да тысячу чируток! — весело говорит доктор.— Я и забыл, вы ведь “пустячков” не любите.— И не люблю, да и некому их возить! — заметил Лаврентий Васильич.Пустячками он называл китайские и японские безделки и вообще всякие редкости. Он их никогда не покупал, находя, что непрактично тратить деньги на предметы, по его выражению, “несущественные”, и по этому случаю нередко говаривал:— Это вот разве молоденькой институточке или гимназисточке лестно получить от молодого мичмана китайский веерок, бразильскую мушку, перышко, — одним словом, извините за выражение, какое-нибудь “дерьмо-с”, а моя Марья Петровна — женщина серьезная. Она любит существенное, а не то что бразильские мушки!.. Что в них?.. На руках хозяйство, дети… тут не до бразильских мушек и не до перышек!.. Вот штучку чечунчи купил на капот. Это, по крайности, полезная вещь!Доктор позволил себе разориться только на один пустячок, не представлявший, собственно говоря, “существенного предмета”, — на покупку дорогого стереоскопа Стереоскоп — прибор, дающий объемное изображение рисунка.
и большой коллекции фотографических карточек, большая часть которой составляли фотографии полураздетых и совсем малоодетых дам всевозможных рас, национальностей и цветов кожи.Лаврентий Васильевич потратился на подобную покупку в качестве большого любителя “неприкрашенной натуры”. Запираясь в своей каюте, он иногда после обеда развлекался созерцанием соблазнительных картинок.Разумеется, доктор, оберегая себя от мичманского зубоскальства, тщательно скрывал от всех свои развлечения. Только изредка он приглашал “взглянуть” пожилого артиллериста, штабс-капитана Федюлина, вполне уверенный, что Евграф Иванович, как человек скромный и вдобавок польщенный особым доверием, его не выдаст.— Зайдите-ка ко мне, Евграф Иваныч, что я вам покажу! — таинственно говорил доктор, понижая голос, когда, после покупки стереоскопа, в первый раз приглашал артиллериста на “сеанс”. — Только уж я на вас надеюсь, Евграф Иваныч, что вы никому ни слова! — прибавил Лаврентий Васильевич, когда оба они вошли в докторскую каюту и двери ее были заперты на ключ.— Будьте спокойны, доктор… Одно слово — могила! — торжественным шепотом отвечал Евграф Иванович, несколько изумленный столь таинственным предисловием.Вслед за тем доктор вынул стереоскоп и положил толстую пачку фотографий перед коренастым, колченогим, лысым артиллеристом, втайне считавшим себя, впрочем, весьма приятным мужчиной.— Однако… все голые! — мог только проговорить Евграф Иваныч, перебирая фотографии, и неожиданно заржал.— То-то голенькие!.. — ласково подтвердил доктор. — Признаюсь, люблю, знаете ли, натуру, не извращенную разными костюмами… Да вы в стереоскоп глядите, Евграф Иваныч! Вот так… Ну, что?Но артиллерист, впившийся в стереоскоп плотоядным взором скрытного развратника, в ответ только произносил какие-то неопределенные одобрительные звуки.Когда, наконец, вся коллекция была осмотрена и Евграф Иваныч, весь красный, с отвислой губой и маслеными глазами, первую минуту пребывал в безмолвном восхищении, доктор спросил:— Что, какова коллекция, Евграф Иваныч? Ведь тут, батюшка, представительницы всех наций…— Да… Любопытная коллекция! — произнес артиллерист и снова заржал. — Дорого дали за эту покупочку?— Не дешево… Но ведь зато вещь!..— Занимательная вещица… это что и говорить!.. Но только как вы, Лаврентий Васильич, ее привезете домой, позволю себе спросить, если не сочтете мой вопрос нескромным?— Да так и привезу… А что?.. Небось и вам хочется приобрести такую вещицу?— Я бы не прочь, но только…Евграф Иваныч замялся.— В чем дело?— Как бы супруга не обиделась, увидевши такой щекотливый предмет. Дамы на этот счет довольно даже строги! — проговорил Евграф Иванович с искусственной улыбкой, зная по опыту, какую бы задала ему “взбучку” его супруга, если бы увидела у него такие картинки.— Вот вздор… — отвечал доктор, не совсем, однако, уверенным тоном. — Да и зачем показывать жене все картинки?.. Для нее виды, а дамочек под замок… Их можно глядеть по секрету, а то и показать когда солидному приятелю… эдак после обеда у себя в кабинете… Вот оно, и волки сыты, и овцы целы! — прибавил, смеясь, Лаврентий Васильевич. — Многие держат такие коллекции. Один мой коллега так благодаря своим коллекциям и разным японским альбомам — видели их? — даже по службе ход получил, подаривши их в Петербурге высокопоставленному адмиралу-любителю, который прослышал про них и просил показать. Тот просто пришел в восторг, особливо от разнообразия японского альбома.— Как же, слышал… слышал… Говорят, у адмирала целый шкаф подобных вещей.— Ну, а коллега-то мой, Вадим Петрович Завитков, как человек ловкий и шустрый, не будь дурак, да и говорит: “Осчастливьте, мол, ваше высокопревосходительство, принять!” Тот благосклонно принял, а Завитков после того и в гору пошел… Ну, да и то сказать: умеет он, шельма, услужить… Я ведь его еще студентом знал. Того и гляди будет генерал-штаб-доктором! Вот вам и коллекция! — заключил сентенциозно доктор, хотя сам и не имел намерения поднести кому-нибудь свою собственную коллекцию.Однако Евграф Иванович все-таки стереоскопа не купил, зная, что никакие ключи не спасут его от любопытства супруги, и лишь время от времени заглядывал к доктору в каюту и просил позволения полюбопытствовать, осведомляясь: нет ли чего новенького?И Лаврентий Васильевич с удовольствием показывал, после чего оба эти почтенные отцы семейств пускались в оценку статей разных “штучек” и, наговорившись досыта, расходились, вполне довольные сеансом, как называл Лаврентий Васильевич эти секретные развлечения при помощи стереоскопа.Разборка вещей окончена. Большая часть офицеров приготовилась к съезду на берег. В час подают обедать, но моряки едят лениво, и даже доктор, к удивлению, не обнаруживает обычного аппетита. После обеда никто не уходит отдыхать. То и дело кто-нибудь выбегает наверх посмотреть: “где мы” — и, возвращаясь, объявляет, сколько еще остается ходу. Возбуждение увеличивается до нервного состояния по мере приближения “Грозного” к Кронштадту. Этому последнему дню, казалось, нет конца. Время тянется чертовски долго, и все ворчат, что корвет еле ползет, а он между тем под парами и парусами, идет по девяти узлов.Капитан часто выходит наверх и нервно ходит по мостику, нетерпеливо подергивая плечами. То и дело он спрашивает у Никандра Мироновича с нетерпением в голосе:— К шести должны ведь прийти, а?— Надо прийти-с! — отвечает штурман, сам охваченный волнением, которое он скрывает под видом обычной своей суровости.— А вовремя возвращаемся… Опоздай день-другой… Кронштадт бы замерз. И то у берегов льдины! Пришлось бы в Ревеле Ревель — ныне г.Таллин.
зимовать!Через несколько минут он спускается вниз и говорит на ходу вахтенному офицеру:— Как покажется Толбухин маяк, пришлите сказать!— Есть!Но капитану не сидится и не дремлется на мягком диване его большой, роскошной каюты. Он словно на иголках, — этот коренастый, плотный, крепкий моряк лет под пятьдесят. Умевший владеть собой во время штормов, он решительно не может теперь справиться с нетерпением, которое отражается на его красном, обветрившемся лице с выкатившимися глазами и небольшим вздернутым носом, на его порывистых движениях. Он то встает, то садится и беспощадно теребит своими толстыми короткими пальцами седоватые подстриженные баки и рыжие усы. И у него вырываются отрывистые слова:— Миша, пожалуй, и не узнает… Вырос… Катя… большая девица теперь… Володя… Милые мои!Его лицо светится нежной отцовской улыбкой, глаза слегка заволакиваются, и он теперь совсем не похож на того свирепого капитана, прозванного “бульдогом”, которого так боялись, во время авралов и учений, офицеры и матросы.Вал винта быстро вертится с обычным постукиванием под полом капитанской каюты. Капитан прислушивается, считает обороты винта, и ему кажется, что их будто бы меньше, чем было. Он надевает фуражку на свою круглую, коротко остриженную голову, действительно напоминающую бульдога, и снова поднимается на мостик.— Лаг! — приказывает он.Бросили лаг и докладывают, что девять узлов хода.— Старшего механика попросить!Через минуту является засаленный и черный Иван Саввич.— Сколько фунтов пара держите?Иван Саввич говорит.— Нельзя ли еще поднять фунтиков десять?— Можно-с.— Так поднимайте и валяйте самым полным ходом!Когда механик ушел, капитан посмотрел вокруг, взглянул на голые брам-стеньги и сказал вахтенному офицеру:— Ставьте-ка брамсели!Наконец, в пятом часу открылся Толбухин маяк, а через два часа “Грозный” показал свои позывные и, минуя брандвахту, входил на пустой кронштадтский рейд.Город и мачты судов в гавани едва чернели в белой мгле падающего снега.— Свистать всех наверх на якорь становиться! — раздалась веселая и радостная команда вахтенного офицера.— Свистать всех наверх на якорь становиться! — проревел так же радостно боцман.И эти крики отозвались невообразимою радостью в сердцах моряков.— Из бухты вон, отдай якорь! — скомандовал старший офицер.Якорь грохнул в воду. Якорная цепь с лязгом завизжала в клюзе, и “Грозный”, вздрогнув, остановился на малом рейде, близ стенки купеческой гавани, почти на том же самом месте, с которого он ушел в дальнее плавание три года и два месяца тому назад.Офицеры радостно поздравляли друг друга с приходом. Матросы, обнажив головы, благоговейно крестились на Кронштадт. Бледный от волнения и усталости, Никандр Миронович в ответ на поздравления Кривского крепко пожимал ему руку, не находя слов.А снег так и валил на счастливых моряков.— На капитанский вельбот! На катер! Баркас к спуску!Через несколько минут шлюпка с офицерами и баркас с женатыми матросами отвалили от борта на берег. На корвете остались лишь старший офицер да легкомысленный мичман, охотно ставший на вахту за товарища, спешившего обнять сегодня же старушку мать. XIII На следующее утро, радостное и счастливое для Никандра Мироновича, словно для узника, освобожденного после долгих лет неволи, — он все еще, казалось, не смел верить своему счастию, что он со вчерашнего вечера снова около своей Юленьки, необыкновенно кроткой, нежной, встретившей его внезапными слезами, и уж более с ней не расстанется, — он у себя дома, в веселом, уютном гнездышке, где все дышит любимой женщиной, счастливый и благодарный, под впечатлением ее порывистых, горячих ласк, которыми она точно хотела его вознаградить за долгую разлуку, — сидит теперь, как три года тому назад, в маленькой столовой, за круглым столом, на котором весело шумит блестящий пузатенький самовар. На подносе его большая чашка — давнишний подарок Юленьки в день его именин, — из которой он так любит пить чай.Вот и Юленька. Она только что пришла из спальни — свежая, белая, с румянцем на круглых щеках, необыкновенно хорошенькая, в своем светло-синем фланелевом капоте, с надетым поверх груди белым пушистым платком, в маленьком кружевном чепце, из-под которого выбиваются подвитые прядки черных блестящих волос. Она села за самовар и стала разливать чай, слегка смущенная и притихшая.Никандру Мироновичу чувствовалось необыкновенно хорошо и уютно. Чай, поданный этой маленькой белой ручкой, украшенной кольцами, казался ему особенно вкусным, сливки, масло и хлеб — превосходными.Чай отпит, самовар убран, а они все сидят за столом. Никандр Миронович все еще не может наговориться. Вчера Юленька была взволнованна и говорила мало. Что она делала в эти три года? Как проводила без него время? Есть ли новые знакомые? Какие?Юленька удовлетворяет любопытство мужа, но не вдается в большие подробности. Жизнь шла однообразно, она скучала…— Я, впрочем, обо всем тебе писала! — прибавляет она, и в голосе ее звучит какая-то беспокойная нотка.Переполненный счастьем, умиленный Никандр Миронович не слышит этой тревожной нотки в нежном голосе своего “ангела”. Он не замечает, как какое-то выражение не то беспокойства, не то страха внезапно мелькает на ее лице и снова исчезает в улыбке. Он не видит, что в нежном взгляде ее прекрасных глаз, когда она изредка их поднимает на мужа, есть что-то робкое и приниженное, словно виноватое. Он видит только свою ненаглядную “цыпочку” и глядит на нее влюбленными глазами, глядит, словно не может еще налюбоваться ею, и говорит с веселой улыбкой:— А вчера я и не заметил. Ведь ты пополнела, Юленька… Да еще как!Внезапная краска заливает щеки молодой женщины.— Тебе это идет, право, Юленька… Чего ты конфузишься?..— Разве я в самом деле пополнела?..— Есть-таки… Однако что ж это?.. Подарков ты так еще и не видала?.. Не знаю: понравятся ли тебе?С этими словами Никандр Миронович вышел из столовой.С хорошенького личика молодой женщины внезапно исчезла улыбка. Оно омрачилось и стало тревожным. Брови сдвинулись, и между ними залегла складка. Глаза сосредоточенно смотрели перед собой. Она тяжело вздохнула и, склонив голову, словно бы под тяжестью какой-то неотвязной мысли, сжимала свои белые руки.В соседней комнате раздались шаги мужа. Юленька встрепенулась и подняла голову. Лицо ее теперь было серьезно. Взгляд полон решимости. Слабая улыбка играла на устах.— Ну-ка, посмотри, Юленька, что я тебе привез! — проговорил, входя с ящиками, Никандр Миронович. — Не думай: это не все… На корвете остался еще целый сундук для тебя! — весело прибавил он, открывая ящики.И Никандр Миронович вынимал и выкладывал перед Юленькой прелестные вещи.— Да что ты вдруг нахмурилась, Юленька?.. Или не угодил? — с беспокойством спросил Никандр Миронович, заглядывая в лицо жены.Она, видимо, что-то хотела сказать и не решалась.— Не нравится, а? — повторил он.Она подняла на мужа робкий взгляд и, улыбаясь, промолвила:— Твои подарки прелестны… Спасибо тебе, мой добрый!И с какою-то нежною порывистостью поцеловала Никандра Мироновича.— А я думал, что ты недовольна, моя цыпочка, и мне было неприятно… Так довольна?Юленька стала рассматривать вещи и опять улыбалась. Но вдруг краска сошла с ее лица. Она побледнела, взор стал мутный.— Что с тобою?.. Ты нездорова? — испуганно спросил Никандр Миронович.— Ничего, ничего… Пройдет, — отвечала она и вышла из комнаты.Через минуту Никандр Миронович испуганно заглянул в спальню. Юленька была бледна, как при морской болезни.— Не послать ли за доктором, Юленька?— К чему? Доктор не поможет…— Как не поможет? Что ты? Я сейчас побегу за доктором.— Не надо! — остановила его с досадою в голосе Юленька. — Разве ты не видишь, какая это болезнь? Я беременна, — неожиданно прибавила она.Голос ее звучал серьезно и глухо.В первую секунду мрачный штурман, казалось, не понял значения этих слов и глядел на жену растерянным, недоумевающим взором. Но затем он с укором воскликнул:— Как тебе не стыдно так зло шутить, Юленька?Юленька молчала.— Ведь ты пошутила?! Юлочка! Голубушка! Цыпочка моя! Скажи же! Ведь это неправда? — повторил он глухим, упавшим голосом, чувствуя в то же время и надежду, и страх, и тоску.Он заглянул ей в глаза, полные какого-то тупого выражения, и мгновенно понял истину. Лицо его покрылось мертвенною бледностью. Ужас исказил его черты. Губы нервно затряслись, и из груди вдруг вырвался жалобный, полный невыразимого страдания вопль!— Юленька! Юленька!Рыдания душили его. Он вышел, шатаясь, из комнаты. XIV “Гнездышко” сразу потеряло в его глазах прежнюю прелесть. Ему хотелось уйти куда-нибудь подальше, спрятаться от людей, остаться одному со своим тяжким горем. Он одел пальто и выбежал из дома.Мрачный штурман шел по глухим улицам, направляясь за город, с опущенной головой, скрывая свое страдальческое, с помутившимся взором, лицо. Он шел по грязи, не замечая ни ледяного ветра, ни снега с дождем, которые хлестали его со всех сторон. Обман любимого существа, которому он верил, ревность, оскорбление, позор причиняли ему невыносимые душевные муки. Несчастие казалось чудовищным. Жизнь представлялась каким-то мрачным гробом. Когда он вспоминал, что Юленька принадлежала другому, ярость охватывала штурмана. Черты его лица искажались злобой, из груди вырывались проклятия, и он вздрагивал всем телом, полный ненависти и желания убить человека, отнявшего у него счастье. Он представлял себе, что это непременно флотский, какой-нибудь подлый развратник, которого следует убить, как паршивую собаку…Мысли путались в возбужденном мозгу Никандра Мироновича. Порыв злобного чувства сменялся ощущением горя и тяжкой обиды, и это ощущение смягчало взволнованную душу. И он чувствовал к себе жалость.— За что? За что? — беззвучно шептали его губы, и слезы лились из его глаз.Образ Юленьки, красивый, блестящий, с ее голосом, нежным и ласковым, не оставлял его, наполняя сердце любовью и мучительной тоской…Он чувствовал всем своим существом, что, несмотря на обиду, любит ее так же сильно и горячо, как и раньше.
1 2 3 4 5 6 7