— И глупый же однако кобель! — громко проговорил какой-то рабочий.
А Матреша слышала, как около нее какой-то старый, обросший, смуглый грек говорил такой же старой гречанке, что “Баклану” не дойти и что такого шторма и не вспомнить. Слышала и от других проходящих такие же безнадежные замечания и видела тревожные лица.
Совсем потерянная, села Матреша в коляску и велела ехать домой.
Вернувшись, она стала прибирать неубранные номера и накрывать в столовой к завтраку… Пансион ей стал нестерпим.
Ада Борисовна увидала мрачную Матрешу в столовой и проговорила мягким, вкрадчивым голосом, искренности которого Матреша не верила:
— Что с тобой, Матреша? Нельзя же быть горничной с таким мрачным лицом. Можно подумать, что тебя обидели, и ты дуешься. На кого ты дуешься? Уже не на меня ли?
— Я не дуюсь, барышня.
— Вот и порадовала. Ведь я, кроме добра, ничего тебе не сделала. Пять лет живешь, и, слава богу, и я довольна и жильцы тобой довольны. А мне было казалось, что дуешься на меня.
— Зачем дуться? Не понравится, и взяла расчет! — проговорила Матреша.
Ада Борисовна испугалась. — “Дерзка!” — подумала она.
И, охотница до бесед по душе, она позвала Матрешу в комнату и просила рассказать откровенно, что с Матрешей. Ведь Ада Борисовна так привязана к Матреше. Она такая отличная горничная. Недаром же все жильцы вознаграждают за ее внимательность. Даже такой требовательный, как номер третий, и тот очень доволен и говорил, что такой добросовестной, как ты, не видал. А этот старик важный генерал и богатый… Только будь внимательна, и он хорошо заплатит за услуги. Он до осени думает прожить… И пятый номер, молодой человек благодарил, что у нас в пансионе такая аккуратная горничная.
— Ты ведь умница, Матреша, и всегда приветливая. А между тем такая мрачная.
Матреше хотелось скорее отделаться от Ады Борисовны, которая стала “облещивать” и запела свои разговоры.
И Матреша отрезала:
— Антона жалко. Оттого и невеселая!
— Но отчего жалко? Ведь он, слава богу, здоров?
— Буря на море. А пароход ушел. Кажется, понятно, барышня?
— Но, милая… Ушел пароход и дойдет, куда нужно… Зачем же ты тревожишься?..
“Зачем тревожиться!?” — подумала Матреша.
И, едва сдерживая слезы, Матреша сказала:
— Мне некогда, барышня. Надо накрывать к завтраку!
Но, чтобы утешить Матрешу и она “не имела мрачного вида”, совсем не подходящего приличной горничной приличного пансиона, Ада Борисовна сказала, что задержит на минуту, и проговорила:
— Верь, Матреша, что опасности нет (и подумала: “а если будет, тогда и плачь!”). Капитан же знает, и хороший капитан… И будь благоразумнее: не тревожь себя. Не распускайся. Не кажись неинтересной, Матреша… Ты ведь хорошенькая, и надо беречь красоту… Мало ли какие мнительные мысли приходят в голову, но не следует давать им воли… Ты думаешь, Матреша, и у меня нет тоскливых дум? И мне бывает грустно, но я знаю, что у меня есть обязанности перед жильцами, и… на людях я любезна… Я обязана… Будь же хоть при жильцах не такой грустной… Сделай для меня… У нас ведь в пансионе порядочные люди, а не бог знает какие.
Матреша наконец вышла.
Все эти льстивые разговоры “Айканихи” не только не успокоили и не обрадовали, но еще более возбудили Матрешу против хозяйки. И она казалась молодой женщине бессердечной, сухой и отвратительной с ее “подлыми”, лукавыми советами, чтобы удержать жильцов.
С каким злорадством объявит она Айканихе об уходе… “Только получу телеграмму, что пароход пришел в Керчь и Антон здоров!”
Так думала Матреша, накрывая на стол, и по временам надежда закрадывалась в ее сердце.
Вечером, когда Матреша подала самовар жильцу второй молодости, он проговорил:
— Ты придешь?.. Ты ведь обещала, Матреша… А я опять золотой дам.
Но генерал был оскорблен, когда Матреша, не скрывая отвращения, со злостью ответила:
— Никогда не смейте приставать… бесстыжий старикашка… Наплевать мне на ваши деньги… Туда же, ухаживатель!
Матреша вышла и в своей маленькой комнатке плакала.
А ветер, казалось, усиливался и завывал громче и сильнее. Рвало крыши. Лестницы визжали и свистали. Из труб точно вылетал стон.
Матреша выскочила на улицу и — боже! что за вихрь! Под бледным светом месяца блестели замерзшие канавки и лужицы. Ледяной, захватывающий холод! И какие порывы ветра, пригибающие к земле деревья и рвущие крыши и вывески!
“О, господи! Что там, в море!” — думала Матреша.
И, вернувшись в комнату, она, рыдая, молилась:
“Спаси, боже, пароход!”
На следующий день шторм бушевал, как вчера, и жильцы жаловались, что в комнатах холодно. Номера третий и пятый, необыкновенно злые и недовольные Матрешей, говорили ей, что жить в этаком пансионе нельзя — морозят здесь, — и к вечеру Ада Борисовна упрекнула Матрешу, что она стала дерзка с жильцами. Жаловались, что она долго не идет на звонки.
— Свиньи они, вот что! — со злостью ответила Матреша и прибавила: — Холод в комнатах. Они и за это сердятся!
К вечеру Матреша стала еще нервнее и раздражительнее. Телеграммы не было. Ночь Матреша беспокойно спала, часто просыпалась и прислушивалась, нет ли стука в прихожей.
Прошла ночь. Настало утро. Шторм не стихал. Телеграммы не было.
После уборки комнат, не спросившись Ады Борисовны, Матреша поехала в агентство узнать, где “Баклан”?
В агентстве ответили, что о нем нет никаких известий.
Матреша вернулась убитая.
IX
Никифор Андреевич с ужасом видел, что шторм крепчал, и через несколько часов после выхода из Ялты понял, что идти прежним курсом, в Феодосию или в Керчь, нельзя.
При громадной боковой качке волны нападали на груженый пароход с обеих сторон, поминутно вкатываясь и на палубу, и на корму, и на бак. И вода, застоявшаяся на палубе и беспрерывно обрызгивающая бугшприт и борты, быстро замерзала, покрывая их льдом.
Матросы и пассажиры то и дело скалывали лед, но новые волны снова наносили новый лед. И матросы зябли, изнемогали и снова работали, в исступлении невольного ужаса, охватывающего при мысли о неминуемой опасности, и испуганно взглядывали с мольбой и вопросом на укутанного капитана, дождевик на котором обледенел.
А капитан, придумывающий средства спасения от гибели, думал:
“Волны зальют, и лед будет лишней тяжестью — она нас увлечет ко дну. Надо повернуть и пойти полным ходом по волне — и, бог даст, дойдем до Новороссийска или Батума, куда попутно”.
“Только повернет ли счастливо пароход? Не зальет ли его при повороте? Тогда смерть!” — промелькнуло в голове Никифора Андреевича. Казалось, смерть в этих кипящих волнах, от которых дышит ледяным холодом, так близка и неминуема!
“О, господи!” — шепнул капитан и мысленно прибавил:
“Выбора нет!”
Он видел, что ледяной шторм неистовствовал. Нос уж обледеневший и не так легко поднимался на волну. Везде лед. И матросы его не побеждают. Брызги мгновенно обращаются в льдинки. И какая жестокая стужа! Он чувствует, что ноги коченеют…
Все больше и больше волн вкатываются на бак, и людям работать там невозможно.
Капитан видел испуганные и молящие взгляды кучки людей, работавших на обледеневшей палубе около трубы. Они вздрагивали от стужи, посиневшие, с одеревеневшими пальцами, окачиваемые брызгами, покрывающими буршлаты ледяною корой.
Был пятый час утра, когда капитан решился.
Придерживаясь за поручни, чтобы не быть снесенным в море, капитан подошел к штурвалу, помещенному в маленькой рубке, и приказал Антону:
— Лево на борт!
И, выйдя из рубки, он смотрел, как покатил нос вправо, и… и… вдруг… закрыл глаза, опять их открыл и секунду-другую ждал гибели…
Правый борт кренился все ниже и ниже, все ближе и ближе к волнам. Они уже вливались и покрывали словно смертным покровом…
И все матросы, охваченные ужасом, подбежали к трубе и… замерли, потрясенные.
Ни один не крикнул… не молил…
Только мещанин из Новороссийска выл и молился, каялся в грехах и обещал не грешить, если бог смилуется и спасет…
Эти несколько мгновений предсмертного страха казались бесконечно долгими.
И вдруг вздох облегчения вырвался из десятка грудей…
Борт поднялся… Волны отхлынули… И, сделавши оборот, пароход выпрямился и раскачивался уже не боковой качкой, а килевой.
Всем казалось, что положение стало лучше.
И Никифору Андреевичу показалось, что пароход безопаснее. Надежда закралась в изнывшую душу. Капитан вызвал старшего помощника подсменить, бросился в каюту, чтобы немного согреться. Перед этим он велел матросам очищать пароход от льда посменно.
Боже, какое физическое наслаждение тепла испытал Никифор Андреевич в каюте! И с каким удовольствием он выпил стакан горячего чая с коньяком… И с какою надеждой он думал, что шторм хоть немного стихнет!
Но к ночи надежды почти не было. Отчаяние уже овладевало капитаном.
Еще бы!
Бугшприт представлял собою уже гору льда. То же было и с кормой. И пароход заметно сел ниже… Нос все тяжелее взлетал из воды…
Но Никифор Андреевич, несмотря на отчаяние, не потерял еще упорства в борьбе.
И, озаренный счастливой мыслью, всегда трусивший начальства, Никифор Андреевич теперь не подумал его бояться, когда приказал старшему помощнику выбросить за борт часть груза…
В эту минуту из-за стремительно несущейся к югу черной зловещей тучи вдруг обнажился полный месяц, красивый и бледный, ливший мягкий и серебристый трепетный полусвет.
Бесстрастно и холодно глядел он сверху и на гудевшее море, и на этот, словно бы заблудившийся, маленький пароход, судорожно метавшийся в качке, изнемогавший под ударами бешено нападавших громад-волн, и на эту маленькую кучку испуганных и иззябших от пронизывающей стужи людей, напрасно работающих, чтобы освободить пароход от нарастающего льда.
Глядел месяц и на Никифора Андреевича, казалось, замерзшего в своей неподвижной позе, и на искаженное от панического ужаса и жалко-страдальческое лицо, с вздрагивающими челюстями, старшего помощника, который глядел на капитана бессмысленными, выкаченными и неподвижными глазами.
Убитым голосом помощник спросил:
— Выбросить груз?
— Десять тысяч пудов! Поняли? — крикнул капитан.
— Есть! — уныло ответил Иван Иванович.
— А сию минуту отдать якорь, а то и два! — резко и повелительно кричал Никифор Андреевич.
— Есть! — отвечал оцепеневший от страха старший помощник, казалось, не понимавший цели этих приказаний.
“Гибель неизбежна! О, господи!” — думал Иван Иванович и воскликнул:
— Стоит ли бросать груз, Никифор Андреевич?
И, чуть не рыдая, вдруг разразился жалобными упреками:
— Зачем в Ялте не остались? Зачем? Пароход мог разбиться в щепы об мол, но мы были бы живы. А теперь — смерть. Зачем пошли на погибель? Ведь у вас семья… у меня — невеста… Все хотят жить!.. И вы виноваты… вы!..
— Якорь! Груз за борт! Вы обезумели от страха? Как вам не стыдно! Мы отстоим пароход! — громовым голосом крикнул Никифор Андреевич, разгневанный, что помощник не верит тому, во что он хочет верить.
Этот бешеный окрик капитана задел самолюбие старшего помощника, и в то же мгновение проблеск надежды на жизнь вспыхнул в его сердце.
И он, приободренный, бросился с мостика исполнять приказания, которые казались теперь малодушному молодому брюнету необыкновенно значительными.
А у капитана, напротив, прежней надежды уже не было.
— Стоп машина! — крикнул Никифор Андреевич.
Якорь упал на глубине двадцати сажен.
“Баклан” остановился, вздрогнул всеми своими членами и бросился к ветру.
С лихорадочной поспешностью матросы выбрасывали за борт груз.
Облегченный, пароход приподнялся над водой. Надежда снова воскресла в людях.
X
Но недолго надеялись моряки.
О, что за бесконечно длинная была эта ужасная ночь на Черном море!
Шторм, казалось, ревел “вовсю” и дошел до своего апогея. Мороз захватывал дыхание.
Непрерывающийся гул моря и вой ветра, потрясающий мачты и проносившийся то стоном, то визгом по мачтам, трубе и бортам, и эти тяжелые, ледяные и освирепевшие волны в такой жуткой близости наводили ужас на несчастных моряков, не испытавших еще такого жестокого шторма. Смерть смотрела в глаза, беспощадно близкая.
Пароход метался, как в бешенстве агонии. Он, точно в судорогах, вздрагивал на цепи. Она то натягивалась, как струна, то “сдавала”. И тогда “Баклан” подбрасывало, и он стонал и скрипел, вздрагивая на своей привязи.
Часы тянулись без конца. И каждая минута этих долгих часов говорила о смерти.
Матросы и два черкеса-пассажира скалывали топорами и ломами лед, стоя по колени в ледяной воде, привязанные концами, чтобы не быть смытыми в море. А лед все выше и выше поднимался над носом.
Вместо короткого бугшприта и носа белела бесформенная уродливая глыба.
Выдерживать на такой стуже больше нескольких минут было невозможно. Почти у всех были отморожены лица, ноги и руки. Смутная надежда заставляла людей переносить муки и скалывать лед. Но скоро они бросили работу и прижимались к горячей трубе. Но обмороженные люди не чувствовали жара.
И сонная апатия охватила этих мучеников.
“Заснуть! Заснуть!”
Погревшись несколько минут в каюте, Никифор Андреевич был с матросами и работал с ними. Он приказывал, просил, умолял изнемогших людей не спать и взять топоры и ломы, и, сам потерявший надежду, обнадеживал, что шторм стихнет и пароход отстоится.
И многие не слушали.
“Зачем?” — угрюмо говорили матросы и шли вниз…
Только Антон и два младшие помощника капитана, обмороженные, все-таки с каким-то остервенением отчаяния, уже едва владея руками, продолжали работать.
Но и они понимали, что работают напрасно. Что могут они сделать?
Антон все-таки напрягал все свои молодые силы.
Ведь ему так хотелось жить и так много обещала жизнь вместе с Матрешей!
И Антон в бешенстве рубил лед топором, пока не обессилел и тут же упал, готовый заснуть.
Никифор Андреевич немедленно велел отнести его на кубрик.
Там Антон бросился в койку. Он не чувствовал боли отмороженных ног и, внезапно охваченный равнодушием ко всему — даже к смерти, заснул как убитый.
Никто более не работал. Никто уж не надеялся. Всякий думал только о тепле и о сне.
И, добравшись до тепла, многие молились и плакали.
Никифор Андреевич дремал в своей каюте на мостике тревожной, прерывистой дремотой. Каждую минуту он в ужасе просыпался, вскакивал и выбегал.
Шторм ревел. Пароход все больше и больше покрывался льдом.
Только вахтенный и рулевой на мостике и двое часовых на палубе уныло бодрствовали.
“Через час, другой… смерть!” — мысленно проговорил Никифор Андреевич.
Уж он перестрадал предсмертные муки, простился заочно с семьей и теперь с покорным отчаянием ждал смерти.
Он как будто уже не жилец… И ему безразлично, пожалеют ли его близкие и что скажет начальство.
Мещанин из Новороссийска громко читал молитвы.
Вахтенный помощник вдруг зарыдал.
Капитан не чувствовал сожаления. И, изнеможенный, усталый от всей этой каторжной жизни, понятой им только теперь, — проговорил почти что с мольбой:
— Скорее бы смерть!
XI
Забрезжило утро.
Осунувшийся за эту ночь и казавшийся дряхлым стариком, Никифор Андреевич недоверчиво встретил надежду, охватившую измученное сердце, словно приговоренный к смерти весть о помиловании.
Море, казалось, миловало, и надежда крепла в сердце капитана. И в голове его проносились мысли о жизни, когда он смотрел вокруг.
Шторм еще ревел, но уже обессиленно. Волны вздымались, но не с прежней мощью и злобой нападали на изнемогший “Баклан”. Он уж не метался. Хоть качка и трепала его, но волны не вкатывались и только обдавали брызгами. За ночь весь пароход обледенел, и глыбы высились над кормою, бортами и носом, и борты хоть и понизились, но не были еще совсем близки к воде.
Еще можно уйти от могилы.
И капитан, умиленный и оживший, горячо прошептал несколько благодарных молитвенных слов и приказал разбудить матросов и сниматься с якоря.
Все вышли. Многие еле двигались. Антон, более других обмороженный, поднялся на мостик к рулю, и лицо его дышало смелостью и верой в жизнь.
Все ожили. Волны не заливали.
Скоро якорь был поднят.
И, чтобы воспользоваться попутным штормом, капитан приказал снова взять курс на Батум и идти самым полным ходом.
К вечеру моряки обнажили головы и, радостные, крестились. Перекрестился счастливый и Никифор Андреевич.
Пароход, почти касавшийся бортами воды, уже не боялся шторма и входил в Батумскую гавань.
Еще минута — и “Баклан”, представлявший собой какую-то ледяную массу, ошвартовался.
XII
Агент поздравлял капитана с счастливым приходом. Никифор Андреевич просил немедленно отправить обмороженных в госпиталь. Со всеми больными простился и обещал завтра же навестить их.
Чуть не обезумевший от восторга, мещанин из Новороссийска оставил пароход. Крепко пожали руку капитану два черкеса и ушли. Они не захотели в госпиталь, хотя у них и были отморожены руки.
1 2 3 4 5