Он только всем своим существом чувствовал и безграничную прелесть этой чудной ночи, и красоту мерцающих звезд, и жгучую истому о каком-то нечеловеческом блаженстве, и неудержимую потребность излить здесь, среди океана, при звездах, свою чистую любовь, и готовность немедленно броситься в морскую пучину, если она скажет своим чудным грудным голосом: “Бросьтесь!”. Только не проснулся бы этот “пузатый черт” капитан и не подстерег бы его разговаривающим на вахте с пассажиркой.
Он взглянул на рубку. Темно. Верно, спит старая бестия, отравляющая своими любезностями жизнь пассажирки. Тоже, сороковая бочка, лебезит на старости лет, зафрантил. Думает, что его разговоры очень интересны, и всегда, как нарочно, лезет, как только увидит, что он разговаривает с Верой Сергеевной. Так бы и треснул его!
Да… это первая его настоящая любовь, а все прежнее — мимолетные увлечения, — размышляет молодой мичман, шагая по мостику. “И какая же, однако, я был свинья!” — шепчет он, когда в его легкомысленной голове одно за другим проносятся эти бесчисленные “увлечения”, как бы для того, чтобы оттенить чистоту, силу и прочность настоящей любви.
Кузина Нюта… Влюблен был месяц. Думал стреляться, но кончил тем, что был шафером у нее на свадьбе. И что хорошего нашел он тогда в этой девчонке? Теперь он решительно не понимал… Тридцатилетняя супруга кронштадтского чиновника Софрончикова. “Фу, гадость!” — неблагодарно отплюнулся мичман, не без стыда вспоминая, как он сжимал в объятиях рыхлую, дебелую, с подведенными глазами, госпожу Софрончикову, которая при каждом свидании стыдливо вскрикивала: “Ах, что я делаю!” — и томно требовала клятв в вечной любви. И он не только давал их с небрежной расточительностью, но еще и поднес ей очень трогательные стихи, в которых сравнивал госпожу Софрончикову с “пышной розой”, тогда как по совести ее следовало бы сравнить с откормленной индюшкой. Ровно два месяца клялся он в любви “пышной розе”, пока не поехал в день получения жалованья, то есть 20-го числа, в Петербург и не встретил на Гороховой черноглазой брюнетки с картонкой в руках, швеи из магазина, Кати… Эта была, напротив, “лилия”, бледная и худенькая, и если бы не случайная и довольно щекотливая встреча у Кати с каким-то румяным писарьком, то… кто знает, сколько времени он относил бы Кате жалованье и деньги, занятые под “небольшие проценты”… Писарь “открыл ему глаза” и заставил его в тот же день идти обедать к адмиралу Налимову, у которого была молодая и довольно пригожая жена с румяными щечками, мятежно вздымавшейся грудью и беспокойными серыми глазами, точно отыскивающими что-то. Глаза эти ласково смотрели на молодого кудрявого мичмана, особенно ласково, когда старик адмирал пошел после обеда вздремнуть, и дня через три легкомысленный мичман уже был “готов”. Опять стихи, на этот раз: “Постыла жизнь без пылкой страсти”, и внезапное негодование против добряка адмирала, влюбленного в свою жену, который, вдруг оказалось, “губил чужую молодость”. Через месяц совместного чтения и целования пухлой ручки (на дальнейшую “подлость” он не решался из уважения к адмиралу), великодушное предложение развестись с адмиралом и выйти замуж за него. Вечная любовь и сорок три рубля с полтиной в месяц жалованья к ее услугам. Не угодно ли?
Как ни беспокойно бегали глазки адмиральши и как ни нравился ей этот красивый, жизнерадостный мичман, тем не менее она выпучила на него глаза, как на человека, только что вырвавшегося из сумасшедшего дома и не понимающего возможности не только целования рук, но и дальнейшего счастья, без катастроф и потрясения основ. Обидный, насмешливый хохот был единственным красноречивым ответом на “дерзкие слова”. Результатом отказа адмиральши осуществить столь остроумный план разжалованья ее в мичманши было полное гражданских чувств стихотворение по адресу молодой адмиральши, закончившее почти ежедневные, в течение трех месяцев, посещения Налимовых, у которых он, несмотря на любовь, за обе щеки уплетал вкусные адмиральские обеды. А там приспело назначение в дальнее плавание и отпуск перед ним в деревню.
Мисс Дженни в Лондоне… Это было что-то уж совсем дикое, начавшееся знакомством в Holborn Casino и едва не кончившееся очень плохо… Он чуть было не застрял в Лондоне, поселясь с Дженни и просаживая на нее вторую и последнюю тысячу — весь бабушкин подарок на дорогу. Две целых недели пропадал он в Лондоне, не думая возвращаться на клипер, стоявший в Гревзенде , и если б не товарищи, каким-то чудом разыскавшие его в громадном городе и уговорившие ехать на клипер вместо того чтоб попасть под суд за самовольную отлучку и лишиться плавания, быть бы бычку на веревочке. Но она была так чертовски хороша, эта Дженни с голубыми глазами, и так уверяла его в своей безграничной любви, получая от него банкноты, что он в те дни не прочь был навсегда остаться в Англии хотя бы чистильщиком сапог.
В беспутной голове каявшегося мичмана промелькнули затем: и продавщица перчаток в Шербурге, и барышня из баррума в Капштадте, на мысе Доброй Надежды, и японка Танасари в Хакодате, и креолка, жена испанского доктора, в Маниле, и роскошная каначка в Гонолулу, и, наконец, маленькая русская заседательша в Камчатке, которым он на разных языках говорил комплименты и если не всегда доходил до объяснения, то только потому, что клипер уходил из порта, где влюбчивый мичман воспламенялся, как порох.
“Все это была ерунда… все это свинство!” — еще раз повторил мичман, бросая умиленный взгляд через капитанский люк. Только теперь он понял любовь и чувствует, что значит полюбить на веки вечные… Ему ничего не надо, он не мечтает даже о счастье благоговейно поцеловать эту маленькую изящную ручку. Пусть только она позволит ему сказать, как он предан ей, вот и все, чего он хочет… Пусть только позволит себя любить, и он по возвращении в Россию непременно поселится в том городе, где будет жить Вера Сергеевна. Господи, что это за женщина?! Сравнивать ее с кем-нибудь из прежних увлечений — одна профанация…
VIII
— Вперед смотреть! — крикнул он вполголоса, вглядываясь в окружающую темноту и вспоминая, что он на вахте.
— Есть, смотрим! — раздался обычный ответ часовых с бака.
Раздался один удар колокола. Прошла склянка (полчаса).
“Она не выйдет”, — с грустью подумал мичман, посматривая на выход из капитанской каюты, и вдруг замер…
Маленькая грациозная фигурка пассажирки, словно волшебная тень, показалась на палубе и поднялась на мостик.
В первую секунду мичман оцепенел от восторга и без движения стоял у компаса. Все мысли разом выскочили у него из головы.
А она приблизилась к нему совсем близко, так что свет от компаса освещал ее хорошенькое личико, и спросила своим бархатным голосом:
— Я не помешаю вам, Владимир Алексеич, если несколько минут постою на мостике? Капитан ведь спит? — лукаво прибавила она.
Она помешает?! Может же прийти такая нелепая мысль в голову?
И вместо ответа мичман глядел на нее, как очарованный.
— Вы… помешать? — наконец, прошептал он.
Должно быть, в этих двух словах было вложено слишком много экспрессии, потому что пассажирка с некоторой тревогой взглянула на молодого мичмана и, отходя на конец мостика, проговорила:
— Здесь так хорошо… И что за славная ночь!
Она любовалась этой ночью, глядела на звездное небо, на воду и молчала.
Молчал и мичман, не спуская глаз с пассажирки. Так прошло несколько минут…
— Спокойной вахты, Владимир Алексеич! — вдруг проговорила пассажирка, делая движение, чтоб уходить.
— Как, вы уже уходите?.. Нет, ради бога… еще несколько минут… Я должен вам кое-что сказать, — испуганным и взволнованным шепотом проговорил он, подойдя к краю мостика, где стояла пассажирка.
— Что такое? — спросила она нарочно беззаботно-веселым голосом, словно не догадываясь, что может сказать этот влюбленный мичман, и имея доброе намерение этим тоном несколько отрезвить его пыл. Что Цветков влюблен в нее, она заметила, конечно, раньше всех, но его обожание было такое чистое и непритязательное, и сам он был такой милый, добрый юноша, что пассажирка невольно и сама расположилась к нему и держала себя с ним с дружеской простотой, не придавая его увлечению серьезного значения.
— Простите, Вера Сергеевна… я, конечно, не смею спрашивать…
— И все-таки хотите спросить? — смеясь, перебила пассажирка. — Ну, спрашивайте. Заранее прощаю.
— Вам… вам нравится Бакланов? — выговорил он не без трагической нотки в дрогнувшем голосе.
Пассажирка усмехнулась. Ужасно смешные эти господа моряки! Не далее как на днях такой же вопрос относительно Цветкова предложил ей Бакланов, а еще раньше и капитан, как будто шутя, допрашивал: кто из офицеров ей более всего нравится, и был, по-видимому, очень доволен, когда она дипломатически ответила, что “все вообще и никто в особенности”.
Но она не удержалась от кокетливого желания подразнить своего поклонника и имела неосторожность, в свою очередь, спросить, засмеявшись тихим смехом:
— А вам зачем это знать?
Зачем ему знать? Ему?!
И мичмана, что называется, прорвало. Откуда только брались эти горячие и искренние, порывистые и нежные слова любви, которую он благоговейно кидал к ногам божества, не осмеливаясь, разумеется, даже и мечтать о каком-нибудь вознаграждении. Только бы Вера Сергеевна не сердилась за дерзость его, недостойного мичмана Цветкова, полюбить такую “святую” женщину и милостиво бы разрешила ему любить ее до конца своих дней. Бескорыстие влюбленного мичмана было воистину феноменальное.
Надо думать, что и эта дивная теплая ночь, и тихо рокотавший океан, и яркие звезды, меланхолически мигавшие сверху, и, наконец, ревность к Бакланову значительно способствовали красноречию вдохновенной импровизации. Так, казалось и ему самому, он никогда в жизни не говорил. И если в эту минуту он не мог сравнить своего признания с признаньями госпоже Софрончиковой и другим, то потому только, что он их совершенно забыл.
Мраморная вдова, слышавшая-таки, особенно после смерти мужа, лаконически деловые признания янки и умевшая различать звуки страсти, несмотря на свое относительное хладнокровие и свято чтимую память о муже, невольно поддалась обаянию этой безумно-страстной песни любви среди океана, на узком мостике покачивающегося клипера. И эта песнь вместе с теплым дуновением ночи словно ласкала ее, проникая к самому сердцу и напоминая, что она еще молода и что жить хочется…
— Послушайте… я рассержусь, если вы еще раз будете говорить такие глупости, — строго проговорила она, хотя совсем не сердилась. — Вы немножко увлеклись и вообразили уж бог знает что… Скоро мы расстанемся, и вы так же скоро забудете про свою блажь… Так лучше останемся добрыми приятелями… Вы ведь знаете, что я к вам расположена…
— Так вы не верите, что я вас люблю? Не верите?.. Хотите, я сейчас докажу?
Какая-то нахлынувшая волна чувств вдруг захлестнула его, наполнив душу отчаянной отвагой. Жизнь в эту минуту, казалось, не имела ни малейшей цены. И он, весь охваченный сумасшедшим желанием доказать свою любовь, занес ногу за поручни.
— Повторите еще раз, что не верите, и я буду в море!..
Голос Цветкова звучал восторженной решимостью фанатика.
И он и пассажирка — оба в одно и то же мгновение почувствовали, что, повтори она слова сомнения, он без колебания бросится в океан.
— Верю, верю! — прошептала она, охваченная ужасом.
И, схватывая его руку, ласково и нежно, взволнованным голосом прибавила:
— Боже! Какой вы сумасшедший!
Она невольно восхищалась этой безумной, чисто славянской выходкой, испытывая в то же время эгоистически-приятное чувство женщины, из-за которой человек готов совершить невозможную глупость. А легкомысленный сумасброд, счастливый, что теперь не может быть сомнения в его любви, задержал на мгновение похолодевшую ручку пассажирки в своей руке и быстро поцеловал ее в темноте.
И опять спросил:
— Ответьте же, Вера Сергеевна. Нравится вам Бакланов?
— С чего вы это взяли? Нет.
— И милорд не нравится?
— Вот нашли…
— Значит, никто? — радостно воскликнул мичман.
— Никто особенно, но вы — больше других, недаром мы с вами приятели. И останемся, если вы не станете больше делать глупостей… Я очень тронута вашей привязанностью и ценю ее, но, кроме дружбы, ничем не могу отплатить вам. Простите, милый Владимир Алексеич, и не сердитесь… Постарайтесь забыть меня… И что бы могла я дать вам, — с оттенком грусти прибавила мраморная вдова. — Во мне уж нет свежести чувства… Мне тридцать лет, а вы… вы совсем юный.
Сердиться на нее? Да он бесконечно счастлив ее дружбой и больше ему ничего не надо. Разве он не понимает, что она его полюбить не может… Но он надеется, что она по крайней мере не порвет с ним знакомства и позволит ему писать ей и, быть может, напишет ему сама… А чтобы забыть ее…
Он только усмехнулся.
— Очень рада буду получить от вас весточку и отвечу вам… А пока, чтобы все было по-старому, не правда ли? Вы больше не будете говорить мне о вашей… привязанности… Обещаете?
— Вам так это… неприятно? — спросил он.
— Не все ли вам равно, почему я вас прошу об этом… Так обещаете? — шепнула мраморная вдова, и — показалось Цветкову — в голосе ее опять звучала грустная нотка.
Он обещал, и пассажирка ушла, позволив ему еще раз поцеловать свою руку.
Оставшись один, Цветков полной грудью крикнул:
— Вперед смотреть!
И этим радостным криком он, казалось, возвещал океану о своем счастье.
Свет погас в капитанской каюте, а пассажирка долго еще не спала. Эта песнь любви все еще звучала в ее ушах, и образ кудрявого мичмана несколько времени стоял перед ее глазами.
— Какие влюбчивые, однако, эти моряки! — шепнула она и засмеялась.
IX
Прошла еще неделя. Погода, по-прежнему, стояла великолепная, но пассажирка стала реже показываться наверху, особенно после заката солнца, когда наступили роскошные южные ночи, располагающие к излияниям. Она также, видимо, избегала разговоров наедине. Исключение составлял дедушка Иван Иванович.
Для молодой женщины не было, разумеется, секретом, что почти все офицеры неравнодушны к ней и готовы перессориться из-за малейшего предпочтения, в виде улыбки или ласкового слова, сказанного ею кому-нибудь из ее ревнивых поклонников. Приходилось всегда быть настороже, испытывая первый раз в жизни неудобство положения хорошенькой женщины, и притом одной, среди этих “добрых” влюбчивых моряков, которые уж чересчур удостоивали ее своим любезным вниманием и ни на минуту не оставляли без своего общества, лишь только она появлялась на палубе. Каждый старался чем-нибудь услужить ей. Каждый встречал ее восторженным комплиментом или красноречивым взглядом.
“И как скоро воспламеняются моряки и как быстро делают признания!” — удивлялась пассажирка, убедившись в этом не на одном только примере сумасшедшего мичмана.
Через два дня после его страстной песни любви, совсем неожиданно, и тоже во время ночной вахты, признался ей в своих чувствах и лейтенант Бакланов. Говорил он, правда, не столь пылко и красноречиво, как Цветков, и для доказательства своей любви не предлагал бултыхнуться в океан, но зато со стремительной откровенностью предложил хорошенькой вдове руку и сердце. Не выждав еще принципиального согласия, он диктовал следующие условия: свадьба немедленно после возвращения клипера в Россию, а теперь они будут женихом и невестой (соблазнительная роль жениха, кажется, особенно привлекала лейтенанта и едва ли не была главным мотивом предложения). У него есть состояние, правда небольшое, но жить можно не нуждаясь. Он будет любящим и преданным мужем. Полюбил он ее с первой же встречи и так горячо никогда и никого не любил.
— Судьба моя в ваших руках! — не без эффекта закончил лейтенант трагическим шепотом.
Все свое признание он произнес необыкновенно быстро, очевидно боясь, что кто-нибудь помешает интимной беседе на самом интересном месте, и тогда жди случая, чтобы закончить начатое с такой отвагой. И то уж Цветков раз прошмыгнул мимо них.
В ожидании ответа Бакланов глядел на пассажирку таким восхищенно-жадным взглядом своих голубых, несколько наглых, глаз, точно собирался тотчас же съесть ее, лишь только она благосклонно примет его предложение.
Благодаря темноте вечера пассажирка не видала этого взгляда. Не видал и Бакланов насмешливой улыбки в ее глазах и только услыхал ее спокойно-иронический ответ:
— Совсем по-американски. Я не думала, что моряки так торопливо решают и свою и чужую судьбу.
Она поблагодарила за честь, ничем ею не вызванную, прибавив, что, к сожалению, не может разделить его столь неожиданно проявившегося чувства и вообще не собирается пока выходить замуж.
Этот ответ, звучавший насмешливым тоном, вызвал самолюбивое раздражение кронштадтского сердцееда, избалованного успехами, и главным образом против Цветкова, которого Бакланов считал своим счастливым соперником.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Он взглянул на рубку. Темно. Верно, спит старая бестия, отравляющая своими любезностями жизнь пассажирки. Тоже, сороковая бочка, лебезит на старости лет, зафрантил. Думает, что его разговоры очень интересны, и всегда, как нарочно, лезет, как только увидит, что он разговаривает с Верой Сергеевной. Так бы и треснул его!
Да… это первая его настоящая любовь, а все прежнее — мимолетные увлечения, — размышляет молодой мичман, шагая по мостику. “И какая же, однако, я был свинья!” — шепчет он, когда в его легкомысленной голове одно за другим проносятся эти бесчисленные “увлечения”, как бы для того, чтобы оттенить чистоту, силу и прочность настоящей любви.
Кузина Нюта… Влюблен был месяц. Думал стреляться, но кончил тем, что был шафером у нее на свадьбе. И что хорошего нашел он тогда в этой девчонке? Теперь он решительно не понимал… Тридцатилетняя супруга кронштадтского чиновника Софрончикова. “Фу, гадость!” — неблагодарно отплюнулся мичман, не без стыда вспоминая, как он сжимал в объятиях рыхлую, дебелую, с подведенными глазами, госпожу Софрончикову, которая при каждом свидании стыдливо вскрикивала: “Ах, что я делаю!” — и томно требовала клятв в вечной любви. И он не только давал их с небрежной расточительностью, но еще и поднес ей очень трогательные стихи, в которых сравнивал госпожу Софрончикову с “пышной розой”, тогда как по совести ее следовало бы сравнить с откормленной индюшкой. Ровно два месяца клялся он в любви “пышной розе”, пока не поехал в день получения жалованья, то есть 20-го числа, в Петербург и не встретил на Гороховой черноглазой брюнетки с картонкой в руках, швеи из магазина, Кати… Эта была, напротив, “лилия”, бледная и худенькая, и если бы не случайная и довольно щекотливая встреча у Кати с каким-то румяным писарьком, то… кто знает, сколько времени он относил бы Кате жалованье и деньги, занятые под “небольшие проценты”… Писарь “открыл ему глаза” и заставил его в тот же день идти обедать к адмиралу Налимову, у которого была молодая и довольно пригожая жена с румяными щечками, мятежно вздымавшейся грудью и беспокойными серыми глазами, точно отыскивающими что-то. Глаза эти ласково смотрели на молодого кудрявого мичмана, особенно ласково, когда старик адмирал пошел после обеда вздремнуть, и дня через три легкомысленный мичман уже был “готов”. Опять стихи, на этот раз: “Постыла жизнь без пылкой страсти”, и внезапное негодование против добряка адмирала, влюбленного в свою жену, который, вдруг оказалось, “губил чужую молодость”. Через месяц совместного чтения и целования пухлой ручки (на дальнейшую “подлость” он не решался из уважения к адмиралу), великодушное предложение развестись с адмиралом и выйти замуж за него. Вечная любовь и сорок три рубля с полтиной в месяц жалованья к ее услугам. Не угодно ли?
Как ни беспокойно бегали глазки адмиральши и как ни нравился ей этот красивый, жизнерадостный мичман, тем не менее она выпучила на него глаза, как на человека, только что вырвавшегося из сумасшедшего дома и не понимающего возможности не только целования рук, но и дальнейшего счастья, без катастроф и потрясения основ. Обидный, насмешливый хохот был единственным красноречивым ответом на “дерзкие слова”. Результатом отказа адмиральши осуществить столь остроумный план разжалованья ее в мичманши было полное гражданских чувств стихотворение по адресу молодой адмиральши, закончившее почти ежедневные, в течение трех месяцев, посещения Налимовых, у которых он, несмотря на любовь, за обе щеки уплетал вкусные адмиральские обеды. А там приспело назначение в дальнее плавание и отпуск перед ним в деревню.
Мисс Дженни в Лондоне… Это было что-то уж совсем дикое, начавшееся знакомством в Holborn Casino и едва не кончившееся очень плохо… Он чуть было не застрял в Лондоне, поселясь с Дженни и просаживая на нее вторую и последнюю тысячу — весь бабушкин подарок на дорогу. Две целых недели пропадал он в Лондоне, не думая возвращаться на клипер, стоявший в Гревзенде , и если б не товарищи, каким-то чудом разыскавшие его в громадном городе и уговорившие ехать на клипер вместо того чтоб попасть под суд за самовольную отлучку и лишиться плавания, быть бы бычку на веревочке. Но она была так чертовски хороша, эта Дженни с голубыми глазами, и так уверяла его в своей безграничной любви, получая от него банкноты, что он в те дни не прочь был навсегда остаться в Англии хотя бы чистильщиком сапог.
В беспутной голове каявшегося мичмана промелькнули затем: и продавщица перчаток в Шербурге, и барышня из баррума в Капштадте, на мысе Доброй Надежды, и японка Танасари в Хакодате, и креолка, жена испанского доктора, в Маниле, и роскошная каначка в Гонолулу, и, наконец, маленькая русская заседательша в Камчатке, которым он на разных языках говорил комплименты и если не всегда доходил до объяснения, то только потому, что клипер уходил из порта, где влюбчивый мичман воспламенялся, как порох.
“Все это была ерунда… все это свинство!” — еще раз повторил мичман, бросая умиленный взгляд через капитанский люк. Только теперь он понял любовь и чувствует, что значит полюбить на веки вечные… Ему ничего не надо, он не мечтает даже о счастье благоговейно поцеловать эту маленькую изящную ручку. Пусть только она позволит ему сказать, как он предан ей, вот и все, чего он хочет… Пусть только позволит себя любить, и он по возвращении в Россию непременно поселится в том городе, где будет жить Вера Сергеевна. Господи, что это за женщина?! Сравнивать ее с кем-нибудь из прежних увлечений — одна профанация…
VIII
— Вперед смотреть! — крикнул он вполголоса, вглядываясь в окружающую темноту и вспоминая, что он на вахте.
— Есть, смотрим! — раздался обычный ответ часовых с бака.
Раздался один удар колокола. Прошла склянка (полчаса).
“Она не выйдет”, — с грустью подумал мичман, посматривая на выход из капитанской каюты, и вдруг замер…
Маленькая грациозная фигурка пассажирки, словно волшебная тень, показалась на палубе и поднялась на мостик.
В первую секунду мичман оцепенел от восторга и без движения стоял у компаса. Все мысли разом выскочили у него из головы.
А она приблизилась к нему совсем близко, так что свет от компаса освещал ее хорошенькое личико, и спросила своим бархатным голосом:
— Я не помешаю вам, Владимир Алексеич, если несколько минут постою на мостике? Капитан ведь спит? — лукаво прибавила она.
Она помешает?! Может же прийти такая нелепая мысль в голову?
И вместо ответа мичман глядел на нее, как очарованный.
— Вы… помешать? — наконец, прошептал он.
Должно быть, в этих двух словах было вложено слишком много экспрессии, потому что пассажирка с некоторой тревогой взглянула на молодого мичмана и, отходя на конец мостика, проговорила:
— Здесь так хорошо… И что за славная ночь!
Она любовалась этой ночью, глядела на звездное небо, на воду и молчала.
Молчал и мичман, не спуская глаз с пассажирки. Так прошло несколько минут…
— Спокойной вахты, Владимир Алексеич! — вдруг проговорила пассажирка, делая движение, чтоб уходить.
— Как, вы уже уходите?.. Нет, ради бога… еще несколько минут… Я должен вам кое-что сказать, — испуганным и взволнованным шепотом проговорил он, подойдя к краю мостика, где стояла пассажирка.
— Что такое? — спросила она нарочно беззаботно-веселым голосом, словно не догадываясь, что может сказать этот влюбленный мичман, и имея доброе намерение этим тоном несколько отрезвить его пыл. Что Цветков влюблен в нее, она заметила, конечно, раньше всех, но его обожание было такое чистое и непритязательное, и сам он был такой милый, добрый юноша, что пассажирка невольно и сама расположилась к нему и держала себя с ним с дружеской простотой, не придавая его увлечению серьезного значения.
— Простите, Вера Сергеевна… я, конечно, не смею спрашивать…
— И все-таки хотите спросить? — смеясь, перебила пассажирка. — Ну, спрашивайте. Заранее прощаю.
— Вам… вам нравится Бакланов? — выговорил он не без трагической нотки в дрогнувшем голосе.
Пассажирка усмехнулась. Ужасно смешные эти господа моряки! Не далее как на днях такой же вопрос относительно Цветкова предложил ей Бакланов, а еще раньше и капитан, как будто шутя, допрашивал: кто из офицеров ей более всего нравится, и был, по-видимому, очень доволен, когда она дипломатически ответила, что “все вообще и никто в особенности”.
Но она не удержалась от кокетливого желания подразнить своего поклонника и имела неосторожность, в свою очередь, спросить, засмеявшись тихим смехом:
— А вам зачем это знать?
Зачем ему знать? Ему?!
И мичмана, что называется, прорвало. Откуда только брались эти горячие и искренние, порывистые и нежные слова любви, которую он благоговейно кидал к ногам божества, не осмеливаясь, разумеется, даже и мечтать о каком-нибудь вознаграждении. Только бы Вера Сергеевна не сердилась за дерзость его, недостойного мичмана Цветкова, полюбить такую “святую” женщину и милостиво бы разрешила ему любить ее до конца своих дней. Бескорыстие влюбленного мичмана было воистину феноменальное.
Надо думать, что и эта дивная теплая ночь, и тихо рокотавший океан, и яркие звезды, меланхолически мигавшие сверху, и, наконец, ревность к Бакланову значительно способствовали красноречию вдохновенной импровизации. Так, казалось и ему самому, он никогда в жизни не говорил. И если в эту минуту он не мог сравнить своего признания с признаньями госпоже Софрончиковой и другим, то потому только, что он их совершенно забыл.
Мраморная вдова, слышавшая-таки, особенно после смерти мужа, лаконически деловые признания янки и умевшая различать звуки страсти, несмотря на свое относительное хладнокровие и свято чтимую память о муже, невольно поддалась обаянию этой безумно-страстной песни любви среди океана, на узком мостике покачивающегося клипера. И эта песнь вместе с теплым дуновением ночи словно ласкала ее, проникая к самому сердцу и напоминая, что она еще молода и что жить хочется…
— Послушайте… я рассержусь, если вы еще раз будете говорить такие глупости, — строго проговорила она, хотя совсем не сердилась. — Вы немножко увлеклись и вообразили уж бог знает что… Скоро мы расстанемся, и вы так же скоро забудете про свою блажь… Так лучше останемся добрыми приятелями… Вы ведь знаете, что я к вам расположена…
— Так вы не верите, что я вас люблю? Не верите?.. Хотите, я сейчас докажу?
Какая-то нахлынувшая волна чувств вдруг захлестнула его, наполнив душу отчаянной отвагой. Жизнь в эту минуту, казалось, не имела ни малейшей цены. И он, весь охваченный сумасшедшим желанием доказать свою любовь, занес ногу за поручни.
— Повторите еще раз, что не верите, и я буду в море!..
Голос Цветкова звучал восторженной решимостью фанатика.
И он и пассажирка — оба в одно и то же мгновение почувствовали, что, повтори она слова сомнения, он без колебания бросится в океан.
— Верю, верю! — прошептала она, охваченная ужасом.
И, схватывая его руку, ласково и нежно, взволнованным голосом прибавила:
— Боже! Какой вы сумасшедший!
Она невольно восхищалась этой безумной, чисто славянской выходкой, испытывая в то же время эгоистически-приятное чувство женщины, из-за которой человек готов совершить невозможную глупость. А легкомысленный сумасброд, счастливый, что теперь не может быть сомнения в его любви, задержал на мгновение похолодевшую ручку пассажирки в своей руке и быстро поцеловал ее в темноте.
И опять спросил:
— Ответьте же, Вера Сергеевна. Нравится вам Бакланов?
— С чего вы это взяли? Нет.
— И милорд не нравится?
— Вот нашли…
— Значит, никто? — радостно воскликнул мичман.
— Никто особенно, но вы — больше других, недаром мы с вами приятели. И останемся, если вы не станете больше делать глупостей… Я очень тронута вашей привязанностью и ценю ее, но, кроме дружбы, ничем не могу отплатить вам. Простите, милый Владимир Алексеич, и не сердитесь… Постарайтесь забыть меня… И что бы могла я дать вам, — с оттенком грусти прибавила мраморная вдова. — Во мне уж нет свежести чувства… Мне тридцать лет, а вы… вы совсем юный.
Сердиться на нее? Да он бесконечно счастлив ее дружбой и больше ему ничего не надо. Разве он не понимает, что она его полюбить не может… Но он надеется, что она по крайней мере не порвет с ним знакомства и позволит ему писать ей и, быть может, напишет ему сама… А чтобы забыть ее…
Он только усмехнулся.
— Очень рада буду получить от вас весточку и отвечу вам… А пока, чтобы все было по-старому, не правда ли? Вы больше не будете говорить мне о вашей… привязанности… Обещаете?
— Вам так это… неприятно? — спросил он.
— Не все ли вам равно, почему я вас прошу об этом… Так обещаете? — шепнула мраморная вдова, и — показалось Цветкову — в голосе ее опять звучала грустная нотка.
Он обещал, и пассажирка ушла, позволив ему еще раз поцеловать свою руку.
Оставшись один, Цветков полной грудью крикнул:
— Вперед смотреть!
И этим радостным криком он, казалось, возвещал океану о своем счастье.
Свет погас в капитанской каюте, а пассажирка долго еще не спала. Эта песнь любви все еще звучала в ее ушах, и образ кудрявого мичмана несколько времени стоял перед ее глазами.
— Какие влюбчивые, однако, эти моряки! — шепнула она и засмеялась.
IX
Прошла еще неделя. Погода, по-прежнему, стояла великолепная, но пассажирка стала реже показываться наверху, особенно после заката солнца, когда наступили роскошные южные ночи, располагающие к излияниям. Она также, видимо, избегала разговоров наедине. Исключение составлял дедушка Иван Иванович.
Для молодой женщины не было, разумеется, секретом, что почти все офицеры неравнодушны к ней и готовы перессориться из-за малейшего предпочтения, в виде улыбки или ласкового слова, сказанного ею кому-нибудь из ее ревнивых поклонников. Приходилось всегда быть настороже, испытывая первый раз в жизни неудобство положения хорошенькой женщины, и притом одной, среди этих “добрых” влюбчивых моряков, которые уж чересчур удостоивали ее своим любезным вниманием и ни на минуту не оставляли без своего общества, лишь только она появлялась на палубе. Каждый старался чем-нибудь услужить ей. Каждый встречал ее восторженным комплиментом или красноречивым взглядом.
“И как скоро воспламеняются моряки и как быстро делают признания!” — удивлялась пассажирка, убедившись в этом не на одном только примере сумасшедшего мичмана.
Через два дня после его страстной песни любви, совсем неожиданно, и тоже во время ночной вахты, признался ей в своих чувствах и лейтенант Бакланов. Говорил он, правда, не столь пылко и красноречиво, как Цветков, и для доказательства своей любви не предлагал бултыхнуться в океан, но зато со стремительной откровенностью предложил хорошенькой вдове руку и сердце. Не выждав еще принципиального согласия, он диктовал следующие условия: свадьба немедленно после возвращения клипера в Россию, а теперь они будут женихом и невестой (соблазнительная роль жениха, кажется, особенно привлекала лейтенанта и едва ли не была главным мотивом предложения). У него есть состояние, правда небольшое, но жить можно не нуждаясь. Он будет любящим и преданным мужем. Полюбил он ее с первой же встречи и так горячо никогда и никого не любил.
— Судьба моя в ваших руках! — не без эффекта закончил лейтенант трагическим шепотом.
Все свое признание он произнес необыкновенно быстро, очевидно боясь, что кто-нибудь помешает интимной беседе на самом интересном месте, и тогда жди случая, чтобы закончить начатое с такой отвагой. И то уж Цветков раз прошмыгнул мимо них.
В ожидании ответа Бакланов глядел на пассажирку таким восхищенно-жадным взглядом своих голубых, несколько наглых, глаз, точно собирался тотчас же съесть ее, лишь только она благосклонно примет его предложение.
Благодаря темноте вечера пассажирка не видала этого взгляда. Не видал и Бакланов насмешливой улыбки в ее глазах и только услыхал ее спокойно-иронический ответ:
— Совсем по-американски. Я не думала, что моряки так торопливо решают и свою и чужую судьбу.
Она поблагодарила за честь, ничем ею не вызванную, прибавив, что, к сожалению, не может разделить его столь неожиданно проявившегося чувства и вообще не собирается пока выходить замуж.
Этот ответ, звучавший насмешливым тоном, вызвал самолюбивое раздражение кронштадтского сердцееда, избалованного успехами, и главным образом против Цветкова, которого Бакланов считал своим счастливым соперником.
1 2 3 4 5 6 7 8 9