Потерять паруса!! И у него на глазах!
И вздрагивающие губы его невольно шепчут:
— Болван!.. Скотина!..
Эти ругательства и еще более энергичные слышит только флаг-офицер, стоящий с выражением почтительного трепета сзади адмирала. Тут же, в некотором отдалении, стоит и только что выбежавший флаг-капитан. Он, по обыкновению, прилизан, щеголеват и надушен и стоически мокнет под дождем, но золотушное и хлыщеватое белобрысое лицо его несколько бледно и растерянно — не то от страха перед воображаемой опасностью, не то от боязни попасть «под руку» этого необузданного «животного» и скушать что-нибудь оскорбительное, зная наперед, что заячья его душонка стерпит все, чтоб не испортить блестяще начатой адъютантской карьеры.
И в эту минуту он решает окончательно уехать в Россию. Придет корвет в Нагасаки, и он будет проситься отпустить его по болезни… То ли дело служба на сухом пути, где-нибудь в штабе, с порядочными, благовоспитанными людьми!.. А здесь — и эта полная опасности жизнь, и эти «мужики», начиная с адмирала!
На мостике показался Васька с дождевиком для адмирала в руках и развязно подошел к адмиралу.
— Пожалуйте, ваше превосходительство, а то сильно замочит!
— К черту! — цыкнул на него адмирал, и Васька моментально исчез.
Прошло еще несколько мгновений. Адмирал сдерживался. Но гроза, бушующая в душе его, требует разряжения. Более молчать нет сил.
И, словно получивший в спину иголку, он подлетел к мичману и, остановив на нем глаза, сделавшиеся вдруг совсем круглыми, и вращая белками, пронзительно крикнул ему в упор:
— Вы… вы… Знаете ли, кто вы?..
Ему стоило, видимо, больших усилий (или, вернее, гнев не дошел до полной потери самообладания), чтоб не сказать мичману Щеглову, кто он такой в эту минуту, по мнению адмирала.
— Вы… вы… не морской офицер, а… прачка! — докончил он совершенно неожиданно для присутствующих и, вероятно, для самого себя… — Прачка! — повторил он, готовый, казалось, своими выпученными глазами съесть живьем мичмана…
А мичман, весьма ревниво оберегавший чувство своего достоинства и не раз «разводивший» с адмиралом, теперь виновато и сконфуженно слушал, приложив свои вздрагивающие пальцы к козырьку фуражки, и настолько чувствовал себя виновным, что, схвати его в эту минуту адмирал за горло и начни его душить, — он беспрекословно выдержал бы и это испытание.
Ведь он прозевал шквал, он, мичман Щеглов, самолюбиво мнивший себя доселе отличным вахтенным начальником, у которого глаз… у, какой зоркий морской глаз!
Обезоружило ли адмирала истинно страдальческое выражение отчаяния на лице злополучного мичмана, который, казалось, вполне сознавал, что ему следует поступить в прачки, а не служить во флоте, или просто случайно брошенный адмиралом взгляд на Монте-Кристо отвлек его внимание, но только адмирал оставил «мичмана-прачку» в покое и с большею резкостью в тоне сказал, обращаясь к капитану и отряхиваясь от воды:
— У вас, Николай Афанасьевич, не военное судно, а кафешантан-с! Срам! Вы ни за чем не смотрите… Офицеров распустили, и вот…
Монте-Кристо, и сам раздраженный и сконфуженный, слушал эти резкие обидные слова, оскорблявшие в нем самолюбивого и знающего свое дело моряка, с напускным хладнокровием несправедливо обиженного человека, который не оправдывается, хорошо зная тщету оправданий и требования дисциплины.
«Ори, братец, ори, на то ты и беспокойный адмирал!» — говорило, казалось, официально-серьезное выражение его полного, румяного и потасканного лица веселого жуира.
Эта сдержанность, понятая адмиралом как возмутительное равнодушие капитана к своему делу, взорвала его еще более, и он, словно бешеный, выкрикнул:
— Не корвет, а кабак! Ка-бак!
И с этим окриком он круто повернулся и перешел на другой конец мостика. Там он остановился, взволнованный и грозный, словно туча, еще насыщенная электричеством, готовый и ограничиться этой вспышкой и вновь забушевать еще с большей силой, разразившись ураганом.
И то и другое было одинаково возможно в этой бешеной, порывистой и страстной натуре адмирала, наивно-деспотичной и стихийной, как и любимое им море.
— Срам… позор!.. — взволнованно шептал он.
И весь вздрагивал, гневно сжимая кулаки, когда его выпученные и злые теперь глаза останавливались на трепавшемся фор-марселе — этом ужасном свидетельстве служебной небрежности, возмущавшей и приводившей в ярость вскормленника черноморских лихих адмиралов, прошедшего суровую школу службы у этих рыцарей долга и вместе с тем отчаянных и подчас жестоких деспотов.
Господа офицеры, выскочившие из кают-компании, осторожно прятались за грот-мачту, чтобы не попасться на глаза адмиралу. Только храбрый мичман Леонтьев, проповедовавший теорию деспотизма во имя свободы, да батюшка Антоний решились показаться на шканцах.
Гардемарины, ровно шаловливые мыши, сбились у трапа и поглядывали на адмирала, который только что рассказывал им об Абукирской битве и так любезно угощал их папиросами, а теперь…
— Задаст сегодня «глазастый черт» Абукирское сражение! — говорил с насмешливой улыбкой Ивков своему другу Подоконникову. — Вот увидишь… Смотри, каким он глядит Иваном Грозным… А ведь в самом деле Щеглов «опрохвостился!» — прибавил юный моряк, чувствуя невольную досаду на Щеглова и несколько обиженный за честь своего корвета.
XI
Сделав столько вреда, сколько было возможно в одну, много две минуты жестокой схватки с корветом, грозный шквал стремительно понесся далее, заволакивая широкой полосой мглы горизонт по левую сторону корвета.
А справа и над «Резвым» уже все очистилось и радостно просветлело.
Снова ярко сверкало раскаленное солнце, быстро высушивая своими палящими, почти отвесными лучами и мокрую палубу, и намокшие, вздутые снасти с дрожащими на них и сверкающими, как брильянты, дождевыми каплями, и прилипшие к спинам белые матросские рубахи. Снова мягко и нежно сияла голубая лазурь страшно высокого неба с плывущими по нем перистыми, ослепительной белизны облачками, и снова океан с тихим ласковым гулом катил свои волны. Прежний ровный норд-вест раздувал вымпел и адмиральский и кормовой флаги. Чудный прозрачный воздух дышал острой свежестью, как бывает после гроз.
«Резвый» уже поднялся, и бег его становился все тише и тише. Опять были поставлены все уцелевшие паруса, и вслед за тем раздалась команда: «свистать всех наверх». Надо было менять фор-марсель, поднять новые брам-реи, привязать и поставить новые паруса взамен унесенных шквалом.
Бедный «Резвый» походил теперь на птицу с выщипанными перьями и еле подвигался вперед.
А сбоку, на ветре, в близком расстоянии «Голубчик», уже весь сверху донизу покрытый парусами и стройный, красивый и изящный, словно гигантская белоснежная чайка, грациозно и легко скользил по океану, чуть-чуть накренившись и заметно убегая вперед.
Видно было, что шквал напрасно бесновался, напавши на клипер, встретивший врага с оголенными мачтами. На «Голубчике» не прозевали и вовремя убрали все паруса.
И сконфуженные моряки с оплошавшего и ощипанного «Резвого», начиная с самого адмирала и кончая маленьким кривоногим сигнальщиком Дудкой, смущенно, словно бы виноватые, посматривают на «Голубчик», блестящий и щегольской вид которого еще более подчеркивает посрамление «Резвого» и растравляет свежую общую рану.
«Голубчик» уходил, и адмирал, несмотря на гнев, невольно залюбовавшийся клипером, уже снова нахмурил было брови за то, что спутник осмелился удаляться, как вдруг лицо адмирала прояснилось.
Словно бы волшебством на «Голубчике» исчезли все верхние паруса и убран был пузатый грот. И клипер пошел тише, поджидая своего закопавшегося товарища.
— Поднять сигнал «Голубчику», что я изъявляю ему свое особенное удовольствие! — приказал, слегка поворачивая голову к флаг-офицеру, адмирал.
Через минуту сигнал уже взвился на крюйс-брам-рее.
А адмирал нарочно громко, чтоб слышали все стоявшие на мостике, продолжал, ни к кому не обращаясь, точно говоря сам с собой:
— Вот это военное судно, а не… кафешантан. Видно, что там понимают, как надо служить… Там офицеры не распущены… Там теперь смеются над позором флагманного корвета… Это черт знает что такое!..
Монте-Кристо только морщился и тревожно взглядывал на фор-люк, откуда должны были вынести новые паруса. Уж прошла минута, другая, третья, а фор-марсель не несли, и капитан волновался, нервно пощипывал свои холеные усы, и все его мысли заняты были фор-марселем.
Старший офицер Михаил Петрович, распоряжавшийся авралом, точно ужаленный жгучим чувством ревности к «Голубчику», где старшим офицером был его большой приятель и такой же славный моряк, как и он сам, и с которым они соперничали в знании всех тонкостей морского дела, — еще нетерпеливее, громче и сердитее крикнул:
— На баке! Что же фор-марсель? Скорее фор-марсель!
В этом крике, полном нетерпения и досады, чуткое ухо моряка услыхало бы и нотку мольбы и страдания. Оно отражалось и в нервно напряженном лице Михаила Петровича, и во всей его перегнувшейся через поручни длинной фигуре, и в этой распростертой вперед длинной руке, которая, казалось, протягивалась за марселем.
Он весь теперь был поглощен одной мыслью — скорей переменить паруса. Ничего другого не существовало в мире в эту минуту, и он, как Ричард III, готов был воскликнуть: «Марсель, подавайте марсель, всю жизнь за марсель!»
«Господи! Неужели мы опять опозоримся и не поставим скоро всех парусов?! За что же такое наказание! Боже, помоги!» — мысленно произносил он молитву и еще более подавался вперед, точно этим движением рассчитывал ускорить появление желанного, свернутого в виде длинного кулька, большого паруса.
Но прошла еще длинная, казавшаяся вечностью минута, а паруса не несли. Все как-то угрюмо и вместе сконфуженно смотрели на бак; на палубе царила мертвая тишина.
— Михаил Петрович! Что ж это такое? — голосом, полным жалобы и страдания, шепнул капитан, и вся его полная высокая фигура и его румяное лицо выражали мучительную боль.
Но Михаил Петрович, казалось, не слышал. Его обыкновенно доброе, славное лицо внезапно исказилось бешеным животным гневом, и руки тряслись. И он крикнул дрожавшим, задыхающимся, злобным голосом:
— Фор-марсель подать! Боцмана послать!..
С уст его слетела в дополнение самая грубая ругань, и он, словно полоумный, бросился с мостика на палубу и с распростертыми руками побежал на бак и ринулся в подшкиперскую.
Адмирал в нетерпении ходил взад и вперед по полуюту, словно зверь в клетке, и по временам бешено мял в руках свою фуражку и яростно бросал ее на палубу.
Глядя на всех этих беснующихся моряков, посторонний человек подумал бы, что попал в бедлам.
Но это были «цветочки».
XII
В эти несколько минут, которые казались нетерпеливым морякам наверху долгими часами, в подшкиперской каюте, заваленной парусами, тросами, блоками и разными другими принадлежностями судового запаса, подшкипер с лихорадочною торопливостью искал новый, запасный фор-марсель.
На этого старого доку и «чистодела», каким был, как почти все подшкипера, унтер-офицер Артюхин, сегодня нашло какое-то затмение. В порядке содержавший подшкиперскую и знавший на память, где что лежит, он, словно обезумевший, метался в небольшой темноватой каюте-кладовой, отыскивая в огромной куче парусов фор-марсель и оглашая каюту отчаянными проклятиями и ругательствами, без которых, по-видимому, поиски его не могли бы увенчаться успехом.
А в открытые двери подшкиперской, около которой в ожидании марселя стояли матросы, посматривая на беснующегося Ивана Митрича, то и дело доносился сверху зычный голос боцмана, все с большим и большим нетерпением посылавшего через люк морские приветствия, и, наконец, перешел в какой-то безостановочный рев сплошной ругани, напоминавший подшкиперу, что наверху ожидают марсель далеко не с ангельским терпением, и заставлявшей Артюхина, в свою очередь, усиливать энергию и выразительность собственной ругательной импровизации.
— Ах ты, сволочь!
С этими словами старый подшкипер, — на плутоватом лице которого, по выражению матросов, «черти играли в свайку», до того оно было изрыто оспой, — с свирепым озлоблением рванул изо всей силы край одного из парусов и, осыпав марсель новой руганью, словно живое, безмерно виноватое перед ним существо, указал на него окровавленными пальцами и исступленно крикнул:
— Тащи его, подлеца, братцы!.. Чтоб ему…
В тот самый момент, как несколько человек матросов вытаскивали из подшкиперской свернутый в длинную широкую колбасу парус, в кубрике показался старший офицер Михаил Петрович, весь бледный; с лицом, искаженным страданием и злобой.
— Артюхин! — крикнул он задыхающимся голосом, пропустив матросов с фор-марселем.
— Яу! — отозвался подшкипер, показываясь из каюты, как рак красный, обливающийся потом и с угрюмо-виноватым видом человека, чувствующего великость своей вины и готового по меньшей мере недосчитаться нескольких зубов.
Действительно, было несколько мгновений, во время которых, судя по выражению лица старшего офицера и по сжатым простертым его кулакам, физиономии подшкипера грозила серьезная опасность быть искровяненной, и Артюхин уже заморгал глазами, готовясь к «бою».
Но Михаил Петрович, видимо, овладел собой и только взвизгнул, поднося кулак к самому носу подшкипера:
— У-у-у-у… подлец!
И, стремительно повернувшись, вылетел наверх и понесся бегом на мостик.
Но страдания старшего офицера не прекратились, хотя фор-марсель и был подан. Сегодня, как нарочно, на «Резвом» неудача шла за неудачей.
Когда свернутый парус стали поднимать к марсу, чтобы затем привязать к рее, веревка в каком-то блочке «заела», и — можете ли вообразить ужас моряков «Резвого»? — марсель остановился посредине, повиснув на снастях, и дальше не шел.
Позор, да еще на глазах у «Голубчика», был полнейший.
Марсовой старшина неистово дергал с марса «заевшую» снасть и, разумеется, костил ее так, как только может костить сквернословие лихого и долго служившего во флоте унтер-офицера. Сконфуженный и освирепевший боцман не очень громко, чтобы не было слышно на юте, но очень энергично выбрасывал из своего горла, словно бы из фонтана, отчаянную ругань на марс и снизу тряс и раздергивал веревку, которая почему-то не шла.
«Неужто он в горячке недосмотрел, что неправильно привязали внизу парус, и его придется снова спустить и перевязать?» — в ужасе думал он, выпаливая, как бы в отместку за такие мысли, какое-то невероятное по смелости фантазии и вдохновения ругательство.
Владимир Андреевич Снежков, заведовавший фок-мачтой, стоял около нее ни жив ни мертв. С ошалелым лицом, глупо вытаращенными глазами и раскрытым ртом растерянно смотрел он на застрявший фор-марсель с выражением отчаяния и страха, то и дело оглядываясь назад, на ют, где бешено носилась взад и вперед коренастая фигура адмирала, и чувствовал, как у него засасывает под ложечкой и схватывает поясницу.
— Боцман… Злодей ты эдакий! — говорил он, не понимая, где это «заело».
— В блоке, должно, не пущает! — сердито отвечал боцман, продолжая потряхивать снасть.
Прошло еще несколько томительных секунд.
Фор-марсель не шел.
— Михаил Петрович! Что ж это такое? — произнес капитан страдальческим тоном, обращаясь к старшему офицеру.
Бедный старший офицер, страдавший, казалось, более всех, только сделал гримасу, точно от сильной зубной боли, и резко и раздраженно ответил:
— Сами видите, что такое!.. Позор!
И крикнул отчаянным тенором di forza:
— На баке! Отчего фор-марсель не идет?
— Гордень заел! — ответил тоненькой фистулой Снежков.
— Очистить живей!
И старший офицер, не очень-то доверявший распорядительности Владимира Андреевича, хотел было бежать на бак, посмотреть, в чем дело, как вдруг сзади, с полуюта, — раздался такой пронзительный крик, который заставил и старшего офицера, и всех бывших вблизи невольно вздрогнуть.
— Э-э-э… о-о-о-о! — кричал адмирал, словно бы исступленный.
В этом бешеном крике, полном стихийного необузданного гнева, было что-то, напоминавшее грозный рев разъяренного зверя.
Когда крик прекратился, все бывшие на палубе «Резвого» в этот ясный сентябрьский день 186* года увидали зрелище, довольно странное для неморяков.
Почтенный сорокашестилетний адмирал, начальник эскадры, с налитыми кровью глазами и сжатыми кулаками топтал бешено ногами свою фуражку, выделывая при этом самые невероятные танцевальные па.
Пляска эта, похожая на воинственную пляску краснокожих индейцев, как изображают ее в иллюстрациях, продолжалась несколько секунд.
Вслед за пляской адмирал поднял истоптанную фуражку, надел ее и, подбежав к капитану, возопил:
— Под суд!.. Ка-бак… Фор-марсель!.. Фор-марсель поднимайте!.. Под суд!.. И вас, и старшего офицера, и всех… Всех…
Но эти сравнительно мягкие слова разве могли облегчить его переполненное гневом сердце?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
И вздрагивающие губы его невольно шепчут:
— Болван!.. Скотина!..
Эти ругательства и еще более энергичные слышит только флаг-офицер, стоящий с выражением почтительного трепета сзади адмирала. Тут же, в некотором отдалении, стоит и только что выбежавший флаг-капитан. Он, по обыкновению, прилизан, щеголеват и надушен и стоически мокнет под дождем, но золотушное и хлыщеватое белобрысое лицо его несколько бледно и растерянно — не то от страха перед воображаемой опасностью, не то от боязни попасть «под руку» этого необузданного «животного» и скушать что-нибудь оскорбительное, зная наперед, что заячья его душонка стерпит все, чтоб не испортить блестяще начатой адъютантской карьеры.
И в эту минуту он решает окончательно уехать в Россию. Придет корвет в Нагасаки, и он будет проситься отпустить его по болезни… То ли дело служба на сухом пути, где-нибудь в штабе, с порядочными, благовоспитанными людьми!.. А здесь — и эта полная опасности жизнь, и эти «мужики», начиная с адмирала!
На мостике показался Васька с дождевиком для адмирала в руках и развязно подошел к адмиралу.
— Пожалуйте, ваше превосходительство, а то сильно замочит!
— К черту! — цыкнул на него адмирал, и Васька моментально исчез.
Прошло еще несколько мгновений. Адмирал сдерживался. Но гроза, бушующая в душе его, требует разряжения. Более молчать нет сил.
И, словно получивший в спину иголку, он подлетел к мичману и, остановив на нем глаза, сделавшиеся вдруг совсем круглыми, и вращая белками, пронзительно крикнул ему в упор:
— Вы… вы… Знаете ли, кто вы?..
Ему стоило, видимо, больших усилий (или, вернее, гнев не дошел до полной потери самообладания), чтоб не сказать мичману Щеглову, кто он такой в эту минуту, по мнению адмирала.
— Вы… вы… не морской офицер, а… прачка! — докончил он совершенно неожиданно для присутствующих и, вероятно, для самого себя… — Прачка! — повторил он, готовый, казалось, своими выпученными глазами съесть живьем мичмана…
А мичман, весьма ревниво оберегавший чувство своего достоинства и не раз «разводивший» с адмиралом, теперь виновато и сконфуженно слушал, приложив свои вздрагивающие пальцы к козырьку фуражки, и настолько чувствовал себя виновным, что, схвати его в эту минуту адмирал за горло и начни его душить, — он беспрекословно выдержал бы и это испытание.
Ведь он прозевал шквал, он, мичман Щеглов, самолюбиво мнивший себя доселе отличным вахтенным начальником, у которого глаз… у, какой зоркий морской глаз!
Обезоружило ли адмирала истинно страдальческое выражение отчаяния на лице злополучного мичмана, который, казалось, вполне сознавал, что ему следует поступить в прачки, а не служить во флоте, или просто случайно брошенный адмиралом взгляд на Монте-Кристо отвлек его внимание, но только адмирал оставил «мичмана-прачку» в покое и с большею резкостью в тоне сказал, обращаясь к капитану и отряхиваясь от воды:
— У вас, Николай Афанасьевич, не военное судно, а кафешантан-с! Срам! Вы ни за чем не смотрите… Офицеров распустили, и вот…
Монте-Кристо, и сам раздраженный и сконфуженный, слушал эти резкие обидные слова, оскорблявшие в нем самолюбивого и знающего свое дело моряка, с напускным хладнокровием несправедливо обиженного человека, который не оправдывается, хорошо зная тщету оправданий и требования дисциплины.
«Ори, братец, ори, на то ты и беспокойный адмирал!» — говорило, казалось, официально-серьезное выражение его полного, румяного и потасканного лица веселого жуира.
Эта сдержанность, понятая адмиралом как возмутительное равнодушие капитана к своему делу, взорвала его еще более, и он, словно бешеный, выкрикнул:
— Не корвет, а кабак! Ка-бак!
И с этим окриком он круто повернулся и перешел на другой конец мостика. Там он остановился, взволнованный и грозный, словно туча, еще насыщенная электричеством, готовый и ограничиться этой вспышкой и вновь забушевать еще с большей силой, разразившись ураганом.
И то и другое было одинаково возможно в этой бешеной, порывистой и страстной натуре адмирала, наивно-деспотичной и стихийной, как и любимое им море.
— Срам… позор!.. — взволнованно шептал он.
И весь вздрагивал, гневно сжимая кулаки, когда его выпученные и злые теперь глаза останавливались на трепавшемся фор-марселе — этом ужасном свидетельстве служебной небрежности, возмущавшей и приводившей в ярость вскормленника черноморских лихих адмиралов, прошедшего суровую школу службы у этих рыцарей долга и вместе с тем отчаянных и подчас жестоких деспотов.
Господа офицеры, выскочившие из кают-компании, осторожно прятались за грот-мачту, чтобы не попасться на глаза адмиралу. Только храбрый мичман Леонтьев, проповедовавший теорию деспотизма во имя свободы, да батюшка Антоний решились показаться на шканцах.
Гардемарины, ровно шаловливые мыши, сбились у трапа и поглядывали на адмирала, который только что рассказывал им об Абукирской битве и так любезно угощал их папиросами, а теперь…
— Задаст сегодня «глазастый черт» Абукирское сражение! — говорил с насмешливой улыбкой Ивков своему другу Подоконникову. — Вот увидишь… Смотри, каким он глядит Иваном Грозным… А ведь в самом деле Щеглов «опрохвостился!» — прибавил юный моряк, чувствуя невольную досаду на Щеглова и несколько обиженный за честь своего корвета.
XI
Сделав столько вреда, сколько было возможно в одну, много две минуты жестокой схватки с корветом, грозный шквал стремительно понесся далее, заволакивая широкой полосой мглы горизонт по левую сторону корвета.
А справа и над «Резвым» уже все очистилось и радостно просветлело.
Снова ярко сверкало раскаленное солнце, быстро высушивая своими палящими, почти отвесными лучами и мокрую палубу, и намокшие, вздутые снасти с дрожащими на них и сверкающими, как брильянты, дождевыми каплями, и прилипшие к спинам белые матросские рубахи. Снова мягко и нежно сияла голубая лазурь страшно высокого неба с плывущими по нем перистыми, ослепительной белизны облачками, и снова океан с тихим ласковым гулом катил свои волны. Прежний ровный норд-вест раздувал вымпел и адмиральский и кормовой флаги. Чудный прозрачный воздух дышал острой свежестью, как бывает после гроз.
«Резвый» уже поднялся, и бег его становился все тише и тише. Опять были поставлены все уцелевшие паруса, и вслед за тем раздалась команда: «свистать всех наверх». Надо было менять фор-марсель, поднять новые брам-реи, привязать и поставить новые паруса взамен унесенных шквалом.
Бедный «Резвый» походил теперь на птицу с выщипанными перьями и еле подвигался вперед.
А сбоку, на ветре, в близком расстоянии «Голубчик», уже весь сверху донизу покрытый парусами и стройный, красивый и изящный, словно гигантская белоснежная чайка, грациозно и легко скользил по океану, чуть-чуть накренившись и заметно убегая вперед.
Видно было, что шквал напрасно бесновался, напавши на клипер, встретивший врага с оголенными мачтами. На «Голубчике» не прозевали и вовремя убрали все паруса.
И сконфуженные моряки с оплошавшего и ощипанного «Резвого», начиная с самого адмирала и кончая маленьким кривоногим сигнальщиком Дудкой, смущенно, словно бы виноватые, посматривают на «Голубчик», блестящий и щегольской вид которого еще более подчеркивает посрамление «Резвого» и растравляет свежую общую рану.
«Голубчик» уходил, и адмирал, несмотря на гнев, невольно залюбовавшийся клипером, уже снова нахмурил было брови за то, что спутник осмелился удаляться, как вдруг лицо адмирала прояснилось.
Словно бы волшебством на «Голубчике» исчезли все верхние паруса и убран был пузатый грот. И клипер пошел тише, поджидая своего закопавшегося товарища.
— Поднять сигнал «Голубчику», что я изъявляю ему свое особенное удовольствие! — приказал, слегка поворачивая голову к флаг-офицеру, адмирал.
Через минуту сигнал уже взвился на крюйс-брам-рее.
А адмирал нарочно громко, чтоб слышали все стоявшие на мостике, продолжал, ни к кому не обращаясь, точно говоря сам с собой:
— Вот это военное судно, а не… кафешантан. Видно, что там понимают, как надо служить… Там офицеры не распущены… Там теперь смеются над позором флагманного корвета… Это черт знает что такое!..
Монте-Кристо только морщился и тревожно взглядывал на фор-люк, откуда должны были вынести новые паруса. Уж прошла минута, другая, третья, а фор-марсель не несли, и капитан волновался, нервно пощипывал свои холеные усы, и все его мысли заняты были фор-марселем.
Старший офицер Михаил Петрович, распоряжавшийся авралом, точно ужаленный жгучим чувством ревности к «Голубчику», где старшим офицером был его большой приятель и такой же славный моряк, как и он сам, и с которым они соперничали в знании всех тонкостей морского дела, — еще нетерпеливее, громче и сердитее крикнул:
— На баке! Что же фор-марсель? Скорее фор-марсель!
В этом крике, полном нетерпения и досады, чуткое ухо моряка услыхало бы и нотку мольбы и страдания. Оно отражалось и в нервно напряженном лице Михаила Петровича, и во всей его перегнувшейся через поручни длинной фигуре, и в этой распростертой вперед длинной руке, которая, казалось, протягивалась за марселем.
Он весь теперь был поглощен одной мыслью — скорей переменить паруса. Ничего другого не существовало в мире в эту минуту, и он, как Ричард III, готов был воскликнуть: «Марсель, подавайте марсель, всю жизнь за марсель!»
«Господи! Неужели мы опять опозоримся и не поставим скоро всех парусов?! За что же такое наказание! Боже, помоги!» — мысленно произносил он молитву и еще более подавался вперед, точно этим движением рассчитывал ускорить появление желанного, свернутого в виде длинного кулька, большого паруса.
Но прошла еще длинная, казавшаяся вечностью минута, а паруса не несли. Все как-то угрюмо и вместе сконфуженно смотрели на бак; на палубе царила мертвая тишина.
— Михаил Петрович! Что ж это такое? — голосом, полным жалобы и страдания, шепнул капитан, и вся его полная высокая фигура и его румяное лицо выражали мучительную боль.
Но Михаил Петрович, казалось, не слышал. Его обыкновенно доброе, славное лицо внезапно исказилось бешеным животным гневом, и руки тряслись. И он крикнул дрожавшим, задыхающимся, злобным голосом:
— Фор-марсель подать! Боцмана послать!..
С уст его слетела в дополнение самая грубая ругань, и он, словно полоумный, бросился с мостика на палубу и с распростертыми руками побежал на бак и ринулся в подшкиперскую.
Адмирал в нетерпении ходил взад и вперед по полуюту, словно зверь в клетке, и по временам бешено мял в руках свою фуражку и яростно бросал ее на палубу.
Глядя на всех этих беснующихся моряков, посторонний человек подумал бы, что попал в бедлам.
Но это были «цветочки».
XII
В эти несколько минут, которые казались нетерпеливым морякам наверху долгими часами, в подшкиперской каюте, заваленной парусами, тросами, блоками и разными другими принадлежностями судового запаса, подшкипер с лихорадочною торопливостью искал новый, запасный фор-марсель.
На этого старого доку и «чистодела», каким был, как почти все подшкипера, унтер-офицер Артюхин, сегодня нашло какое-то затмение. В порядке содержавший подшкиперскую и знавший на память, где что лежит, он, словно обезумевший, метался в небольшой темноватой каюте-кладовой, отыскивая в огромной куче парусов фор-марсель и оглашая каюту отчаянными проклятиями и ругательствами, без которых, по-видимому, поиски его не могли бы увенчаться успехом.
А в открытые двери подшкиперской, около которой в ожидании марселя стояли матросы, посматривая на беснующегося Ивана Митрича, то и дело доносился сверху зычный голос боцмана, все с большим и большим нетерпением посылавшего через люк морские приветствия, и, наконец, перешел в какой-то безостановочный рев сплошной ругани, напоминавший подшкиперу, что наверху ожидают марсель далеко не с ангельским терпением, и заставлявшей Артюхина, в свою очередь, усиливать энергию и выразительность собственной ругательной импровизации.
— Ах ты, сволочь!
С этими словами старый подшкипер, — на плутоватом лице которого, по выражению матросов, «черти играли в свайку», до того оно было изрыто оспой, — с свирепым озлоблением рванул изо всей силы край одного из парусов и, осыпав марсель новой руганью, словно живое, безмерно виноватое перед ним существо, указал на него окровавленными пальцами и исступленно крикнул:
— Тащи его, подлеца, братцы!.. Чтоб ему…
В тот самый момент, как несколько человек матросов вытаскивали из подшкиперской свернутый в длинную широкую колбасу парус, в кубрике показался старший офицер Михаил Петрович, весь бледный; с лицом, искаженным страданием и злобой.
— Артюхин! — крикнул он задыхающимся голосом, пропустив матросов с фор-марселем.
— Яу! — отозвался подшкипер, показываясь из каюты, как рак красный, обливающийся потом и с угрюмо-виноватым видом человека, чувствующего великость своей вины и готового по меньшей мере недосчитаться нескольких зубов.
Действительно, было несколько мгновений, во время которых, судя по выражению лица старшего офицера и по сжатым простертым его кулакам, физиономии подшкипера грозила серьезная опасность быть искровяненной, и Артюхин уже заморгал глазами, готовясь к «бою».
Но Михаил Петрович, видимо, овладел собой и только взвизгнул, поднося кулак к самому носу подшкипера:
— У-у-у-у… подлец!
И, стремительно повернувшись, вылетел наверх и понесся бегом на мостик.
Но страдания старшего офицера не прекратились, хотя фор-марсель и был подан. Сегодня, как нарочно, на «Резвом» неудача шла за неудачей.
Когда свернутый парус стали поднимать к марсу, чтобы затем привязать к рее, веревка в каком-то блочке «заела», и — можете ли вообразить ужас моряков «Резвого»? — марсель остановился посредине, повиснув на снастях, и дальше не шел.
Позор, да еще на глазах у «Голубчика», был полнейший.
Марсовой старшина неистово дергал с марса «заевшую» снасть и, разумеется, костил ее так, как только может костить сквернословие лихого и долго служившего во флоте унтер-офицера. Сконфуженный и освирепевший боцман не очень громко, чтобы не было слышно на юте, но очень энергично выбрасывал из своего горла, словно бы из фонтана, отчаянную ругань на марс и снизу тряс и раздергивал веревку, которая почему-то не шла.
«Неужто он в горячке недосмотрел, что неправильно привязали внизу парус, и его придется снова спустить и перевязать?» — в ужасе думал он, выпаливая, как бы в отместку за такие мысли, какое-то невероятное по смелости фантазии и вдохновения ругательство.
Владимир Андреевич Снежков, заведовавший фок-мачтой, стоял около нее ни жив ни мертв. С ошалелым лицом, глупо вытаращенными глазами и раскрытым ртом растерянно смотрел он на застрявший фор-марсель с выражением отчаяния и страха, то и дело оглядываясь назад, на ют, где бешено носилась взад и вперед коренастая фигура адмирала, и чувствовал, как у него засасывает под ложечкой и схватывает поясницу.
— Боцман… Злодей ты эдакий! — говорил он, не понимая, где это «заело».
— В блоке, должно, не пущает! — сердито отвечал боцман, продолжая потряхивать снасть.
Прошло еще несколько томительных секунд.
Фор-марсель не шел.
— Михаил Петрович! Что ж это такое? — произнес капитан страдальческим тоном, обращаясь к старшему офицеру.
Бедный старший офицер, страдавший, казалось, более всех, только сделал гримасу, точно от сильной зубной боли, и резко и раздраженно ответил:
— Сами видите, что такое!.. Позор!
И крикнул отчаянным тенором di forza:
— На баке! Отчего фор-марсель не идет?
— Гордень заел! — ответил тоненькой фистулой Снежков.
— Очистить живей!
И старший офицер, не очень-то доверявший распорядительности Владимира Андреевича, хотел было бежать на бак, посмотреть, в чем дело, как вдруг сзади, с полуюта, — раздался такой пронзительный крик, который заставил и старшего офицера, и всех бывших вблизи невольно вздрогнуть.
— Э-э-э… о-о-о-о! — кричал адмирал, словно бы исступленный.
В этом бешеном крике, полном стихийного необузданного гнева, было что-то, напоминавшее грозный рев разъяренного зверя.
Когда крик прекратился, все бывшие на палубе «Резвого» в этот ясный сентябрьский день 186* года увидали зрелище, довольно странное для неморяков.
Почтенный сорокашестилетний адмирал, начальник эскадры, с налитыми кровью глазами и сжатыми кулаками топтал бешено ногами свою фуражку, выделывая при этом самые невероятные танцевальные па.
Пляска эта, похожая на воинственную пляску краснокожих индейцев, как изображают ее в иллюстрациях, продолжалась несколько секунд.
Вслед за пляской адмирал поднял истоптанную фуражку, надел ее и, подбежав к капитану, возопил:
— Под суд!.. Ка-бак… Фор-марсель!.. Фор-марсель поднимайте!.. Под суд!.. И вас, и старшего офицера, и всех… Всех…
Но эти сравнительно мягкие слова разве могли облегчить его переполненное гневом сердце?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13