Он обладал преимуществом перед старым мастером:все опыты, проделанные и отвергнутые флорентийским художником за долгие годы, подробно записывались в толстую тетрадь в кожаном переплете, которая хранилась вместе с рукописью. Там накапливались всевозможные гипотезы, ключи, долженствующие привести к какой-нибудь разгадке, возможные соответствия между числами и алфавитами, и хотя все попытки оказались тщетными, эти записи сэкономили Хуберту годы тяжкого труда. По крайней мере они указывали на пути, не ведущие никуда. Откинув белесые пряди, падавшие на его глаза-светлячки, фламандец погружался в работу. Он читал и перечитывал странные письмена сверху вниз и снизу вверх, слева направо и, по-еврейски, справа налево. Создавалось впечатление, что Хуберт идет по какому-то определенному следу и день ото дня приближается к открытию, по крайней мере верного направления поисков. Оказалось, что его сильная близорукость тоже дает ему странное и неожиданное преимущество. Неспособность смотреть в текст с близкого расстояния предоставляла ему возможность панорамного видения, более или менее рассеянного и широкого. По временам буквы начинали сливаться у Хуберта перед глазами, и он видел только неясные туманные очертания, как человек, угадывающий в облаках мифических чудовищ или различающий в пятнах сырости на стене лица знакомых. И чем менее строгим был метод фламандца, тем больше обнадеживали результаты. Хуберт ван дер Ханс от рождения был почти что альбиносом; к этому прибавились годы раннего ученичества у братьев ван Мандер, когда он специализировался на миниатюрах. Кропотливая работа по изображению мелких фигурок, иногда размером не больше шляпки гвоздя, серьезно повредила его глазам. В зыбком свете свечи юноша вел запись своих достижений и чертил сложные кривые, значение которых было ясно ему одному.
Тот же вопрос, которым задавался Пьетро делла Кьеза — какие причины побудили Франческо Монтергу взять в ученики того, кто раньше обучался у его заклятого врага, — возникал и у самого Хуберта всякий раз, когда он входил в библиотеку. Фламандец никак не мог объяснить себе наивное гостеприимство, с каким Монтерга распахнул перед ним двери своей мастерской, простодушную щедрость, с какой он раскрывал свои самые драгоценные секреты, и слепую доверчивость, с какой мастер предоставлял каждый уголок своего дома в полное распоряжение ученика.
Разумеется, такое чувство, как верность, было Хуберту неведомо. И все-таки человек, делающий ставку на предательство, должен многое знать и о его противоположности. И как бы странно и парадоксально это ни звучало, в то время как юноша все дальше продвигался по пути измены, он, сам того не сознавая, впервые в жизни обретал подлинную верность учителю. В это время Хуберт ван дер Ханс и начал спрашивать себя, кто же в действительности является его учителем.
VI
Очертания семи странных фигур колыхались на фоне вечернего неба. Свежий ветерок, налетавший с холмов Кальвана, мягко покачивал их, заставляя вращаться вокруг своей оси то в одну, то в другую сторону. Эти фигуры, свисавшие с ветвей старого дуба, походили на плоды, растущие в загробном царстве. Над ними кружила стая нетерпеливых воронов, под ними, у подножия дуба, собралась толпа. Это были тела Кастильца и шести его верных овчарок, вывешенные на всеобщее обозрение разъяренными поселянами как охотничий трофей. Обитатели Кастелло Корсини действительно устроили на них охоту. После двух суток безостановочной травли, которую вели специальные ищейки и безжалостные тигровые доги из Неаполя, присланные самим герцогом, Хуана Диаса де Соррилью обнаружили в окрестностях Фьезоле, обессилевшего, со сломанной лодыжкой. Свора испанца дала неаполитанским догам отчаянное сражение, но, видя, что его собак буквально рвут на части, художник скомандовал им прекратить сопротивление. Да и сами крестьяне стремились захватить собак живьем. Им было нужно добиться от Кастильца признания, и было известно, что собаки — это его семья. Одну за другой их переловили арканами и привязали к дереву. Кроме прочего, охотникам хотелось узнать, что сделал Кастилец с тем юношей, который до сих пор считался пропавшим и тело которого так и не было найдено.
Для начала настоятель Северо Сетимьо подверг художника суровому допросу. Четверым членам герцогской комиссии приходилось удерживать отца погибшего юноши, иначе он насадил бы пленника на вилы. Вопросы сыпались градом и сопровождались пинками и взмахами кос прямо перед лицом Кастильца. Видя, что дело грозит окончиться бессмысленной народной расправой, мать пропавшего юноши взмолилась, чтобы отшельника не убивали, прежде чем он не расскажет, что сделал с ее сыном. Крестьяне расступились, и старый настоятель, один вид которого внушал ужас, превратился в голос этой возбужденной толпы. За каждый вопрос, который Кастилец оставлял без ответа, перерезали глотку одной из его овчарок. Толпа то кричала, то замолкала, вслушиваясь в короткие фразы настоятеля. Неаполитанские доги почувствовали запах крови и смерти, пришли в неистовство и, истекая слюной, заходились в лае. Хуан Диас де Соррилья нарушил молчание, только чтобы попросить о милости к своим собакам. В тот момент, когда лезвие косы должно было скользнуть по горлу самой старой овчарки, которая всеми зубами щерилась на своего палача, испанец объявил, что готов сделать признание. Единственным его условием было, чтобы собаке сохранили жизнь. Неуверенным надломленным голосом художник произнес, что убивал юношей, чтобы взять их кровь и на ее основе изготовить свои красители. Он сказал, что тело второй жертвы закопано под скалой рядом с его хижиной. Этих последних слов оказалось достаточно, чтобы круг нетерпеливо сомкнулся над Хуаном Диасом де Соррильей. Северо Сетимьо отошел на несколько шагов и безучастно наблюдал. Это была ужасная смерть: серпы, косы, вилы, дубинки и кулаки разом опустились на лежащего человека. Импровизированный эшафот устроили на холме с высоким дубом на вершине, испанца повесили на дубе вниз головой, если можно так выразиться — ведь он уже был почти обезглавлен. Та же участь постигла и его собак.
Толпа спускалась с холма с ощущением наконец-то удовлетворенной жажды мести. Аббат сцепил пальцы на животе и посчитал дело закрытым.
VII
Когда Франческо Монтерга узнал о смерти своего испанского собрата по ремеслу, он не смог сдержать сдавленного рыдания. Их не связывала тесная дружба, их суждения об устройстве мира не совпадали, да и о живописи тоже. Учеников флорентийца, конечно, поразила такая скорбь по убийце его духовного сына. В душе мастера совсем не было радости по поводу смерти человека, оборвавшего жизнь его любимого ученика и на корню загубившего надежду учителя насладиться триумфом Пьетро, который должен был стать одним из лучших художников Флоренции; наоборот, старый мастер не мог скрыть горького чувства. Возможно, чтобы как-то справиться со своей печалью, Монтерга погрузился в работу, столь же систематическую, сколь и бессмысленную. Как-то утром он стряхнул пыль со старого наброска, который несколько месяцев назад был заказан, а потом отвергнут Жилберто Гимараэшом. Художник поставил картину на мольберт и принял решение дописать портрет Фатимы, супруги португальского судовладельца. Та же навязчивая одержимость, еще несколько дней назад заставлявшая его часами сидеть в библиотеке, теперь переменила направление. Как в старые времена, когда живопись была неотложной жизненной потребностью, когда приготовление холста или грунтовка дерева были лишь обязательным прологом, позволявшим наконец-то отдаться притяжению палитры, — так и теперь он снова начал писать с прежним юношеским пылом. Мастер Монтерга давно уже рассматривал живопись просто как источник существования. Многочисленные работы, выполненные художником по заказу его скупого мецената, были всего-навсего изысканными поделками и даже не гарантировали автору более или менее солидного достатка. Когда-то его имя сверкало так же ярко, как имена мастеров, чьи картины украшают дворцы герцогов Медичи, но теперь, всеми позабытый, потерпевший поражение как художник, как учитель и как достойный ученик Козимо да Верона, сознавая, что вряд ли ему хватит оставшейся жизни, чтобы раскрыть секрет цвета в первозданном состоянии, он возвращался к живописи как к своему последнему оправданию. Отказ Жилберто Гимараэша от его услуг явился для мастера Монтерги унизительным оскорблением. Видимо, принимая его предложение, Монтерга пытался доказать — хотя бы только самому себе, — что он все еще остается одним из лучших художников Флоренции. И теперь, хотя эта работа потеряла смысл и была обречена на забвение, Франческо Монтерга решил завершить портрет португалки. Как он признавался Хуберту, ничто не могло бы доставить ему большего удовольствия, чем если бы когда-нибудь, волею случая Гимараэшу довелось увидеть завершенной картину, которую он дерзнул отвергнуть. И тогда, даже; если судовладелец будет умолять его на коленях, даже если предложит ему все, чем владеет, мастер Монтерга не согласится продать ему этот портрет. Еще только занималась заря, солнце еще не успевало перевалить через горные вершины, а Франческо Монтерга, к которому вдруг вернулась былая бодрость духа, принимался за работу. Напялив передник, который он носил еще во времена ученичества, и шапку, помнившую, какого цвета была когда-то его шевелюра, художник писал весело и увлеченно. Казалось, лицо Фатимы завладело его воображением: как только мастер наносил последнюю, окончательную лессировку, не дожидаясь, пока краска высохнет, он отказывался от сделанного и начинал работу с начала. Он мог целыми часами рассматривать лицо португалки. Это доводило его до экстаза, и временами оставшиеся у него ученики замечали, как мастер ласкает розовые щеки женщины на портрете, словно он потерял рассудок. Или словно его связывали с Фатимой таинственные узы.
Изучая картину и отношение к ней учителя, Хуберт не мог отделаться от внезапно возникшей мысли, от которой мурашки бежали по коже. Той же ночью фламандец написал письмо, адресованное в Брюгге. И это был не первый случай: втайне от своего фламандского ученика Франческо Монтерга обыскивал его пожитки и находил там множество подобных писем. Флорентийцу были в точности известны дни, когда Хуберт отправлялся на почту, пряча письма в складках одежды. Но в том возбужденном состоянии, в какое его привела работа над старым портретом, мастер Монтерга как будто отстранился от всего, что происходило вокруг него.
Словно судьбы обоих были начертаны одним и тем же пером, словно случаю или року было угодно соединить их помимо их воли, в это самое время Франческо Монтерга и его смертельный враг, фламандец Дирк ван Мандер, снова сражались на дуэли. Хотя ни тот ни другой этого не знали, оба одновременно писали портрет одного человека. Теперь судьбы обоих художников имели одно и то же имя: Фатима.
6. Черная из слоновой кости
I
В тот же час, когда Франческо Монтерга в сотый раз наносил финальные мазки на лицо Фатимы, далекой, словно воспоминание, Дирк ван Мандер в своей мастерской кистью из верблюжьего меха растушевывал румянец на ее щеках, столь близких и столь недоступных. С приезда Фатимы в Брюгге прошло уже больше трех недель. В соответствии с установленными сроками, оставалось всего три дня, чтобы закончить портрет. Несмотря на отчаянные заверения Дирка, что работа действительно будет завершена в день, о котором они договорились, Фатима не воспринимала картину иначе как первоначальный набросок. Молодой художник неутомимо пускался в технические разъяснения и божился, что масло, которое он собирается использовать, обладает способностью высыхать в считанные минуты, но у португалки были веские причины для сомнения. В короткой записке, пришедшей из Остенде, Жилберто Гимараэш сообщал, что здоровье его ощутимо улучшается, но снова негодовал по поводу портовых служащих, которые упорно не разрешают ему спуститься на берег. Кроме того, он писал, что через три дня корабль должен сниматься с якоря и отправляться обратно, в Лиссабон.
Дирк принял эти новости со смесью радости и досады. Его радовало известие, что Гимараэш так и не доберется до Брюгге, но он горько сожалел, что Фатиме придется уезжать в столь короткий срок. В глубине души он надеялся, что время отъезда можно будет отдалить хотя бы еще на несколько дней. Он намеренно затягивал завершение работы, пытаясь добиться отсрочки и таким образом продлить пребывание португалки в Брюгге. Младший ван Мандер знал, что если изготовить Oleum Presiotum, картина будет завершена очень быстро; но Дирк взялся за работу намного более тяжелую, работу с материалом, который было гораздо сложнее подчинить своей воле, чем самый ядовитый из красителей, — сердце Фатимы. Дирк знал, что душа молодой португалки представляла субстанцию, по своим качествам схожую с Oleum Presiotum: такая же светозарная и пленяющая, но столь же таинственная и загадочная по составу; такая же постоянная и прочная, но в то же время столь же неуловимая, как самое драгоценное из масел. Скромная приветливая девушка со светлой и чистой улыбкой и крестьянским простодушием в один миг превращалась в высокомерную женщину с холодным суровым взором. Страстная шалунья — та самая, что тайком приникала к губам Дирка и дарила ему поцелуи, иногда нежные, иногда возбуждающие, — без всяких причин внезапно становилась неприступной как скала. Но сердце этой женщины было на самом деле еще более коварным, чем мог предполагать Дирк. Младшему брату, конечно, не приходило в голову, что в его отсутствие Фатима и Грег продолжали свою темную, неистовую, порой нечеловеческую игру. Для Дирка Фатима была мучительной надеждой на возвышенную любовь. Для Грега, наоборот, она была обещанием похотливой плоти, сладострастной, чисто земной необходимостью. Перед Дирком
Фатима раскрывала свое сердце — чтобы тут же снова закрыть его. Грегу она предлагала свое тело, словно сочащийся плод, — а в последний момент убирала его от алчущего рта, не давая укусить.
В эти дни Грег проводил большую часть времени, запершись в единственном месте, где мог находиться только он, где было запрещено появляться младшему брату. В четырех стенах этого холодного убежища хранились компоненты, из которых можно было изготовить Oleum Presiotum. Грег настолько ревностно оберегал свой секрет, в первую очередь от глаз Дирка, что никому не позволял проникать в свои темные владения. Единственным исключением стала Фатима. Юной португалке в считанные дни удалось добиться того, чего никто не смог получить за годы: сам художник распахнул перед ней дверь. Когда Фатима в первый раз вошла в потаенную комнату, она абсолютно точно поняла, что значит быть слепым. Она не смогла бы даже описать это закрытое помещение с замурованными окнами по той простой причине, что снаружи сюда не проникал ни один луч света, а Грег, естественно, не испытывал потребности в освещении. Дело было не только в том, что здесь не горело ни одной свечи: открывая женщине доступ в эту комнату, Грег поставил условие, что она не должна зажигать огня. Резкий запах соснового дерева плохо сочетался с мраком и замкнутостью помещения. Фатима решила про себя, что находиться здесь приятно и в то же время страшно. Посреди самой тесной темноты она почувствовала себя затерянной в лабиринте соснового леса. И если бы не рука Грега, направлявшая каждый шаг женщины, она ни за что не смогла найти оттуда выход. Эта комната и стала местом их запретных встреч. Словно двое слепцов, не зная дороги, руководствуясь единственной картой — очертаниями собственных тел, Грег и Фатима исследовали друг друга руками, ртом, языком, подушечками пальцев. Заблудившись в бесконечной черноте этой ночи, они прибегали к единственной ясности — возбужденному дыханию и отрывистым фразам, произносимым вполголоса. Посреди этого океана мрака, где не существовало ни верха, ни низа, ни востока, ни запада, Фатима привыкала доверять единственной истине — твердому и прямому компасу, который предлагал ей Грег. На их корабле штурвал всегда оставался в подчинении у Фатимы. И неизменно, каждый раз, когда Грег уже был готов взять управление на себя и привести корабль в долгожданную гавань, каждый раз, когда руки его вот-вот должны были проникнуть в заветное устье, Фатима вставала, оправляла платье и просила слепого, чтобы тот отвел ее к выходу.
— Не теперь, — шептала женщина, прежде чем распахнуть створку двери и вынырнуть на поверхность дня.
II
Одинокий в глубоком одиночестве слепоты. Одинокий в необоримом одиночестве темного дома. Одинокий в горьком одиночестве вновь пробудившихся плотских вожделений, Грег ван Мандер по прошествии многих лет опять занимался приготовлением Oleum Presiotum.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Тот же вопрос, которым задавался Пьетро делла Кьеза — какие причины побудили Франческо Монтергу взять в ученики того, кто раньше обучался у его заклятого врага, — возникал и у самого Хуберта всякий раз, когда он входил в библиотеку. Фламандец никак не мог объяснить себе наивное гостеприимство, с каким Монтерга распахнул перед ним двери своей мастерской, простодушную щедрость, с какой он раскрывал свои самые драгоценные секреты, и слепую доверчивость, с какой мастер предоставлял каждый уголок своего дома в полное распоряжение ученика.
Разумеется, такое чувство, как верность, было Хуберту неведомо. И все-таки человек, делающий ставку на предательство, должен многое знать и о его противоположности. И как бы странно и парадоксально это ни звучало, в то время как юноша все дальше продвигался по пути измены, он, сам того не сознавая, впервые в жизни обретал подлинную верность учителю. В это время Хуберт ван дер Ханс и начал спрашивать себя, кто же в действительности является его учителем.
VI
Очертания семи странных фигур колыхались на фоне вечернего неба. Свежий ветерок, налетавший с холмов Кальвана, мягко покачивал их, заставляя вращаться вокруг своей оси то в одну, то в другую сторону. Эти фигуры, свисавшие с ветвей старого дуба, походили на плоды, растущие в загробном царстве. Над ними кружила стая нетерпеливых воронов, под ними, у подножия дуба, собралась толпа. Это были тела Кастильца и шести его верных овчарок, вывешенные на всеобщее обозрение разъяренными поселянами как охотничий трофей. Обитатели Кастелло Корсини действительно устроили на них охоту. После двух суток безостановочной травли, которую вели специальные ищейки и безжалостные тигровые доги из Неаполя, присланные самим герцогом, Хуана Диаса де Соррилью обнаружили в окрестностях Фьезоле, обессилевшего, со сломанной лодыжкой. Свора испанца дала неаполитанским догам отчаянное сражение, но, видя, что его собак буквально рвут на части, художник скомандовал им прекратить сопротивление. Да и сами крестьяне стремились захватить собак живьем. Им было нужно добиться от Кастильца признания, и было известно, что собаки — это его семья. Одну за другой их переловили арканами и привязали к дереву. Кроме прочего, охотникам хотелось узнать, что сделал Кастилец с тем юношей, который до сих пор считался пропавшим и тело которого так и не было найдено.
Для начала настоятель Северо Сетимьо подверг художника суровому допросу. Четверым членам герцогской комиссии приходилось удерживать отца погибшего юноши, иначе он насадил бы пленника на вилы. Вопросы сыпались градом и сопровождались пинками и взмахами кос прямо перед лицом Кастильца. Видя, что дело грозит окончиться бессмысленной народной расправой, мать пропавшего юноши взмолилась, чтобы отшельника не убивали, прежде чем он не расскажет, что сделал с ее сыном. Крестьяне расступились, и старый настоятель, один вид которого внушал ужас, превратился в голос этой возбужденной толпы. За каждый вопрос, который Кастилец оставлял без ответа, перерезали глотку одной из его овчарок. Толпа то кричала, то замолкала, вслушиваясь в короткие фразы настоятеля. Неаполитанские доги почувствовали запах крови и смерти, пришли в неистовство и, истекая слюной, заходились в лае. Хуан Диас де Соррилья нарушил молчание, только чтобы попросить о милости к своим собакам. В тот момент, когда лезвие косы должно было скользнуть по горлу самой старой овчарки, которая всеми зубами щерилась на своего палача, испанец объявил, что готов сделать признание. Единственным его условием было, чтобы собаке сохранили жизнь. Неуверенным надломленным голосом художник произнес, что убивал юношей, чтобы взять их кровь и на ее основе изготовить свои красители. Он сказал, что тело второй жертвы закопано под скалой рядом с его хижиной. Этих последних слов оказалось достаточно, чтобы круг нетерпеливо сомкнулся над Хуаном Диасом де Соррильей. Северо Сетимьо отошел на несколько шагов и безучастно наблюдал. Это была ужасная смерть: серпы, косы, вилы, дубинки и кулаки разом опустились на лежащего человека. Импровизированный эшафот устроили на холме с высоким дубом на вершине, испанца повесили на дубе вниз головой, если можно так выразиться — ведь он уже был почти обезглавлен. Та же участь постигла и его собак.
Толпа спускалась с холма с ощущением наконец-то удовлетворенной жажды мести. Аббат сцепил пальцы на животе и посчитал дело закрытым.
VII
Когда Франческо Монтерга узнал о смерти своего испанского собрата по ремеслу, он не смог сдержать сдавленного рыдания. Их не связывала тесная дружба, их суждения об устройстве мира не совпадали, да и о живописи тоже. Учеников флорентийца, конечно, поразила такая скорбь по убийце его духовного сына. В душе мастера совсем не было радости по поводу смерти человека, оборвавшего жизнь его любимого ученика и на корню загубившего надежду учителя насладиться триумфом Пьетро, который должен был стать одним из лучших художников Флоренции; наоборот, старый мастер не мог скрыть горького чувства. Возможно, чтобы как-то справиться со своей печалью, Монтерга погрузился в работу, столь же систематическую, сколь и бессмысленную. Как-то утром он стряхнул пыль со старого наброска, который несколько месяцев назад был заказан, а потом отвергнут Жилберто Гимараэшом. Художник поставил картину на мольберт и принял решение дописать портрет Фатимы, супруги португальского судовладельца. Та же навязчивая одержимость, еще несколько дней назад заставлявшая его часами сидеть в библиотеке, теперь переменила направление. Как в старые времена, когда живопись была неотложной жизненной потребностью, когда приготовление холста или грунтовка дерева были лишь обязательным прологом, позволявшим наконец-то отдаться притяжению палитры, — так и теперь он снова начал писать с прежним юношеским пылом. Мастер Монтерга давно уже рассматривал живопись просто как источник существования. Многочисленные работы, выполненные художником по заказу его скупого мецената, были всего-навсего изысканными поделками и даже не гарантировали автору более или менее солидного достатка. Когда-то его имя сверкало так же ярко, как имена мастеров, чьи картины украшают дворцы герцогов Медичи, но теперь, всеми позабытый, потерпевший поражение как художник, как учитель и как достойный ученик Козимо да Верона, сознавая, что вряд ли ему хватит оставшейся жизни, чтобы раскрыть секрет цвета в первозданном состоянии, он возвращался к живописи как к своему последнему оправданию. Отказ Жилберто Гимараэша от его услуг явился для мастера Монтерги унизительным оскорблением. Видимо, принимая его предложение, Монтерга пытался доказать — хотя бы только самому себе, — что он все еще остается одним из лучших художников Флоренции. И теперь, хотя эта работа потеряла смысл и была обречена на забвение, Франческо Монтерга решил завершить портрет португалки. Как он признавался Хуберту, ничто не могло бы доставить ему большего удовольствия, чем если бы когда-нибудь, волею случая Гимараэшу довелось увидеть завершенной картину, которую он дерзнул отвергнуть. И тогда, даже; если судовладелец будет умолять его на коленях, даже если предложит ему все, чем владеет, мастер Монтерга не согласится продать ему этот портрет. Еще только занималась заря, солнце еще не успевало перевалить через горные вершины, а Франческо Монтерга, к которому вдруг вернулась былая бодрость духа, принимался за работу. Напялив передник, который он носил еще во времена ученичества, и шапку, помнившую, какого цвета была когда-то его шевелюра, художник писал весело и увлеченно. Казалось, лицо Фатимы завладело его воображением: как только мастер наносил последнюю, окончательную лессировку, не дожидаясь, пока краска высохнет, он отказывался от сделанного и начинал работу с начала. Он мог целыми часами рассматривать лицо португалки. Это доводило его до экстаза, и временами оставшиеся у него ученики замечали, как мастер ласкает розовые щеки женщины на портрете, словно он потерял рассудок. Или словно его связывали с Фатимой таинственные узы.
Изучая картину и отношение к ней учителя, Хуберт не мог отделаться от внезапно возникшей мысли, от которой мурашки бежали по коже. Той же ночью фламандец написал письмо, адресованное в Брюгге. И это был не первый случай: втайне от своего фламандского ученика Франческо Монтерга обыскивал его пожитки и находил там множество подобных писем. Флорентийцу были в точности известны дни, когда Хуберт отправлялся на почту, пряча письма в складках одежды. Но в том возбужденном состоянии, в какое его привела работа над старым портретом, мастер Монтерга как будто отстранился от всего, что происходило вокруг него.
Словно судьбы обоих были начертаны одним и тем же пером, словно случаю или року было угодно соединить их помимо их воли, в это самое время Франческо Монтерга и его смертельный враг, фламандец Дирк ван Мандер, снова сражались на дуэли. Хотя ни тот ни другой этого не знали, оба одновременно писали портрет одного человека. Теперь судьбы обоих художников имели одно и то же имя: Фатима.
6. Черная из слоновой кости
I
В тот же час, когда Франческо Монтерга в сотый раз наносил финальные мазки на лицо Фатимы, далекой, словно воспоминание, Дирк ван Мандер в своей мастерской кистью из верблюжьего меха растушевывал румянец на ее щеках, столь близких и столь недоступных. С приезда Фатимы в Брюгге прошло уже больше трех недель. В соответствии с установленными сроками, оставалось всего три дня, чтобы закончить портрет. Несмотря на отчаянные заверения Дирка, что работа действительно будет завершена в день, о котором они договорились, Фатима не воспринимала картину иначе как первоначальный набросок. Молодой художник неутомимо пускался в технические разъяснения и божился, что масло, которое он собирается использовать, обладает способностью высыхать в считанные минуты, но у португалки были веские причины для сомнения. В короткой записке, пришедшей из Остенде, Жилберто Гимараэш сообщал, что здоровье его ощутимо улучшается, но снова негодовал по поводу портовых служащих, которые упорно не разрешают ему спуститься на берег. Кроме того, он писал, что через три дня корабль должен сниматься с якоря и отправляться обратно, в Лиссабон.
Дирк принял эти новости со смесью радости и досады. Его радовало известие, что Гимараэш так и не доберется до Брюгге, но он горько сожалел, что Фатиме придется уезжать в столь короткий срок. В глубине души он надеялся, что время отъезда можно будет отдалить хотя бы еще на несколько дней. Он намеренно затягивал завершение работы, пытаясь добиться отсрочки и таким образом продлить пребывание португалки в Брюгге. Младший ван Мандер знал, что если изготовить Oleum Presiotum, картина будет завершена очень быстро; но Дирк взялся за работу намного более тяжелую, работу с материалом, который было гораздо сложнее подчинить своей воле, чем самый ядовитый из красителей, — сердце Фатимы. Дирк знал, что душа молодой португалки представляла субстанцию, по своим качествам схожую с Oleum Presiotum: такая же светозарная и пленяющая, но столь же таинственная и загадочная по составу; такая же постоянная и прочная, но в то же время столь же неуловимая, как самое драгоценное из масел. Скромная приветливая девушка со светлой и чистой улыбкой и крестьянским простодушием в один миг превращалась в высокомерную женщину с холодным суровым взором. Страстная шалунья — та самая, что тайком приникала к губам Дирка и дарила ему поцелуи, иногда нежные, иногда возбуждающие, — без всяких причин внезапно становилась неприступной как скала. Но сердце этой женщины было на самом деле еще более коварным, чем мог предполагать Дирк. Младшему брату, конечно, не приходило в голову, что в его отсутствие Фатима и Грег продолжали свою темную, неистовую, порой нечеловеческую игру. Для Дирка Фатима была мучительной надеждой на возвышенную любовь. Для Грега, наоборот, она была обещанием похотливой плоти, сладострастной, чисто земной необходимостью. Перед Дирком
Фатима раскрывала свое сердце — чтобы тут же снова закрыть его. Грегу она предлагала свое тело, словно сочащийся плод, — а в последний момент убирала его от алчущего рта, не давая укусить.
В эти дни Грег проводил большую часть времени, запершись в единственном месте, где мог находиться только он, где было запрещено появляться младшему брату. В четырех стенах этого холодного убежища хранились компоненты, из которых можно было изготовить Oleum Presiotum. Грег настолько ревностно оберегал свой секрет, в первую очередь от глаз Дирка, что никому не позволял проникать в свои темные владения. Единственным исключением стала Фатима. Юной португалке в считанные дни удалось добиться того, чего никто не смог получить за годы: сам художник распахнул перед ней дверь. Когда Фатима в первый раз вошла в потаенную комнату, она абсолютно точно поняла, что значит быть слепым. Она не смогла бы даже описать это закрытое помещение с замурованными окнами по той простой причине, что снаружи сюда не проникал ни один луч света, а Грег, естественно, не испытывал потребности в освещении. Дело было не только в том, что здесь не горело ни одной свечи: открывая женщине доступ в эту комнату, Грег поставил условие, что она не должна зажигать огня. Резкий запах соснового дерева плохо сочетался с мраком и замкнутостью помещения. Фатима решила про себя, что находиться здесь приятно и в то же время страшно. Посреди самой тесной темноты она почувствовала себя затерянной в лабиринте соснового леса. И если бы не рука Грега, направлявшая каждый шаг женщины, она ни за что не смогла найти оттуда выход. Эта комната и стала местом их запретных встреч. Словно двое слепцов, не зная дороги, руководствуясь единственной картой — очертаниями собственных тел, Грег и Фатима исследовали друг друга руками, ртом, языком, подушечками пальцев. Заблудившись в бесконечной черноте этой ночи, они прибегали к единственной ясности — возбужденному дыханию и отрывистым фразам, произносимым вполголоса. Посреди этого океана мрака, где не существовало ни верха, ни низа, ни востока, ни запада, Фатима привыкала доверять единственной истине — твердому и прямому компасу, который предлагал ей Грег. На их корабле штурвал всегда оставался в подчинении у Фатимы. И неизменно, каждый раз, когда Грег уже был готов взять управление на себя и привести корабль в долгожданную гавань, каждый раз, когда руки его вот-вот должны были проникнуть в заветное устье, Фатима вставала, оправляла платье и просила слепого, чтобы тот отвел ее к выходу.
— Не теперь, — шептала женщина, прежде чем распахнуть створку двери и вынырнуть на поверхность дня.
II
Одинокий в глубоком одиночестве слепоты. Одинокий в необоримом одиночестве темного дома. Одинокий в горьком одиночестве вновь пробудившихся плотских вожделений, Грег ван Мандер по прошествии многих лет опять занимался приготовлением Oleum Presiotum.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19