я последний раз там был, я не мог — я спал на кухне.
Геня: Прости меня, но это не имеет никакого отношения к делу.
Роберт: К какому делу?
Геня: К тебе самому.
Роберт: Осталось не больше десяти минут. Знаешь ты, что (смотрит на часы) такое точка восприятия ? Нам ведь только кажется, что мы живем всей жизнью, но я знаю, это — не так. Для каждого из нас существует несколько — не много, не больше трех-четырех точек, в которых мы действительно воспринимаем жизнь. Все остальное — фон, шум, атмосфера. В этих точках мы страдаем и наслаждаемся, в них мы — активны. В них нам предписывается действовать и выполнять .
Геня: Но ведь можно еще и наблюдать , что происходит в этих точках с тобой и другими. То есть — созерцать .
Роберт: Да, в принципе можно. Но сейчас другой сезон. Если я сейчас этого не сделаю, то не сделаю этого никогда.
Геня: То, что сейчас с тобой происходит, называется «регрессия». Негативно, регрессия — это отсутствие созерцания, а позитивно — это применение к жизни тех умственных способностей и состояний сознания, реальное назначение которых в применении к созерцанию, а не к жизни.
Роберт: Постой! Но я же все это давно знаю. Эти умственные способности должны оставаться потенциями созерцания. Приложение к жизни их уничтожает. Жить надо по другим законам, сохраняя эти потенции в себе и не превращая их в низкое творчество . Но я — не низок и не высок. Я хочу реализовать и то, и другое.
Геня: Это невозможно.
Роберт: Почему? Не понимаю.
Геня: Да ведь ты сам сказал — «другой сезон». Именно другой, не твой . А когда сезон — не твой, то следует не действовать, а «не-действовать». А если ты не можешь избежать дурного действия — а оно неизбежно будет дурным, ибо в не твой сезон и действие будет чужое , — то беги прочь со всех ног! Но как? Вот в чем штука! Ведь оттого и Ника «испарился». Наше Обыденское детство было не только местом, «полем», так сказать, но и особым временем. Жуткое почти для всех, для нас это время явилось нашим сезоном, благодаря исключительной конфигурации событий, личностей и домов. Но сезон кончился. Теперь — жди следующего.
Роберт: О, я знаю, знаю! Жди и бодрствуй, когда все спят. Спи, когда все бодрствует. Пребывай бездеятельным в действии и деятельным в созерцании. Но я — не в Мадриде, как Ника.
Геня: Не думаю, чтобы Ника сейчас был в Мадриде.
Десять минут кончились.
Глава десятая: У Гени
17-го января 1946 года я пришел в гости к Гене, который тогда временно проживал в каморке одной своей временно отсутствующей тетки. Каморка находилась под крышей приарбатского ампирного особняка одного из ранних славянофилов. Деревянные колонны вместе с дверью Гениной каморки пошли на топку в военные годы, и теперь дверью служил огромный лист фанеры.
Это была первая наша встреча за шесть лет. Геня сидел на высокой кровати с изодранным пологом и пригласил меня сделать то же. Я отказался и уселся на полу, подложив старый ватник и опершись спиной о противоположную стену. Оба мы оставались в пальто и шапках, но все равно было очень холодно.
«Холодно, а зато клопы все уползли внутрь куда-то, — сказал Геня, — но сейчас натопим буржуйку, заварим чай и поджарим хлеб». Через полчаса каморка была натоплена до жары почти тропической, а божественный аромат жареного черного хлеба заполнил всю мансарду.
«Если не хочешь говорить, то и не надо, — сказал Геня. — Согласно моим прежним наблюдениям, ты очень часто стараешься завести разговор на тему, тебя лишь абстрактно интересующую. И это, как правило, у тебя не получается. Однако стоит тебе начать говорить о чем-то милом и бессмысленном, как становится интересно, да?» «Милый Геня, — отвечал я, — я не нахожу слов, приличествующих торжественности этого часа и одновременно приличных, чтобы выразить мою радость оттого, что я тебя вижу, и мое отчаяние от постигших меня неудач. Поэтому ни о том, ни о другом речи сейчас не будет. Но скажи мне, что ты сейчас делаешь и о чем думаешь?» «Ну, так, — сказал Геня, — меня, в общем, кое-как устроили помогать расставлять книги в одной библиотеке. Делом этого не назовешь. Думаю же я о том, что скоро думать мне станет гораздо легче и свободнее. Объективно, я имею в виду. Но в то же время и гораздо труднее, ибо появится огромное количество вещей, угрожающих самому думанью, а не физическому существованию думающего, как в тридцатые и во время войны в настоящий же момент нашему думанью непосредственно угрожает приход человека с нелепейшим именем Гаральд Ранцев.
Но еще до прихода Ранцева (с которым я когда-то учился в начальной школе) у меня начала жутко болеть голова — что-то было не в порядке с печуркой. Ранцев пришел, отказался сидеть на полу («На полу не сидят — по полу ходят»), так же как и на кровати («Это — крайне негигиенично и, откровенно говоря, омерзительно»), стал спиной к окошечку и заговорил. До меня через угарную боль долетали странные фразы, которые почему-то навсегда остались в памяти — возможно, по контрасту со словами Гени. «Татьяна Бах была пьяница (кто такая Татьяна Бах, не знаю по сю пору); Станиславскому не давали ставить, как он хотел; Кольцов погиб по странному недоразумению; Светлов — трус. Писал военные стихи, а сам боялся воевать; Заболоцкий писал стихи, которых никто не понимает; достаточно будет Кагановичу сказать все Молотову, и с антисемитизмом будет покончено раз и навсегда — мне так дядя Буля сказал; если бы вы оба только знали, как нам с матерью трудно жить! Мы не в состоянии позволить себе чистое нательное белье раз в неделю, Павел Коган — вот настоящий поэт-патриот…»
Когдаа я очнулся, Геня растирал мне лоб и щеки нашатырным спиртом: «Тетка говорит, что это очень полезно». — «Что — угар?» — «Нет, нашатырный спирт».
«Начнем с того, чем кончили, — сказал я, растянувшись на полу. — Итак, Молотов пожалуется Кагановичу на евреев. Тьфу! Каганович пожалуется на антисемитов, и тогда Татьяна Бах бросит пить, Станиславский будет ставить, как хочет, а Светлов… черт, не будут же новую войну устраивать , чтобы проверить храбрость Светлова, когда эта едва кончилась. Кстати, Геня, я начинаю серьезно бояться, что меня убьют в первом же еврейском погроме, если он случится в Москве, конечно. В самом деле, что ты об этом думаешь?» Геня долго смеялся. «Ну?»
Я в понедельник задал примерно такой же вопрос Тимофею Алексеевичу. Он подумал и сказал, что, разумеется, еврейский погром устроить можно, но что это едва ли произойдет. По его мнению, любой погром, если это именно погром, а не организованное уничтожение или массовое выселение, требует хотя бы минимального соответствия «чувств кретинов с их внешним поведением», — он именно так и выразился. Но сама возможность такого соответствия уже давно уничтожена «духом времени и места». Погром же явится прямой угрозой этому духу. И вообще — это уже я говорю, а не дедушка, хотя и он говорил тебе об этом когда-то, — твоей смерти в скором времени не ожидается. Так что не отвлекай себя, пожалуйста, этими несбыточными грезами!
Я: Но ты всерьез думаешь, что скоро думать станет легче и тяжелее?
Геня: Да. Но это я говорил о себе . Мне кажется, что всякое думанье (а не только мое) обладает двумя совершенно независимыми способностями или энергиями — энергией изменения и энергией инерции — и что характер думанья зависит от их соотношения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Джоанна положила мягкую ладонь на Никин мокрый лоб и спросила: «А что станет с этим маленьким хорошеньким моим?»
Ника: Мы едем в Испанию, и я буду учить испанский. Вернее — уже два дня учу. Но, как это я понимаю, то, о чем здесь говорят, уже было мне сказано кем-то.
Г. И.: Ты видишь в этом повторение?
Ника: Нет. Скорее — какое-то «одно», хотя и в разных местах.
Фредерик: Сказано: то — одно, места и тела — многие и разные. Что же остается?
Ника: Я очень устал и не могу отвечать.
Г. И.: Остается время. Время такого именно мышления, как твое и отчасти Фредерика.
Джоанна: Но что же станет с нежнейшим мальчиком?
Г. И.: Что с ним станет? Он был почти подготовлен к этому времени, когда пять дней назад Фредерик вытащил его из того , как маслину из плотно набитой банки.
Джоанна: И его, наверное, будут любить хрупкие французские женщины, вместо русских, широких и крепких.
Фредерик: Боюсь, что им придется подождать немного.
Г. И.: Если они останутся в живых, когда можно будет уже не ждать. Объективные идиоты всех стран еще протестуют против грядущей войны, не замечая, что они сами ее уже давно начали. Война кретинов против кретинов с целью уничтожения как можно большего количества кретинов! — резко Джоанне: — Перестань работать на Дьявола Несознания. Твоя претензия на жалость не скроет твоей боязни мышлении. Что станет с мальчиком? Он станет лицом к лицу с этим временем, а потом оставит его, когда этому наступит срок. Как, полагаю, и остальные беседующие. Нам придется остаться в живых, ибо мы этому времени не принадлежим.
Джоанна: Но я уже его обожаю! И если вы столь странно уверены, что он не пострадает от чего-нибудь страшного и смертельного, то я хочу больше всего, чтобы он не страдал от отсутствия наслаждений.
Все засмеялись. Кроме Ники, который не смеялся, даже рассказывая мне об эгом через сорок лет.
Фредерик: Боюсь, что в Бильбао не будет недостатка в наслаждениях и страданиях.
Г. И. (Джоанне): Если ты это — о своем наслаждении, то не переноси это на мальчика. Он сегодня для нас повод для метафизической рефлексии, а не для твоих неотрефлексированных эротических планов. Согласен, эротизм входит в метафизику, но здесь твое чувство никому не интересно, пока оно не будет трансформировано в сознательный факт. Ты же не хочешь этой трансформации оттого, что боишься смерти. И напрасно, ибо тебе, как и мальчику, я уже обещал, что вы оба — выживете, хотя наслаждения при этом я не гарантировал. Фредерик: Страшновато, а? Как перед долгой и трудной хирургической операцией, когда знаешь, через что придется пройти, притом что знаешь, что пройдешь все-таки. Но операция-то — под наркозом, а как проскочить через эпоху?
Г. И.: Нет, это — те, кто не проскочат, те умрут под наркозом массового страха, энтузиазма или злобы. Нам же придется переносить все каждый раз заново, и абсолютно сознательно.
Джоанна: А цена — жизнь?
Г. И.: Цены — нет. Там это не так устроено. Мы не пощажены за наше сознание. Мы пощажены и, независимо от этого, — осознаем.
Фредерик (Джоанне): Ты же не хочешь любить под наркозом?
Джоанна: Хочу. В одной стране — не этой — говорят: любовь знает сама.
Г. И.: А ты не думай, как в одной стране. Тогда каждая секунда эроса будет тобой осознана, как каждая секунда войны.
Джоанна: А это — не медленная ли пытка вместо мгновенной смерти?
Фредерик: Выбирать нам не приходится, раз все дело уже решено, и именно таким образом.
Джоанна: Любовь я так же хорошо знаю, как Георгий Иванович — войну.
Г. И.: Да, в эротике есть свое знание, неизбежное для знающего. Но и в любви, и в войне выбор всегда уже сделан , и тебе остается лишь знание выполнения, осуществления себя самого единственным твоим уникальным образом . Решение может быть банальным, но в его выполнении каждый — исключителен.
Джоанна: Тогда, может быть, лучше ничего не знать о любви вообще?
Г. И.: Напротив, только зная эрос, ты знаешь, что делаешь сам . Любовь относится к сексу, как осознание — к знанию.
Джоанна: Теперь я знаю: в этой компании некому пожаловаться и никто не дает себя жалеть, даже мой маленький красавец.
Г. И.: Твой учитель не знает усталости, но и он — уйдет. Тогда будет твоя очередь держать ответ перед неустанным тренером всех тренеров .
Джоанна: Но если плохая лошадка не хочет учиться, то даже Вечный Тренер устанет и начинает с другой.
Г. И.: Ты всегда находишь нужную дверь, но не знаешь, как ее отворить. Великий Тренер выбирает себе тренеров лошадей, но не самих лошадей. Это — задача тренеров. Учитель обречен учить, даже если нет учеников. Тогда он будет учить стены. Если тренер устанет от своей бездарной лошадки — мир не исчезнет, но не будет больше… скачек. Вместо разных скаковых лошадей будет одно большое стадо безумных животных с оставленной им свободой — одной для всех . Тогда они будут знать всё сами, все, кроме НЕГО, ибо знания СЕБЯ ОН их лишит, покидая их. Но самое страшное в этом будет то, что сами они не узнают и того, что ОН их покинул. С Его уходом уйдут все Его «да» и «нет», «смотри» и «слушай».
Фредерик: Я бы предпочел не знать об этом.
Г. И.: «Не ведают, что творят» означает не ведают Его , ибо без знания о Нем их знание о себе будет продолжаться механически, как механически может длиться секс без любви или война без Судьбы. Только мгновенно вспыхивающее осознание себя, вспоминание себя выносит нас из механически продолжающегося прошлого нашего бытия. В этот момент наш Общий Отец нас ВИДИТ, а в другие… мы не можем знать.
Фредерик: Даже оставленным, я бы хотел остаться в хорошей компании.
Джоанна: О нет, нет! Это прошло и не возвращается. Этого нельзя рассчитать — как в эротике; ты знаешь как и думаешь, что также получится опять, но и это имеет свой закон.
Г. И.: Который действует в обе стороны, ибо любовь хочет не удовлетворения, а движения. Смотри, средний человек хочет всегда выразить себя, вынести что-то из себя и… удовлетвориться, расслабиться, так сказать. А когда не получается, то русский человек говорит «авось потом выйдет», француз — «c'est la vie», а англичанин — «take it easy». А ты не можешь «тейк ит изи», и не потому, что слишком уж тяжело, а просто потому, что там — ничего нет.
Ника: Простите, пожалуйста, но мне кажется, что я схожу с ума.
Фредерик: Здесь это — твое личное дело. Начинай приучаться.
Джоанна: Но много ли осознание любви может добавить к любви?
Г. И.: Сама любовь тоже — осознание. Но до этого надо еще добродить.
Ника: А почему я должен знать о сексе, как о чем-то отличном от любви?
Фредерик: Видите — он совсем еще не устал и не сошел с ума, да, Ника? Но дай подумать: должен ли ты, в самом деле, знать о сексе? Конечно, не должен, но боюсь, что придется. Я чувствую, что ты — хотя и в твоей особенной манере — думаешь о смерти. Но осознание смерти очень близко к осознанию секса. И то, и другое — на нормальном эмпирическом уровне — не может быть отрефлексировано в самом акте , будь то акт смерти или половой акт. Секс в этом смысле аналог смерти, и оттого его необходимо знать.
Г. И.: У англичан есть очень для них типичное выражение: невозможно есть пудинг и одновременно иметь его. Я же полагаю, что это не только возможно, но и — совершенно необходимо. Знающий может (если захочет) наслаждаться любовью и в то же время осознавать ее как определенное состояние сознания. Незнающий — не может. Он будет есть свой пудинг и плакать, что он его не имеет. Секс подготавливает знающего к смерти.
Глава девятая: 24-го апреля 1945 г. Последняя встреча
Если ничего не происходит, то встреча или разговор — не в счет. Это и имел в виду Геня, называя згу встречу с Робертом последней. Не может быть никакого сомнения в том, что она произошла на площади Дзержинского, справа, когда выходишь из метро, как раз у дверей той маленькой поликлиники, где много позднее человек из другого мира, Додик Ланге, лечил и выдирал зубы у полковника Петренко, у меня и, конечно, у самого Гени.
Роберт стоял очень высокий, в новой шинели, гвардейской фуражке и лейтенантских погонах.
Роберт: Война фактически закончилась. Проклятье, Генечка, стоило ли убивать три года на это проклятое училище повышенного типа, чтобы потом демобилизоваться, не считаясь даже фронтовиком! Или — еще хуже — остаться на годы в каком-нибудь гарнизоне. Сейчас все зависит от сегодняшнего вечера. Я приглашен пить с полковником Петренко в штабном вагоне (это устроил майор Кораблев — у него огромные связи в дивизии и выше). Я не могу остаться в резерве. Ты подумай, один день боя и — все сделано. Лучшие рекомендации, академия, потом — Академия Генштаба… Ну, а потом — посмотрим. Я уговорю Петренко! Кораблев вчера сказал: «Я бы вам рекомендовал оставаться в живых, молодой человек». А что бы отец сказал — ты лучше меня знаешь. Поэтому прошлую ночь я провел у Ардатовских.
Геня: Мое дело — пересказывать, а не возражать. Три часа назад я забежал к ним выпить чаю. Лидия Акимовна сказала: «Роберт сюда не вернется».
Роберт: Значит, я буду убит?
Геня: Этого она не говорила. Я думаю, что Ника (нынешний) прокомментировал бы ее высказывание так: «Сюда не вернется, значит — к себе не вернется».
Роберт: Но надо уходить, уходить! Я уже никогда не смогу жить в этой проклятой комнатенке с отцом, мамой и Эдиком. Когда я последний раз там был, я не мог — я спал на кухне.
Геня: Прости меня, но это не имеет никакого отношения к делу.
Роберт: К какому делу?
Геня: К тебе самому.
Роберт: Осталось не больше десяти минут. Знаешь ты, что (смотрит на часы) такое точка восприятия ? Нам ведь только кажется, что мы живем всей жизнью, но я знаю, это — не так. Для каждого из нас существует несколько — не много, не больше трех-четырех точек, в которых мы действительно воспринимаем жизнь. Все остальное — фон, шум, атмосфера. В этих точках мы страдаем и наслаждаемся, в них мы — активны. В них нам предписывается действовать и выполнять .
Геня: Но ведь можно еще и наблюдать , что происходит в этих точках с тобой и другими. То есть — созерцать .
Роберт: Да, в принципе можно. Но сейчас другой сезон. Если я сейчас этого не сделаю, то не сделаю этого никогда.
Геня: То, что сейчас с тобой происходит, называется «регрессия». Негативно, регрессия — это отсутствие созерцания, а позитивно — это применение к жизни тех умственных способностей и состояний сознания, реальное назначение которых в применении к созерцанию, а не к жизни.
Роберт: Постой! Но я же все это давно знаю. Эти умственные способности должны оставаться потенциями созерцания. Приложение к жизни их уничтожает. Жить надо по другим законам, сохраняя эти потенции в себе и не превращая их в низкое творчество . Но я — не низок и не высок. Я хочу реализовать и то, и другое.
Геня: Это невозможно.
Роберт: Почему? Не понимаю.
Геня: Да ведь ты сам сказал — «другой сезон». Именно другой, не твой . А когда сезон — не твой, то следует не действовать, а «не-действовать». А если ты не можешь избежать дурного действия — а оно неизбежно будет дурным, ибо в не твой сезон и действие будет чужое , — то беги прочь со всех ног! Но как? Вот в чем штука! Ведь оттого и Ника «испарился». Наше Обыденское детство было не только местом, «полем», так сказать, но и особым временем. Жуткое почти для всех, для нас это время явилось нашим сезоном, благодаря исключительной конфигурации событий, личностей и домов. Но сезон кончился. Теперь — жди следующего.
Роберт: О, я знаю, знаю! Жди и бодрствуй, когда все спят. Спи, когда все бодрствует. Пребывай бездеятельным в действии и деятельным в созерцании. Но я — не в Мадриде, как Ника.
Геня: Не думаю, чтобы Ника сейчас был в Мадриде.
Десять минут кончились.
Глава десятая: У Гени
17-го января 1946 года я пришел в гости к Гене, который тогда временно проживал в каморке одной своей временно отсутствующей тетки. Каморка находилась под крышей приарбатского ампирного особняка одного из ранних славянофилов. Деревянные колонны вместе с дверью Гениной каморки пошли на топку в военные годы, и теперь дверью служил огромный лист фанеры.
Это была первая наша встреча за шесть лет. Геня сидел на высокой кровати с изодранным пологом и пригласил меня сделать то же. Я отказался и уселся на полу, подложив старый ватник и опершись спиной о противоположную стену. Оба мы оставались в пальто и шапках, но все равно было очень холодно.
«Холодно, а зато клопы все уползли внутрь куда-то, — сказал Геня, — но сейчас натопим буржуйку, заварим чай и поджарим хлеб». Через полчаса каморка была натоплена до жары почти тропической, а божественный аромат жареного черного хлеба заполнил всю мансарду.
«Если не хочешь говорить, то и не надо, — сказал Геня. — Согласно моим прежним наблюдениям, ты очень часто стараешься завести разговор на тему, тебя лишь абстрактно интересующую. И это, как правило, у тебя не получается. Однако стоит тебе начать говорить о чем-то милом и бессмысленном, как становится интересно, да?» «Милый Геня, — отвечал я, — я не нахожу слов, приличествующих торжественности этого часа и одновременно приличных, чтобы выразить мою радость оттого, что я тебя вижу, и мое отчаяние от постигших меня неудач. Поэтому ни о том, ни о другом речи сейчас не будет. Но скажи мне, что ты сейчас делаешь и о чем думаешь?» «Ну, так, — сказал Геня, — меня, в общем, кое-как устроили помогать расставлять книги в одной библиотеке. Делом этого не назовешь. Думаю же я о том, что скоро думать мне станет гораздо легче и свободнее. Объективно, я имею в виду. Но в то же время и гораздо труднее, ибо появится огромное количество вещей, угрожающих самому думанью, а не физическому существованию думающего, как в тридцатые и во время войны в настоящий же момент нашему думанью непосредственно угрожает приход человека с нелепейшим именем Гаральд Ранцев.
Но еще до прихода Ранцева (с которым я когда-то учился в начальной школе) у меня начала жутко болеть голова — что-то было не в порядке с печуркой. Ранцев пришел, отказался сидеть на полу («На полу не сидят — по полу ходят»), так же как и на кровати («Это — крайне негигиенично и, откровенно говоря, омерзительно»), стал спиной к окошечку и заговорил. До меня через угарную боль долетали странные фразы, которые почему-то навсегда остались в памяти — возможно, по контрасту со словами Гени. «Татьяна Бах была пьяница (кто такая Татьяна Бах, не знаю по сю пору); Станиславскому не давали ставить, как он хотел; Кольцов погиб по странному недоразумению; Светлов — трус. Писал военные стихи, а сам боялся воевать; Заболоцкий писал стихи, которых никто не понимает; достаточно будет Кагановичу сказать все Молотову, и с антисемитизмом будет покончено раз и навсегда — мне так дядя Буля сказал; если бы вы оба только знали, как нам с матерью трудно жить! Мы не в состоянии позволить себе чистое нательное белье раз в неделю, Павел Коган — вот настоящий поэт-патриот…»
Когдаа я очнулся, Геня растирал мне лоб и щеки нашатырным спиртом: «Тетка говорит, что это очень полезно». — «Что — угар?» — «Нет, нашатырный спирт».
«Начнем с того, чем кончили, — сказал я, растянувшись на полу. — Итак, Молотов пожалуется Кагановичу на евреев. Тьфу! Каганович пожалуется на антисемитов, и тогда Татьяна Бах бросит пить, Станиславский будет ставить, как хочет, а Светлов… черт, не будут же новую войну устраивать , чтобы проверить храбрость Светлова, когда эта едва кончилась. Кстати, Геня, я начинаю серьезно бояться, что меня убьют в первом же еврейском погроме, если он случится в Москве, конечно. В самом деле, что ты об этом думаешь?» Геня долго смеялся. «Ну?»
Я в понедельник задал примерно такой же вопрос Тимофею Алексеевичу. Он подумал и сказал, что, разумеется, еврейский погром устроить можно, но что это едва ли произойдет. По его мнению, любой погром, если это именно погром, а не организованное уничтожение или массовое выселение, требует хотя бы минимального соответствия «чувств кретинов с их внешним поведением», — он именно так и выразился. Но сама возможность такого соответствия уже давно уничтожена «духом времени и места». Погром же явится прямой угрозой этому духу. И вообще — это уже я говорю, а не дедушка, хотя и он говорил тебе об этом когда-то, — твоей смерти в скором времени не ожидается. Так что не отвлекай себя, пожалуйста, этими несбыточными грезами!
Я: Но ты всерьез думаешь, что скоро думать станет легче и тяжелее?
Геня: Да. Но это я говорил о себе . Мне кажется, что всякое думанье (а не только мое) обладает двумя совершенно независимыми способностями или энергиями — энергией изменения и энергией инерции — и что характер думанья зависит от их соотношения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13