Кто-нибудь давал деньги за убийство Сальватьерры? – А потом начинал заходить с другого конца: – Хуандо, ты знаешь, что такое гипнотизм?
– Да как не знать…
– Так знаешь или нет?…
– Знаю…
– Тогда не кажется ли тебе, что ты убил его в драке под воздействием какой-то чудодейственной силы, вроде бы как загипнотизированный?
– Не знаю… Может, так, а может, и нет…
– Что же с тобой все-таки приключилось?
– Зашел я, значит, пропустить стаканчик, пью я, еще не допил, как слышу, кто-то называет имя этого…
– Пруденсио Сальватьерры…
– Да, и все-то во мне перевернулось, равно как гора каменная на меня обрушилась. Так и замолотило, застучало по мне, а его имя так в голову ударило, что я тут же вытащил мачете и позвал его драться, хотя предупредил, что ему меня не убить, потому как сделан я из камней.
Хуандо ни на какие вопросы больше не отвечал и только поигрывал соломенным сомбреро, которое держал в руках.
Ему дали десять лет за убийство. Исписали уйму бумаги и дали десять годков тюрьмы, словно на десять лет закопали в землю. Он это так и воспринял: десять лет своей жизни быть ему мертвым, а как выйдет из заключения, все равно что вернется с кладбища.
Но лучше тюрьма, чем могила, утешала себя Карденала Сифуэнтес, с каждым месяцем все более опечаливаясь, с каждым днем все более сокрушаясь, ибо ей казалось, что и на нее взвалили такой же груз наказания. Она нанялась в прислуги неподалеку от большой тюрьмы в городе, куда после вынесения приговора перевели Хуандо из их деревни. И воскресенье за воскресеньем, умывшись в пять утра, она обряжалась в праздничное платье, смазывала волосы ароматическим маслом, вплетала в обе косы красивые ленты, которые каждое воскресенье были разными – то зелеными, то красными, то желтыми, и отправлялась к острогу, счастливая тем, что может доставить арестанту радость своим присутствием, булочками и сигарами.
В то воскресенье Хуандо, обняв ее обеими руками, которые просовывались, как головы двух питонов, сквозь разделявшую их решетку, немало ее удивил.
– Ведь это, – сказал он ей на ухо, – все-таки кончится…
Она не поняла, но и объяснить не попросила. Точнее сказать, она не поняла того, что уже знала.
Она знала, что заключение окончится и стало оканчиваться очень давно. Едва только он вошел в тюрьму, срок начал кончаться. Но не кончается. Никак не кончается…
Хотя, по правде сказать, Хуандо не тяготился своим заточением, потому что покойный Сальватьерра с каждым днем все меньше терзал его душу, а случись все иначе, до смерти пришлось бы терзаться угрызениями совести. Здесь сполна расплачусь, и будем жить в мире, говорил себе Хуандо и успокаивался.
– А когда выйдешь, что ты будешь делать? – Голос Карденалы дрогнул, ибо, страшась спросить, как себе представляет будущее ее муж, она сказала не «мы будем делать», а «ты будешь делать»…
Хуандо робко взглянул на нее, тоже страшась спросить, как понять это «ты будешь делать»… Может, она хочет остаться в городе работать прислугой? Или – другой мужчина?…
– Поговорим начистоту, Карденала Сифуэнтес. – Хуандо легонько ее оттолкнул и выпрямился за решеткой, сразу став на голову выше. – Ты хочешь остаться здесь? Со мной не вернешься туда?…
– Нет…
Это ее «нет» полоснуло арестанта, как хлыст тюремного надзирателя. Он проглотил слюну, сделал равнодушное лицо и, пожав плечами, пробормотал:
– Ладно, дело твое, я пойду один… Ты ведь знаешь, мне надо вернуться туда…
– Я знаю, что тебе надо вернуться туда, а я про то не хочу и думать, больше не хочу во все это впутываться. Яходила на исповедь, и святой отец сказал мне, что нас сам дьявол попутал.
– Ты сказала ему про дурной огонь? – с яростью спросил Хуандо, ухватившись за решетку, словно желая смять ее своими руками.
– Нет, но я призналась, что я очень суеверная.
– Ладно, это ничего… – и, немного помолчав (с улицы долетали гудки автомобилей, свистки полицейских), Хуандо добавил: – Я только хотел бы знать, Карденала, зачем, кто тебя послал исповедаться…
– Хозяйка потребовала. Сказала, подходит Великий пост…
– Значит, ты не пойдешь со мной? – переспросил Хуандо.
– Нет…
После тяжкого молчания он скрестил на груди руки и повторил:
– Нет так нет…
Но не примирился. Нет, с этим он не мог примириться. Сама тюрьма – место сносное. И надо было расплатиться за смерть. Но потеря Карденалы Сифуэнтес… Нет, это невозможно, нет…
Тюремщик прервал свидание, и Хуандо смотрел ей вслед и ощупывал себя. Снаружи. Ибо не мог ощупывать себя изнутри.
Он этого ожидал, и все же… Но почему он этого ждал?… Потому что если дурной огонь опалит мужчину, ни в чем не будет ему счастья, не видеть ему удачи, пока не останется в нем ни следа от того ожога…
И пришлось ему идти одному в свою деревню, сполна заплатив за покойного Сальватьерру, заплатив тюремными днями, заплатив годами, когда каждый год как большая бумажка в тысячу песо, каждый месяц как бумажка в десять песо, каждый день – одно песо, а часы – монетки… К счастью, он уже совсем расплатился…
– Ты пришла?… – спросил он Карденалу на следующее воскресенье в час свиданий.
– Да. Смотришь на меня и спрашиваешь…
– Я уж думал…
– Думал, думал… Да не додумал, потому и в тюрьму попал, – рассмеялась Карденала, а Хуандо заметил у нее во рту золотой зуб…
– Откуда этот зуб?…
– Вырос… – широко улыбнулась она, охотно показывая зубы, радостно сверкая коронкой. – Нет, не вырос, мне его поставил хозяйкин зубной врач.
– Ты ему заплатила?
– Конечно заплатила, ведь это золото, ты что думаешь?…
– Ну и ладно… – забормотал Хуандо. – У меня тут срок кончается, и мне уже пора выходить на волю. Ты, значит, не пойдешь со мной, – он весь дрожал, с головы до пят, – нет?
– Нет…
«Нет», отчеканенное зубами, да еще золотым зубом, золотым клыком по его сердцу.
– Хорошо, что ты мне это сказала, пока я не размечтался… – Голос у него вдруг провалился куда-то вглубь, и говорить он больше не мог, только добавил хрипло: – Теперь хоть знаю, что к чему, верно?… – А потом, помолчав, заключил спокойно, только глаза печально глядели в глаза Карденалы и кривая улыбка тронула суровые губы: – Вот что бывает в жизни с теми, кого полоснет дурной огонь!
– Хуандо Диос Родригес! – гулко прозвучало его имя в тюремном патио, в бездонной солнечной тишине после полудня.
Он бросился навстречу алькальду, который его вызывал. Ответил начальству почти на военный манер:
– Здесь…
– Возьмите свое имущество… – Алькальд заметил, что арестант его не понимает, – или делает вид, что не понимает? – и заговорил по-другому: – Забирай свои Пожитки, выноси свои вещи из камеры, ты выходишь на свободу.
Он повиновался – и радостно, и нехотя, словно бы, Дождавшись этого мига, вдруг стал в тупик. Вещей у него почти не было. Кое-какая одежка. Да обрывки портрета Карденалы. Портрет он разорвал, но клочки сохранил. Ему захотелось сложить их напоследок, взглянуть на нее, но время не ждало, да к тому же он столько раз их складывал и столько раз рассекал изображение на части без помощи мачете. Чтобы покончить со своим ближним, с врагом, достаточно взять его фотографию и разорвать ее, как и сделал Хуандо с этой самой ненавистной из женщин.
Шестьдесят дюжин сомбреро… едва верилось, однако так было записано в тюремных конторских книгах.
Он это сделал: шестьдесят дюжин сомбреро.
Ему отсчитали, песо за песо, все, что причиталось за труд, и он вышел с сундучком на плече, сменив арестантскую одежду на крестьянский костюм, в своем новом добротном и широкополом сомбреро, которое сам себе сплел к долгожданному дню. Ветерок трогал поля сомбреро. Его сомбреро своими полями ощущало свободу.
– Можно мне здесь написать свое имя? – спросил он у хозяина гостиницы и в ответ на утвердительный кивок написал: Хуандо Диос Родригес.
Но он не остался в этой дрянной ночлежке. Только имя свое написал в регистрационной книге, а сам удрал без оглядки. Что случилось? Что он там увидел?
Ключи!… Ключи в дверях!… Огромные ключи, как в тюрьме, как в камерах…
Ни поспать, ни поесть: куда бы он ни заходил, чтобы перекусить, везде надо было стоять в очереди, все люди по субботам толкутся на улицах, везде, словно очереди арестантов в обеденный час, настоящие арестанты, друг за дружкой, каждый со своей тарелкой. Хуандо предпочел не обедать и зашагал по пыльной дороге к себе в горы, туда, где ему надо было исполнить долг…
Какой долг?
Он его уже выполнил, он уже убил в драке, что правда, то правда, Пруденсио Сальватьерру, лет девять назад, а как будто только вчера, и он уже заплатил тюрьмой за покойника. Какой же еще мог быть долг?
Он знал, что должен сделать одно дело, вот и все. Зачем это облекать в слова или в мысли? Дела более скромны. Дело есть дело, оно – простое, без всяких прикрас. Он его сделает. Исполнит свой долг, вот и все…
Хуандо Прикованный
Хуандо пришел туда, где жил с Карденалой Сифуэнтес. Ничего не изменилось. Все осталось, как было. Деревья, камни и даже, казалось, те же самые ящерицы, которые все так же, спустя девять лет, грелись на солнце, и те же самые птички-плотники, которые пели, и те же любопытные белки шныряли вверх-вниз по деревьям, и те же пугливые кролики…
Исполнить. Хуандо не мог не исполнить. Он чувствовал себя «фунесто». Беда, когда становишься «фунесто». «Фунесто» – это человек, приносящий несчастье. И он, пока не исполнит, не выплатит долг, будет «фунесто».
Так, не долго думая, его и окликнул старик, ловец перепелов.
– «Фунесто», не играй с собой в прятки, – сказал ему старик, – потому-то у тебя все вкривь и вкось идет. Когда ты плюешь, плевок летит в сторону; когда мочишься, поднимается ветер и относит мочу; а когда причесываешься, пробор получается неровный. Так было и у меня, и потому я тебе советую исполнить. Знаю, знаю, что с тобой происходит, это же самое и я пережил, со мной можешь не притворяться, что не понимаешь, о чем веду речь.
– Если сказать по правде, – расколол Хуандо крепкую скорлупу своего молчания, молчания, затвердевшего за многие годы вокруг его тайны, – если сказать по правде, я не могу исполнить, Тата Гуамарачито, потому что у меня нет врагов…
– А может, и не надо? – пробормотал старик, проведя по своему безбородому, с тремя белыми волосками лицу рукой, мягкой от частого прикосновения к перепелиным крыльям.
– Как… не надо? – нахмурил брови Хуандо, стараясь спокойно и прямо глядеть в глаза Таты Гуамарачито.
– Да как слышал: не надо…
– Ладно, ладно, Тата Гуамарачито, еще рано меня отпевать. Пришел мой черед хоронить дурной огонь, мой черед, по несчастью, нет, не по несчастью, а через одну несчастную… – И он сплюнул вкривь, но не потому, что слюна прошла мимо зуба, а нарочно. – И чтобы похоронить огонь, мне надо писать наказ тому, кто его встретит, кто наткнется на костер, и велеть кого-нибудь убить… А у меня, у меня нет смертных врагов… Кого же убить, если мне некого убивать… Так-то вот, что поделаешь… И продолжал после короткого вздоха:
– А потому, Тата, не могу я отделаться от дурного огня, хотя он прожег мне легкие, не легкие у меня, а сита для песка. Все кашляю и кашляю, бывает, и кровью плюю.
– Эту хворь ты из тюрьмы притащил!… Сроку конец, тебе чахотка – венец!
– Нет, это дурной огонь, Тата Гуамарачито, моя болезнь от дурного огня… – Внезапный приступ кашля оборвал его голос, на висках проступила испарина, перед глазами запрыгали огоньки.
– Почему ты, «фунесто», думаешь, что тебя губит дурной огонь? – спросил старик ласково.
– Потому что большой огонь у меня на глазах превращается в сотню маленьких. Ясным днем я вижу, как пляшет он вокруг меня язычками, золотыми искорками, и от этого мне хочется кашлять, меня в пот бросает, тошнит.
– Ну, тогда уйди от него…
– А как, если у меня нет врага, которого я в наказе велел бы убить? – ответил Хуандо понурившись.
– Не вешай голову, «фунесто», Тата Гуамарачито пришел тебе помочь. Слушай мой совет. Той самой ночью ты нашел человечьи кости и металлическую трубочку, где был наказ вызвать на драку Сальватьерру. Не было на тебе большой вины, а если и была, ты искупил ее в тюрьме, и убил ты в честном бою. Двое мужчин с мачете в руках, лицом к лицу, – это двое мужчин, и, подумай сам, ведь он тоже мог тебя прикончить. И подумай также о том, что тот, кто найдет дурной огонь и не выполнит наказ – при встрече зарубить незнакомого ему человека, – сам все равно погибнет от мачете этого человека. Если бы ты, Хуан-до, который «до», а не «после», если бы ты не порешил Сальватьерру, когда услыхал его имя и признал его, будь уверен, не остаться бы тебе в живых, да, будь в том уверен, потому как тогда он бы тебя прикончил, если бы вам довелось опять встретиться. Так написано, и так должно быть…
–Может, это и к лучшему…
– Не говори глупостей, живым всегда быть лучше, чем мертвым!
– Хватит рассуждать, Тата Гуамарачито, что мне надо делать? – прохрипел Хуандо, кашляя, обливаясь потом.
– Пойдешь и разожжешь костер, дурной огонь…
– Кто?
– Ты…
– Я?
– Ты. И напишешь и оставишь там свой наказ, твой наказ убить, ведь недаром ты зовешься Хуандо, до, до, до…
– Да как же мне это сделать, если в наказе я должен велеть тому, кто повстречает дурной огонь и возьмет холщовую сумку, убить в драке… врага, которого у меня нет?
– Все это правильно, Хуан-до-до, но я укажу тебе другой, лучший путь. Ты разорвешь цепь смерти, цепь, к которой ты прикован, понял?
– К чему я прикован? – переспросил Хуандо после молчания, наполненного дыханием двух людей.
– К цепи смерти, которую разорвешь… – стоял на своем Тата Гуамарачито, – и не будешь тогда таким дохлым, не будешь «фунесто».
– Разорвать цепь смерти? Нет, Тата Гуамарачито, это может принести мне еще больше бед, еще больше запутает дело…
– Дурной огонь, который тебя опалил и жжет тебе нутро, виновник очень многих смертей, и настало время его затушить. Благословен тот, да, благословен тот, кто, как ты, может это сделать…
– Скажи мне – как?…
– Я сам пойду с тобой. Встретимся через восемь ночей на девятую. Сейчас ночи светлые, луна на небе, а через восемь суток мгла будет полная. И тогда я приду за тобой и все поведаю тебе, и мы пойдем вместе…
Тата Гуамарачито и Хуандо, засевшие в сосняке, услышали далекий стук лошадиных копыт. Неторопливый, четкий цокот. Они понимали, что лошадь осторожно идет по каменистой тропе у подножия холма и вот-вот выйдет на дорогу, возле которой им надо развести костер, дурной огонь.
На фоне тусклого отсвета звезд, в молочной полутьме обрисовалась фигура всадника. Лошадь была еще далеко. Самое время, однако, чтобы Хуандо зажег огонь. Он так и сделал.
Подобно звезде, упавшей в гущу темного леса, вдруг осветило дорогу яркое пламя.
Всадник заколебался, но другого пути не было, и… вот он уже вблизи костра, спешился с пистолетом в руке.
Человек не мог и не пытался уйти от соблазна. Побледнев, тяжело дыша, не замечая выбившихся из-под шляпы волос, которые лизали ему лоб и глаза, как языки черного пламени, он схватил холщовую сумку, вскочил на лошадь и удалился быстрым галопом, потом перешел на рысь, а костер продолжал пылать.
– Видишь, все очень просто… – Тата Гуамарачито обнял Хуандо. – Теперь мне уже нельзя называть тебя «фунесто», ты избавился от колдовства дурного огня.
– Пора… – сказал Хуандо и вздохнул, – уже пора, через девять-то с лишком лет, и Бог вам отплатит за то, что вы меня надоумили.
– Ты не только избавился от дурного огня, ты, Хуан-до-до-до… ты оборвал цепь смерти. В записке, которую ты написал собственноручно и которую мы спрятали в трубочку и положили рядом с костями человечьими и с твоим мачете, с тем самым мачете, которым ты убил Сальватьерру, и с бутылкой змеиной настойки, в этой записке ты наказал не драться насмерть, не убивать… Но что же ты в ней написал?
– Хм, это моя тайна…
– Что ты велел сделать человеку, который прочтет наказ?…
– Не убивать, нет. Кого ему убивать, если, как я вам говорил, Тата, у меня нет врагов?
– Ну так что же ты наказал?…
– Повторяю вам, Тата Гуамарачито, это моя тайна…
– Хорошо, молчу…
–А вы меня простите? Простите за то, что я вам ее не открываю?
– Не за что тебя прощать. Я уважаю людей, имеющих тайны. Но хочу тебе еще раз сказать, что ты не только отделался от дурного огня, но и порвал цепь из многих смертей… Мне минуло, – продолжал старик, затягиваясь табаком и сипло откашливаясь, – мне минуло почти сто лет, и ты хорошенько слушай то, что я тебе расскажу. Стукнуло мне тогда столько, сколько тебе сейчас, лет тридцать…
– Мне – двадцать восемь! – воскликнул Хуандо.
– В общем, был я в твоих годах, когда наткнулся на дурной огонь и получил наказ биться смертным боем с человеком по имени Белисарио Консуэгра, с бедным горемыкой, как я потом узнал. О нем я не слыхал никогда и в глаза никогда не видывал, но вот однажды покупаю я коня на праздничной ярмарке и слышу, кричат:
1 2 3
– Да как не знать…
– Так знаешь или нет?…
– Знаю…
– Тогда не кажется ли тебе, что ты убил его в драке под воздействием какой-то чудодейственной силы, вроде бы как загипнотизированный?
– Не знаю… Может, так, а может, и нет…
– Что же с тобой все-таки приключилось?
– Зашел я, значит, пропустить стаканчик, пью я, еще не допил, как слышу, кто-то называет имя этого…
– Пруденсио Сальватьерры…
– Да, и все-то во мне перевернулось, равно как гора каменная на меня обрушилась. Так и замолотило, застучало по мне, а его имя так в голову ударило, что я тут же вытащил мачете и позвал его драться, хотя предупредил, что ему меня не убить, потому как сделан я из камней.
Хуандо ни на какие вопросы больше не отвечал и только поигрывал соломенным сомбреро, которое держал в руках.
Ему дали десять лет за убийство. Исписали уйму бумаги и дали десять годков тюрьмы, словно на десять лет закопали в землю. Он это так и воспринял: десять лет своей жизни быть ему мертвым, а как выйдет из заключения, все равно что вернется с кладбища.
Но лучше тюрьма, чем могила, утешала себя Карденала Сифуэнтес, с каждым месяцем все более опечаливаясь, с каждым днем все более сокрушаясь, ибо ей казалось, что и на нее взвалили такой же груз наказания. Она нанялась в прислуги неподалеку от большой тюрьмы в городе, куда после вынесения приговора перевели Хуандо из их деревни. И воскресенье за воскресеньем, умывшись в пять утра, она обряжалась в праздничное платье, смазывала волосы ароматическим маслом, вплетала в обе косы красивые ленты, которые каждое воскресенье были разными – то зелеными, то красными, то желтыми, и отправлялась к острогу, счастливая тем, что может доставить арестанту радость своим присутствием, булочками и сигарами.
В то воскресенье Хуандо, обняв ее обеими руками, которые просовывались, как головы двух питонов, сквозь разделявшую их решетку, немало ее удивил.
– Ведь это, – сказал он ей на ухо, – все-таки кончится…
Она не поняла, но и объяснить не попросила. Точнее сказать, она не поняла того, что уже знала.
Она знала, что заключение окончится и стало оканчиваться очень давно. Едва только он вошел в тюрьму, срок начал кончаться. Но не кончается. Никак не кончается…
Хотя, по правде сказать, Хуандо не тяготился своим заточением, потому что покойный Сальватьерра с каждым днем все меньше терзал его душу, а случись все иначе, до смерти пришлось бы терзаться угрызениями совести. Здесь сполна расплачусь, и будем жить в мире, говорил себе Хуандо и успокаивался.
– А когда выйдешь, что ты будешь делать? – Голос Карденалы дрогнул, ибо, страшась спросить, как себе представляет будущее ее муж, она сказала не «мы будем делать», а «ты будешь делать»…
Хуандо робко взглянул на нее, тоже страшась спросить, как понять это «ты будешь делать»… Может, она хочет остаться в городе работать прислугой? Или – другой мужчина?…
– Поговорим начистоту, Карденала Сифуэнтес. – Хуандо легонько ее оттолкнул и выпрямился за решеткой, сразу став на голову выше. – Ты хочешь остаться здесь? Со мной не вернешься туда?…
– Нет…
Это ее «нет» полоснуло арестанта, как хлыст тюремного надзирателя. Он проглотил слюну, сделал равнодушное лицо и, пожав плечами, пробормотал:
– Ладно, дело твое, я пойду один… Ты ведь знаешь, мне надо вернуться туда…
– Я знаю, что тебе надо вернуться туда, а я про то не хочу и думать, больше не хочу во все это впутываться. Яходила на исповедь, и святой отец сказал мне, что нас сам дьявол попутал.
– Ты сказала ему про дурной огонь? – с яростью спросил Хуандо, ухватившись за решетку, словно желая смять ее своими руками.
– Нет, но я призналась, что я очень суеверная.
– Ладно, это ничего… – и, немного помолчав (с улицы долетали гудки автомобилей, свистки полицейских), Хуандо добавил: – Я только хотел бы знать, Карденала, зачем, кто тебя послал исповедаться…
– Хозяйка потребовала. Сказала, подходит Великий пост…
– Значит, ты не пойдешь со мной? – переспросил Хуандо.
– Нет…
После тяжкого молчания он скрестил на груди руки и повторил:
– Нет так нет…
Но не примирился. Нет, с этим он не мог примириться. Сама тюрьма – место сносное. И надо было расплатиться за смерть. Но потеря Карденалы Сифуэнтес… Нет, это невозможно, нет…
Тюремщик прервал свидание, и Хуандо смотрел ей вслед и ощупывал себя. Снаружи. Ибо не мог ощупывать себя изнутри.
Он этого ожидал, и все же… Но почему он этого ждал?… Потому что если дурной огонь опалит мужчину, ни в чем не будет ему счастья, не видеть ему удачи, пока не останется в нем ни следа от того ожога…
И пришлось ему идти одному в свою деревню, сполна заплатив за покойного Сальватьерру, заплатив тюремными днями, заплатив годами, когда каждый год как большая бумажка в тысячу песо, каждый месяц как бумажка в десять песо, каждый день – одно песо, а часы – монетки… К счастью, он уже совсем расплатился…
– Ты пришла?… – спросил он Карденалу на следующее воскресенье в час свиданий.
– Да. Смотришь на меня и спрашиваешь…
– Я уж думал…
– Думал, думал… Да не додумал, потому и в тюрьму попал, – рассмеялась Карденала, а Хуандо заметил у нее во рту золотой зуб…
– Откуда этот зуб?…
– Вырос… – широко улыбнулась она, охотно показывая зубы, радостно сверкая коронкой. – Нет, не вырос, мне его поставил хозяйкин зубной врач.
– Ты ему заплатила?
– Конечно заплатила, ведь это золото, ты что думаешь?…
– Ну и ладно… – забормотал Хуандо. – У меня тут срок кончается, и мне уже пора выходить на волю. Ты, значит, не пойдешь со мной, – он весь дрожал, с головы до пят, – нет?
– Нет…
«Нет», отчеканенное зубами, да еще золотым зубом, золотым клыком по его сердцу.
– Хорошо, что ты мне это сказала, пока я не размечтался… – Голос у него вдруг провалился куда-то вглубь, и говорить он больше не мог, только добавил хрипло: – Теперь хоть знаю, что к чему, верно?… – А потом, помолчав, заключил спокойно, только глаза печально глядели в глаза Карденалы и кривая улыбка тронула суровые губы: – Вот что бывает в жизни с теми, кого полоснет дурной огонь!
– Хуандо Диос Родригес! – гулко прозвучало его имя в тюремном патио, в бездонной солнечной тишине после полудня.
Он бросился навстречу алькальду, который его вызывал. Ответил начальству почти на военный манер:
– Здесь…
– Возьмите свое имущество… – Алькальд заметил, что арестант его не понимает, – или делает вид, что не понимает? – и заговорил по-другому: – Забирай свои Пожитки, выноси свои вещи из камеры, ты выходишь на свободу.
Он повиновался – и радостно, и нехотя, словно бы, Дождавшись этого мига, вдруг стал в тупик. Вещей у него почти не было. Кое-какая одежка. Да обрывки портрета Карденалы. Портрет он разорвал, но клочки сохранил. Ему захотелось сложить их напоследок, взглянуть на нее, но время не ждало, да к тому же он столько раз их складывал и столько раз рассекал изображение на части без помощи мачете. Чтобы покончить со своим ближним, с врагом, достаточно взять его фотографию и разорвать ее, как и сделал Хуандо с этой самой ненавистной из женщин.
Шестьдесят дюжин сомбреро… едва верилось, однако так было записано в тюремных конторских книгах.
Он это сделал: шестьдесят дюжин сомбреро.
Ему отсчитали, песо за песо, все, что причиталось за труд, и он вышел с сундучком на плече, сменив арестантскую одежду на крестьянский костюм, в своем новом добротном и широкополом сомбреро, которое сам себе сплел к долгожданному дню. Ветерок трогал поля сомбреро. Его сомбреро своими полями ощущало свободу.
– Можно мне здесь написать свое имя? – спросил он у хозяина гостиницы и в ответ на утвердительный кивок написал: Хуандо Диос Родригес.
Но он не остался в этой дрянной ночлежке. Только имя свое написал в регистрационной книге, а сам удрал без оглядки. Что случилось? Что он там увидел?
Ключи!… Ключи в дверях!… Огромные ключи, как в тюрьме, как в камерах…
Ни поспать, ни поесть: куда бы он ни заходил, чтобы перекусить, везде надо было стоять в очереди, все люди по субботам толкутся на улицах, везде, словно очереди арестантов в обеденный час, настоящие арестанты, друг за дружкой, каждый со своей тарелкой. Хуандо предпочел не обедать и зашагал по пыльной дороге к себе в горы, туда, где ему надо было исполнить долг…
Какой долг?
Он его уже выполнил, он уже убил в драке, что правда, то правда, Пруденсио Сальватьерру, лет девять назад, а как будто только вчера, и он уже заплатил тюрьмой за покойника. Какой же еще мог быть долг?
Он знал, что должен сделать одно дело, вот и все. Зачем это облекать в слова или в мысли? Дела более скромны. Дело есть дело, оно – простое, без всяких прикрас. Он его сделает. Исполнит свой долг, вот и все…
Хуандо Прикованный
Хуандо пришел туда, где жил с Карденалой Сифуэнтес. Ничего не изменилось. Все осталось, как было. Деревья, камни и даже, казалось, те же самые ящерицы, которые все так же, спустя девять лет, грелись на солнце, и те же самые птички-плотники, которые пели, и те же любопытные белки шныряли вверх-вниз по деревьям, и те же пугливые кролики…
Исполнить. Хуандо не мог не исполнить. Он чувствовал себя «фунесто». Беда, когда становишься «фунесто». «Фунесто» – это человек, приносящий несчастье. И он, пока не исполнит, не выплатит долг, будет «фунесто».
Так, не долго думая, его и окликнул старик, ловец перепелов.
– «Фунесто», не играй с собой в прятки, – сказал ему старик, – потому-то у тебя все вкривь и вкось идет. Когда ты плюешь, плевок летит в сторону; когда мочишься, поднимается ветер и относит мочу; а когда причесываешься, пробор получается неровный. Так было и у меня, и потому я тебе советую исполнить. Знаю, знаю, что с тобой происходит, это же самое и я пережил, со мной можешь не притворяться, что не понимаешь, о чем веду речь.
– Если сказать по правде, – расколол Хуандо крепкую скорлупу своего молчания, молчания, затвердевшего за многие годы вокруг его тайны, – если сказать по правде, я не могу исполнить, Тата Гуамарачито, потому что у меня нет врагов…
– А может, и не надо? – пробормотал старик, проведя по своему безбородому, с тремя белыми волосками лицу рукой, мягкой от частого прикосновения к перепелиным крыльям.
– Как… не надо? – нахмурил брови Хуандо, стараясь спокойно и прямо глядеть в глаза Таты Гуамарачито.
– Да как слышал: не надо…
– Ладно, ладно, Тата Гуамарачито, еще рано меня отпевать. Пришел мой черед хоронить дурной огонь, мой черед, по несчастью, нет, не по несчастью, а через одну несчастную… – И он сплюнул вкривь, но не потому, что слюна прошла мимо зуба, а нарочно. – И чтобы похоронить огонь, мне надо писать наказ тому, кто его встретит, кто наткнется на костер, и велеть кого-нибудь убить… А у меня, у меня нет смертных врагов… Кого же убить, если мне некого убивать… Так-то вот, что поделаешь… И продолжал после короткого вздоха:
– А потому, Тата, не могу я отделаться от дурного огня, хотя он прожег мне легкие, не легкие у меня, а сита для песка. Все кашляю и кашляю, бывает, и кровью плюю.
– Эту хворь ты из тюрьмы притащил!… Сроку конец, тебе чахотка – венец!
– Нет, это дурной огонь, Тата Гуамарачито, моя болезнь от дурного огня… – Внезапный приступ кашля оборвал его голос, на висках проступила испарина, перед глазами запрыгали огоньки.
– Почему ты, «фунесто», думаешь, что тебя губит дурной огонь? – спросил старик ласково.
– Потому что большой огонь у меня на глазах превращается в сотню маленьких. Ясным днем я вижу, как пляшет он вокруг меня язычками, золотыми искорками, и от этого мне хочется кашлять, меня в пот бросает, тошнит.
– Ну, тогда уйди от него…
– А как, если у меня нет врага, которого я в наказе велел бы убить? – ответил Хуандо понурившись.
– Не вешай голову, «фунесто», Тата Гуамарачито пришел тебе помочь. Слушай мой совет. Той самой ночью ты нашел человечьи кости и металлическую трубочку, где был наказ вызвать на драку Сальватьерру. Не было на тебе большой вины, а если и была, ты искупил ее в тюрьме, и убил ты в честном бою. Двое мужчин с мачете в руках, лицом к лицу, – это двое мужчин, и, подумай сам, ведь он тоже мог тебя прикончить. И подумай также о том, что тот, кто найдет дурной огонь и не выполнит наказ – при встрече зарубить незнакомого ему человека, – сам все равно погибнет от мачете этого человека. Если бы ты, Хуан-до, который «до», а не «после», если бы ты не порешил Сальватьерру, когда услыхал его имя и признал его, будь уверен, не остаться бы тебе в живых, да, будь в том уверен, потому как тогда он бы тебя прикончил, если бы вам довелось опять встретиться. Так написано, и так должно быть…
–Может, это и к лучшему…
– Не говори глупостей, живым всегда быть лучше, чем мертвым!
– Хватит рассуждать, Тата Гуамарачито, что мне надо делать? – прохрипел Хуандо, кашляя, обливаясь потом.
– Пойдешь и разожжешь костер, дурной огонь…
– Кто?
– Ты…
– Я?
– Ты. И напишешь и оставишь там свой наказ, твой наказ убить, ведь недаром ты зовешься Хуандо, до, до, до…
– Да как же мне это сделать, если в наказе я должен велеть тому, кто повстречает дурной огонь и возьмет холщовую сумку, убить в драке… врага, которого у меня нет?
– Все это правильно, Хуан-до-до, но я укажу тебе другой, лучший путь. Ты разорвешь цепь смерти, цепь, к которой ты прикован, понял?
– К чему я прикован? – переспросил Хуандо после молчания, наполненного дыханием двух людей.
– К цепи смерти, которую разорвешь… – стоял на своем Тата Гуамарачито, – и не будешь тогда таким дохлым, не будешь «фунесто».
– Разорвать цепь смерти? Нет, Тата Гуамарачито, это может принести мне еще больше бед, еще больше запутает дело…
– Дурной огонь, который тебя опалил и жжет тебе нутро, виновник очень многих смертей, и настало время его затушить. Благословен тот, да, благословен тот, кто, как ты, может это сделать…
– Скажи мне – как?…
– Я сам пойду с тобой. Встретимся через восемь ночей на девятую. Сейчас ночи светлые, луна на небе, а через восемь суток мгла будет полная. И тогда я приду за тобой и все поведаю тебе, и мы пойдем вместе…
Тата Гуамарачито и Хуандо, засевшие в сосняке, услышали далекий стук лошадиных копыт. Неторопливый, четкий цокот. Они понимали, что лошадь осторожно идет по каменистой тропе у подножия холма и вот-вот выйдет на дорогу, возле которой им надо развести костер, дурной огонь.
На фоне тусклого отсвета звезд, в молочной полутьме обрисовалась фигура всадника. Лошадь была еще далеко. Самое время, однако, чтобы Хуандо зажег огонь. Он так и сделал.
Подобно звезде, упавшей в гущу темного леса, вдруг осветило дорогу яркое пламя.
Всадник заколебался, но другого пути не было, и… вот он уже вблизи костра, спешился с пистолетом в руке.
Человек не мог и не пытался уйти от соблазна. Побледнев, тяжело дыша, не замечая выбившихся из-под шляпы волос, которые лизали ему лоб и глаза, как языки черного пламени, он схватил холщовую сумку, вскочил на лошадь и удалился быстрым галопом, потом перешел на рысь, а костер продолжал пылать.
– Видишь, все очень просто… – Тата Гуамарачито обнял Хуандо. – Теперь мне уже нельзя называть тебя «фунесто», ты избавился от колдовства дурного огня.
– Пора… – сказал Хуандо и вздохнул, – уже пора, через девять-то с лишком лет, и Бог вам отплатит за то, что вы меня надоумили.
– Ты не только избавился от дурного огня, ты, Хуан-до-до-до… ты оборвал цепь смерти. В записке, которую ты написал собственноручно и которую мы спрятали в трубочку и положили рядом с костями человечьими и с твоим мачете, с тем самым мачете, которым ты убил Сальватьерру, и с бутылкой змеиной настойки, в этой записке ты наказал не драться насмерть, не убивать… Но что же ты в ней написал?
– Хм, это моя тайна…
– Что ты велел сделать человеку, который прочтет наказ?…
– Не убивать, нет. Кого ему убивать, если, как я вам говорил, Тата, у меня нет врагов?
– Ну так что же ты наказал?…
– Повторяю вам, Тата Гуамарачито, это моя тайна…
– Хорошо, молчу…
–А вы меня простите? Простите за то, что я вам ее не открываю?
– Не за что тебя прощать. Я уважаю людей, имеющих тайны. Но хочу тебе еще раз сказать, что ты не только отделался от дурного огня, но и порвал цепь из многих смертей… Мне минуло, – продолжал старик, затягиваясь табаком и сипло откашливаясь, – мне минуло почти сто лет, и ты хорошенько слушай то, что я тебе расскажу. Стукнуло мне тогда столько, сколько тебе сейчас, лет тридцать…
– Мне – двадцать восемь! – воскликнул Хуандо.
– В общем, был я в твоих годах, когда наткнулся на дурной огонь и получил наказ биться смертным боем с человеком по имени Белисарио Консуэгра, с бедным горемыкой, как я потом узнал. О нем я не слыхал никогда и в глаза никогда не видывал, но вот однажды покупаю я коня на праздничной ярмарке и слышу, кричат:
1 2 3