К таким симпатичным портам принадлежал и Гонолулу, и когда ранним прелестным утром «Коршун» тихим ходом выбрался из лагуны, проходя мимо стоявших на рейде судов, все – и офицеры и матросы – смотрели на этот маленький городок, утопавший в зелени и сверкавший под лучами солнца, с нежным чувством, расставаясь с ним не без сожаления. Так уж нежны и приветливы были там и солнце, и небо, и зелень, и эти добрые простодушные канаки, предки которых хотя и скушали Кука, но зато потомки скорее позволят себя скушать, чем съесть кого-нибудь…
Долго еще смотрели моряки на этот городок. Уже корвет вышел из лагуны и, застопорив машину, оделся всеми парусами и под брамсельным ветерком, слегка накренившись, пошел по Тихому океану, взяв курс по направлению южных островов Японии, а матросы все еще нет-нет да и оторвутся от утренней чистки, чтобы еще раз взглянуть на приютившийся под склонами городок… Вот он уменьшается, пропадает из глаз и на горизонте только виднеется серое пятно острова.
А на баке среди матросов, прибежавших покурить, все еще идут толки про Гонолуль, как успели уже переделать на свой лад название города матросы, ухитрявшиеся обрусить, так сказать, всякое иностранное название. Всем понравился Гонолулу. Даже сам боцман Федотов, уже на что всегда лаявшийся на все иностранные порты, хотя он в них дальше ближайшего от пристани кабака никогда и не заглядывал, и находивший, что чужим городам против российских не «выстоять», и что только в России водка настоящая и есть бани, а у этих «подлецов», под которыми Федотов разумел представителей всех наций без разбора, ни тебе настоящей водки, ни тебе бань, – и тот даже находил, что в Гонолуле ничего себе и что народ даром что вроде арапов, а обходительный, приветливый и угостительный.
– Вовсе простой народ! – пояснял боцман свои впечатления боцману Никифорову, отдыхая после ругани во время утренней уборки на якорной лапе. – Намедни зашел я в один ихний домишко… Прошу воды испить. Так и воды дали, да еще апельсинов нанесли. «Ешь, мол!» Я им, значит, монету предлагаю за апельсины… Ни за что! Обиделись даже. Вовсе простой народ! – снова повторил Федотов.
– Да-да… хороша Гонолуль… – подтвердил и Никифоров. – И гулять в ней способно как-то… Иди куда глаза глядят… Небось, не заблудишься… Эти самые канаки приведут тебя к пристани.
– То-то приведут… Только вот у них король какой-то, прямо сказать, замухрыжный. Совсем звания своего не соблюдает. Только слава, что король! – недовольно заметил Федотов и внушительно прибавил: – Ты ежели король хоть и черного народа, а все должен себя соблюдать, а то шляется по улицам, и никто его не боится… А короля должно бояться!
– Главная причина, Захарыч, – выпить любит… От того и форцу в ем нет.
– Ты пей, коли любишь, по времени… Отчего не выпить и королю? И он, братец ты мой, хоть и помазанник божий, а после трудов и ему в охоту погулять, – возразил Федотов, очевидно допускавший, чтобы и король напивался до такого же бесчувствия, как, случалось, напивался и он сам, боцман «Коршуна». – Но главная причина – держи себя настояще. Соблюдай свое звание… Не шляйся в народе… Помни, что ты какой ни на есть, а король… Напущай страху, чтобы, значит, поджилки тряслись… И чем выше дано человеку звание, тем больше следует напущать страху, чтобы народ понимал и боялся! – философствовал Федотов, державшийся самых непоколебимых принципов насчет спасительности страха и очень недовольный новыми порядками, которые заведены на «Коршуне» благодаря командиру.
Но, кажется, больше всех восхищался бывшей стоянкой Бастрюков. Чуткая поэтическая душа его, воспринимавшая необыкновенно сильно впечатления, даваемые природой, и умевшая как-то одухотворять эту самую природу и, так сказать, проникаться ею, словно бы он сам составлял частичку ее, казалось, нашла на этом прелестном острове что-то вроде подобное райскому жилищу. И он говорил своим несколько певучим голосом Ашанину, когда тот спросил его о том, понравился ли ему Гонолулу:
– Как же не понравиться, ваше благородие, добрый баринок… Изо всех местов, где мы были, нет лучше этой самой Гонолули… Кажется, господь лучшего места и не создавал… Хорош островок… Ах, и как же хорош, ваше благородие! И так он хорош, что и сказать невозможно. И воздух, и это всякое растение зеленое, сады эти… благодать да и только… Тут, глядючи вокруг себя, богато и почувствуешь… Живи, мол, человек, смотри и не делай никому зла… Оттого-то, ваше благородие, и эти самые канаки такой ласковый народ, никого не забижают, и все у него по-простому. Хрещеный он или не хрещеный, этот самый черный канак, а бога по-своему чует, может быть, лучше хрещеного, потому вокруг себя видит, можно сказать, одну ласку господню. И нет у них утеснениев друг от дружки. Король-то у них простенький и пьяненький, а добер, сказывают, со своим народом, не утесняет. Верно это, ваше благородие?
– Говорят, что добрый.
– То-то и я так полагаю. Сейчас приметно, коли где людям неспособно жить. А здесь этого не видно. И я так полагаю, что для здешнего народа простенький-то король лучше какого-нибудь важного да с форцом, ваше благородие! – убежденно прибавил Бастрюков.
– Это почему?
– А потому, ваше благородие, что, по моему матросскому понятию, народ здесь вовсе кроткий, и, значит, королю надо быть кротким, а то долго ли этих самых канаков обидеть… Они все стерпят… бунтовать не станут, хоть расказни их…
Бастрюков примолк и затем неожиданно проговорил, словно бы отвечая на свои мысли.
– Господь-то вот всем солнышко посылает и всем хлебушко дает. Живи, мол, всякий человек, грейся, ешь хлеб да помни бога, а на поверку-то, ваше благородие, совсем не по божескому распоряжению выходит…
Володя не совсем понимал, что этим хочет сказать Бастрюков, и спросил:
– Как же выходит?
– Вовсе даже нехорошо, ваше благородие. Сколько на свете этого самого народу, который, значит, заместо того, чтобы жить способно, прямо сказать – терпит… Вот хоть бы китайца взять или негру эту самую… Вовсе собачья жизнь. Однако и за работу пора, ваше благородие! – промолвил Бастрюков, улыбаясь своей славной улыбкой, и снова принялся за прерванную разговором работу – сплеснивать веревку.
Володя постоял около, глядя, как ловко Бастрюков перебирает расщипленную пеньку своими толстыми шершавыми пальцами, и, наконец, произнес с той уверенностью, какой отличаются юные годы:
– Будет время, непременно будет, Бастрюков, когда всем станет лучше жить!..
– А то как же! Не все же по-собачьи жить!.. – И в голосе старого матроса звучала такая же вера в лучшее будущее людей, какой был проникнут и юный Володя.
А «Коршун» между тем удалялся от острова. Скоро он скрылся из глаз. Кругом была водяная пустыня.
«Прощай, симпатичный остров!» – мысленно произнес Володя, спускаясь в каюту.
II
Во все время перехода из Гонолулу в Хакодате старший офицер, Андрей Николаевич, был необыкновенно озабочен и с раннего утра до вечера хлопотал о том, чтобы все на «Коршуне» было в самом совершенном порядке и чтобы новый адмирал, имевший репутацию лихого моряка и в то же время строгого и беспокойного адмирала, и не мог ни к чему придраться и увидал бы, что «Коршун» во всех отношениях образцовое военное судно.
Андрей Николаевич решительно был мучеником во весь этот переход в ожидании встречи с адмиралом. Старшему офицеру, и без того педанту по части порядка и чистоты, все казалось, что «Коршун» недостаточно в «порядке», и он носился по всему корвету, заглядывая во все его закоулки. Несколько раз были осмотрены им и подшкиперская каюта, и крюйт-камера, и машинное отделение, и провизионное помещение, и трюм, – везде он находил образцовый порядок и все-таки… беспокоился. Различные учения происходили каждый день: то артиллерийское, то стрелковое, то абордажное, то внезапно раздавалась пожарная тревога, то вызывался десант… И все эти учения, казалось, не оставляли желать ничего лучшего, но Андрей Николаевич все-таки продолжал быть озабоченным и за обедом, и за чаем, и когда он показывался в кают-компании, непременно заводил речь о близости адмиральского смотра.
– Да что вы так беспокоитесь, Андрей Николаевич? Уж, кажется, «Коршун» в идеальном порядке! – не раз успокаивал старшего офицера доктор Федор Васильевич…
– Вы думаете, доктор? – иронически спрашивал старший офицер.
– Да, и все так думают.
– Все?.. А он, быть может, этого не подумает.
– И он подумает, Андрей Николаевич, – вступился старший штурман, Степан Ильич, – верьте, что не только что подумает, а и выскажет.
– Не слепой же адмирал! – воскликнул мичман Лопатин.
– То-то не слепой! Он, батенька, увидит то, что мы с вами и не увидим! – тревожно заметил Андрей Николаевич. – И не предвидишь, за что он разнесет. Готовьтесь к этому, Василий Васильевич.
– Что ж, я готов! – рассмеялся веселый мичман.
– Да и ко всяким сюрпризам готовьтесь и имейте вещи свои всегда наготове.
– Это почему?
– А потому, что адмирал в океане переводит офицеров с судна на судно… Бывали, говорят, примеры… Вы, например, думаете, что проведете приятно время, положим, в С.-Франциско и будете себе плавать на «Коршуне», как вдруг сигнал с адмиральского судна: перевести мичмана Лопатина на клипер «Ласточка»… Ну, и собирайте живо потрохи…
– Однако! Это не очень-то приятно! – заметил Лопатин.
– Приятно – не приятно, а в полчаса должны быть готовы.
– Неужели он это делал?
– Делал. Меня так раз перевел с клипера! – отозвался первый лейтенант Поленов, плававший с беспокойным адмиралом.
– За что он это вас перевел, Петр Николаевич? – спросил кто-то.
– Да ни за что. Просто хотел показать, что офицер должен быть всегда готов. У него и в мирное время всегда бывало как бы на войне!
– И вы были готовы?
– В двадцать минут! – отвечал лейтенант Поленов, пощипывая, по обыкновению, свои густые пушистые усы, которыми он тщательно занимался. – Ну, разумеется, вы можете вообразить, господа, какой винегрет представляли вещи в двух моих чемоданах: треуголка лежала вместе с сапожной щеткой, ботинки с сорочками. Тут некогда было укладываться. Как только наш клипер по сигналу лег в дрейф вместе с другими двумя судами эскадры, баркас был на боканцах и ждал меня… Насилу выгребали. Ветер был свежий, и океанская волна гуляла здоровая.
– Куда же вас перевели, Петр Николаевич?
– На флагманский корвет. Год я плавал с адмиралом… Ну, я вам скажу, и задавал он нам страху… Умел заставить служить по-настоящему, надо правду сказать… Знал, чем пронять каждого!
Вообще новый начальник эскадры – этот хорошо известный в то время во флоте контр-адмирал Корнев, которого моряки и хвалили и бранили с одинаковым ожесточением, – был главным предметом разговоров в кают-компании за время перехода. О его вспыльчивом до бешенства характере, о его плясках на палубе во время гнева и топтании ногами фуражки, о его «разносах» офицеров и о том, как он школит гардемаринов, рассказывались чуть ли не легенды. Но вместе с тем говорилось и о неустрашимости и отваге лихого адмирала, о его справедливости и сердечном отношении к своим подчиненным, о его страсти к морскому делу и о его подвигах во время Крымской войны, в Севастополе.
Ашанина заинтересовала и, признаться, пугала эта оригинальная личность, соединявшая в себе, судя по рассказам, так много и положительных и отрицательных качеств. Привыкший к постоянному ровному и всегда вежливому обращению своего капитана, Василия Федоровича, юный гардемарин не без страха думал о возможности какого-нибудь столкновения между адмиралом и им. А что, если этот бешеный адмирал да вдруг скажет ему что-нибудь оскорбительное? И при одной этой мысли кровь приливала к его лицу, сердце билось тревожно, и всего его охватывало то острое чувство оскорбленного достоинства, готового постоять за себя, которое особенно сильно в молодые годы, когда человек не настолько еще приобрел житейского опыта и выносливости, чтобы думать о последствиях, защищая свои права человека.
И Ашанин решил по возможности не попадаться на глаза адмиралу, если тот вздумает плавать на «Коршуне», чтобы не очутиться в положении того мичмана, о котором рассказывали при воспоминаниях об адмирале. Рассказ этот произвел впечатление на Володю и возбудил в нем даже некоторую симпатию к адмиралу, показавшему редкий в начальнике пример – сознание своей вины перед подчиненным. В бешенстве обругавший мичмана и получивший от оскорбленного молодого человека в ответ еще большую дерзость, адмирал, в первую минуту готовый расстрелять дерзкого, одумавшись, не только не преследовал нарушителя дисциплины, но еще первый извинился перед ним, понимая, что нарушение дисциплины вызвано им самим.
«Все это, конечно, показывает благородство адмирала, но все-таки лучше, если бы таких выходок не было!» – думал Ашанин, имея перед глазами пример капитана. И, слушая в кают-компании разные анекдоты о «глазастом дьяволе», – так в числе многих кличек называли адмирала, – он испытывал до некоторой степени то же чувство страха и вместе захватывающего интереса, какое, бывало, испытывал, слушая в детстве страшную нянину сказку.
Оставалось, по расчетам Степана Ильича, три дня хода до Хакодате, если только ветер будет по-прежнему попутный и все будет благополучно. Степан Ильич, немножко суеверный, никогда не выражался о днях прихода положительно, а всегда с оговоркой, и когда Лопатин стал рассчитывать, что он будет через три дня на берегу, Степан Ильич заметил:
– Рано, батенька, на берег собираетесь. Прежде дайте якорь бросить.
– Ну, вы уж всегда, Степан Ильич, вроде Фомы неверного. Отчего бы нам в три дня и не прийти? Стих нет ветер, мы пары разведем.
– А помните, как вы тоже надеялись на Батавию? Тоже три дня оставалось… Небось, ураганик забыли?
– Тут нет урагаников, Степан Ильич.
– Штормяги зато бывают… Тоже, я вам доложу, не особенно приятные…
Однако ничто не предвещало «штормяги», как выражался старший штурман, и «Коршун» благополучно приближался к берегам Японии. И чем ближе было Хакодате, тем озабоченнее становился старший офицер.
За два дня до предполагаемого прихода «Коршуна» стали окончательно убирать, словно какую-нибудь красавицу на бал. Его мыли, скоблили, подкрашивали и подбеливали. Офицеры, заведующие мачтами и шлюпками, тоже стали как-то нервнее по мере приближения к Хакодате. И гардемарины прибирались в своей каюте, стараясь устроить в ней возможно больший порядок, чему, впрочем, способствовал главным образом Ворсунька. Всем, видимо, не хотелось ударить лицом в грязь, а показаться адмиралу, если уж он пришел, в самом лучшем виде. На всех лицах сказывалась одна и та же забота, соединенная с некоторым страхом перед адмиралом, который «все видит» и «разносит вдребезги».
Один только капитан по обыкновению был совершенно спокоен, и, по-видимому, его нисколько не пугала встреча с начальством. И, видя всю эту чистку и суету, он замечал старшему офицеру, желая его успокоить:
– Все у нас, Андрей Николаевич, в порядке. Напрасно вы так хлопочете.
– Нельзя, Василий Федорович. Может быть, адмирал уже в Хакодате…
– Да ведь мы и без адмирала, кажется, в порядке? – улыбался капитан. – Не для адмирала же мы служим и исполняем свой долг!
Андрей Николаевич и сам это знал и исполнял свой долг безупречно, но все-таки полагал, что лишняя чистка перед адмиральским смотром дела не испортит, как лишняя ложка масла в каше. И он ответил:
– Совершенно верно, Василий Федорович: мы и без адмирала, слава богу, заботимся о «Коршуне».
– Да еще как вы, Андрей Николаевич, заботитесь! У вас корвет – игрушка.
– Ничего, кажется, в порядке суденышко, – скромно проговорил старший офицер, довольный комплиментом и хорошо знавший, что капитан вполне ценит такого служаку, как он. – А все-таки… Адмирал ведь дока и строгий… Так чтобы не к чему было придраться, Василий Федорович, чтобы он увидел, каков «Коршун».
И старший офицер любовным и ласковым взглядом доброго пестуна окинул сиявшую чистотой палубу, и пушки, и рангоут, и снасти. В этом взгляде чувствовалась та любовь к своему судну, которой отличались в прежнее время моряки. И, помолчав, он прибавил:
– А по мне, Василий Федорович, лучше, если бы адмиральских смотров совсем не было. И вообще подальше от начальства… Оно спокойнее…
– Корнев к пустякам не придирается… На этот счет не беспокойтесь, Андрей Николаевич.
– Я, Василий Федорович, вообще… Другие вот любят, знаете ли, быть на виду у начальства, а я этого не люблю… Не такой характер. Что делать! – застенчиво усмехнулся Андрей Николаевич. – А пожалуй, адмирал к нам сядет? – вдруг тревожно спросил он.
– Весьма возможно. Он любит лично знакомиться с чинами эскадры и с офицерами. Но вам-то тревожиться нечего, Андрей Николаевич. К вам самому строгому адмиралу не за что придраться, хотя бы он и искал случая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
Долго еще смотрели моряки на этот городок. Уже корвет вышел из лагуны и, застопорив машину, оделся всеми парусами и под брамсельным ветерком, слегка накренившись, пошел по Тихому океану, взяв курс по направлению южных островов Японии, а матросы все еще нет-нет да и оторвутся от утренней чистки, чтобы еще раз взглянуть на приютившийся под склонами городок… Вот он уменьшается, пропадает из глаз и на горизонте только виднеется серое пятно острова.
А на баке среди матросов, прибежавших покурить, все еще идут толки про Гонолуль, как успели уже переделать на свой лад название города матросы, ухитрявшиеся обрусить, так сказать, всякое иностранное название. Всем понравился Гонолулу. Даже сам боцман Федотов, уже на что всегда лаявшийся на все иностранные порты, хотя он в них дальше ближайшего от пристани кабака никогда и не заглядывал, и находивший, что чужим городам против российских не «выстоять», и что только в России водка настоящая и есть бани, а у этих «подлецов», под которыми Федотов разумел представителей всех наций без разбора, ни тебе настоящей водки, ни тебе бань, – и тот даже находил, что в Гонолуле ничего себе и что народ даром что вроде арапов, а обходительный, приветливый и угостительный.
– Вовсе простой народ! – пояснял боцман свои впечатления боцману Никифорову, отдыхая после ругани во время утренней уборки на якорной лапе. – Намедни зашел я в один ихний домишко… Прошу воды испить. Так и воды дали, да еще апельсинов нанесли. «Ешь, мол!» Я им, значит, монету предлагаю за апельсины… Ни за что! Обиделись даже. Вовсе простой народ! – снова повторил Федотов.
– Да-да… хороша Гонолуль… – подтвердил и Никифоров. – И гулять в ней способно как-то… Иди куда глаза глядят… Небось, не заблудишься… Эти самые канаки приведут тебя к пристани.
– То-то приведут… Только вот у них король какой-то, прямо сказать, замухрыжный. Совсем звания своего не соблюдает. Только слава, что король! – недовольно заметил Федотов и внушительно прибавил: – Ты ежели король хоть и черного народа, а все должен себя соблюдать, а то шляется по улицам, и никто его не боится… А короля должно бояться!
– Главная причина, Захарыч, – выпить любит… От того и форцу в ем нет.
– Ты пей, коли любишь, по времени… Отчего не выпить и королю? И он, братец ты мой, хоть и помазанник божий, а после трудов и ему в охоту погулять, – возразил Федотов, очевидно допускавший, чтобы и король напивался до такого же бесчувствия, как, случалось, напивался и он сам, боцман «Коршуна». – Но главная причина – держи себя настояще. Соблюдай свое звание… Не шляйся в народе… Помни, что ты какой ни на есть, а король… Напущай страху, чтобы, значит, поджилки тряслись… И чем выше дано человеку звание, тем больше следует напущать страху, чтобы народ понимал и боялся! – философствовал Федотов, державшийся самых непоколебимых принципов насчет спасительности страха и очень недовольный новыми порядками, которые заведены на «Коршуне» благодаря командиру.
Но, кажется, больше всех восхищался бывшей стоянкой Бастрюков. Чуткая поэтическая душа его, воспринимавшая необыкновенно сильно впечатления, даваемые природой, и умевшая как-то одухотворять эту самую природу и, так сказать, проникаться ею, словно бы он сам составлял частичку ее, казалось, нашла на этом прелестном острове что-то вроде подобное райскому жилищу. И он говорил своим несколько певучим голосом Ашанину, когда тот спросил его о том, понравился ли ему Гонолулу:
– Как же не понравиться, ваше благородие, добрый баринок… Изо всех местов, где мы были, нет лучше этой самой Гонолули… Кажется, господь лучшего места и не создавал… Хорош островок… Ах, и как же хорош, ваше благородие! И так он хорош, что и сказать невозможно. И воздух, и это всякое растение зеленое, сады эти… благодать да и только… Тут, глядючи вокруг себя, богато и почувствуешь… Живи, мол, человек, смотри и не делай никому зла… Оттого-то, ваше благородие, и эти самые канаки такой ласковый народ, никого не забижают, и все у него по-простому. Хрещеный он или не хрещеный, этот самый черный канак, а бога по-своему чует, может быть, лучше хрещеного, потому вокруг себя видит, можно сказать, одну ласку господню. И нет у них утеснениев друг от дружки. Король-то у них простенький и пьяненький, а добер, сказывают, со своим народом, не утесняет. Верно это, ваше благородие?
– Говорят, что добрый.
– То-то и я так полагаю. Сейчас приметно, коли где людям неспособно жить. А здесь этого не видно. И я так полагаю, что для здешнего народа простенький-то король лучше какого-нибудь важного да с форцом, ваше благородие! – убежденно прибавил Бастрюков.
– Это почему?
– А потому, ваше благородие, что, по моему матросскому понятию, народ здесь вовсе кроткий, и, значит, королю надо быть кротким, а то долго ли этих самых канаков обидеть… Они все стерпят… бунтовать не станут, хоть расказни их…
Бастрюков примолк и затем неожиданно проговорил, словно бы отвечая на свои мысли.
– Господь-то вот всем солнышко посылает и всем хлебушко дает. Живи, мол, всякий человек, грейся, ешь хлеб да помни бога, а на поверку-то, ваше благородие, совсем не по божескому распоряжению выходит…
Володя не совсем понимал, что этим хочет сказать Бастрюков, и спросил:
– Как же выходит?
– Вовсе даже нехорошо, ваше благородие. Сколько на свете этого самого народу, который, значит, заместо того, чтобы жить способно, прямо сказать – терпит… Вот хоть бы китайца взять или негру эту самую… Вовсе собачья жизнь. Однако и за работу пора, ваше благородие! – промолвил Бастрюков, улыбаясь своей славной улыбкой, и снова принялся за прерванную разговором работу – сплеснивать веревку.
Володя постоял около, глядя, как ловко Бастрюков перебирает расщипленную пеньку своими толстыми шершавыми пальцами, и, наконец, произнес с той уверенностью, какой отличаются юные годы:
– Будет время, непременно будет, Бастрюков, когда всем станет лучше жить!..
– А то как же! Не все же по-собачьи жить!.. – И в голосе старого матроса звучала такая же вера в лучшее будущее людей, какой был проникнут и юный Володя.
А «Коршун» между тем удалялся от острова. Скоро он скрылся из глаз. Кругом была водяная пустыня.
«Прощай, симпатичный остров!» – мысленно произнес Володя, спускаясь в каюту.
II
Во все время перехода из Гонолулу в Хакодате старший офицер, Андрей Николаевич, был необыкновенно озабочен и с раннего утра до вечера хлопотал о том, чтобы все на «Коршуне» было в самом совершенном порядке и чтобы новый адмирал, имевший репутацию лихого моряка и в то же время строгого и беспокойного адмирала, и не мог ни к чему придраться и увидал бы, что «Коршун» во всех отношениях образцовое военное судно.
Андрей Николаевич решительно был мучеником во весь этот переход в ожидании встречи с адмиралом. Старшему офицеру, и без того педанту по части порядка и чистоты, все казалось, что «Коршун» недостаточно в «порядке», и он носился по всему корвету, заглядывая во все его закоулки. Несколько раз были осмотрены им и подшкиперская каюта, и крюйт-камера, и машинное отделение, и провизионное помещение, и трюм, – везде он находил образцовый порядок и все-таки… беспокоился. Различные учения происходили каждый день: то артиллерийское, то стрелковое, то абордажное, то внезапно раздавалась пожарная тревога, то вызывался десант… И все эти учения, казалось, не оставляли желать ничего лучшего, но Андрей Николаевич все-таки продолжал быть озабоченным и за обедом, и за чаем, и когда он показывался в кают-компании, непременно заводил речь о близости адмиральского смотра.
– Да что вы так беспокоитесь, Андрей Николаевич? Уж, кажется, «Коршун» в идеальном порядке! – не раз успокаивал старшего офицера доктор Федор Васильевич…
– Вы думаете, доктор? – иронически спрашивал старший офицер.
– Да, и все так думают.
– Все?.. А он, быть может, этого не подумает.
– И он подумает, Андрей Николаевич, – вступился старший штурман, Степан Ильич, – верьте, что не только что подумает, а и выскажет.
– Не слепой же адмирал! – воскликнул мичман Лопатин.
– То-то не слепой! Он, батенька, увидит то, что мы с вами и не увидим! – тревожно заметил Андрей Николаевич. – И не предвидишь, за что он разнесет. Готовьтесь к этому, Василий Васильевич.
– Что ж, я готов! – рассмеялся веселый мичман.
– Да и ко всяким сюрпризам готовьтесь и имейте вещи свои всегда наготове.
– Это почему?
– А потому, что адмирал в океане переводит офицеров с судна на судно… Бывали, говорят, примеры… Вы, например, думаете, что проведете приятно время, положим, в С.-Франциско и будете себе плавать на «Коршуне», как вдруг сигнал с адмиральского судна: перевести мичмана Лопатина на клипер «Ласточка»… Ну, и собирайте живо потрохи…
– Однако! Это не очень-то приятно! – заметил Лопатин.
– Приятно – не приятно, а в полчаса должны быть готовы.
– Неужели он это делал?
– Делал. Меня так раз перевел с клипера! – отозвался первый лейтенант Поленов, плававший с беспокойным адмиралом.
– За что он это вас перевел, Петр Николаевич? – спросил кто-то.
– Да ни за что. Просто хотел показать, что офицер должен быть всегда готов. У него и в мирное время всегда бывало как бы на войне!
– И вы были готовы?
– В двадцать минут! – отвечал лейтенант Поленов, пощипывая, по обыкновению, свои густые пушистые усы, которыми он тщательно занимался. – Ну, разумеется, вы можете вообразить, господа, какой винегрет представляли вещи в двух моих чемоданах: треуголка лежала вместе с сапожной щеткой, ботинки с сорочками. Тут некогда было укладываться. Как только наш клипер по сигналу лег в дрейф вместе с другими двумя судами эскадры, баркас был на боканцах и ждал меня… Насилу выгребали. Ветер был свежий, и океанская волна гуляла здоровая.
– Куда же вас перевели, Петр Николаевич?
– На флагманский корвет. Год я плавал с адмиралом… Ну, я вам скажу, и задавал он нам страху… Умел заставить служить по-настоящему, надо правду сказать… Знал, чем пронять каждого!
Вообще новый начальник эскадры – этот хорошо известный в то время во флоте контр-адмирал Корнев, которого моряки и хвалили и бранили с одинаковым ожесточением, – был главным предметом разговоров в кают-компании за время перехода. О его вспыльчивом до бешенства характере, о его плясках на палубе во время гнева и топтании ногами фуражки, о его «разносах» офицеров и о том, как он школит гардемаринов, рассказывались чуть ли не легенды. Но вместе с тем говорилось и о неустрашимости и отваге лихого адмирала, о его справедливости и сердечном отношении к своим подчиненным, о его страсти к морскому делу и о его подвигах во время Крымской войны, в Севастополе.
Ашанина заинтересовала и, признаться, пугала эта оригинальная личность, соединявшая в себе, судя по рассказам, так много и положительных и отрицательных качеств. Привыкший к постоянному ровному и всегда вежливому обращению своего капитана, Василия Федоровича, юный гардемарин не без страха думал о возможности какого-нибудь столкновения между адмиралом и им. А что, если этот бешеный адмирал да вдруг скажет ему что-нибудь оскорбительное? И при одной этой мысли кровь приливала к его лицу, сердце билось тревожно, и всего его охватывало то острое чувство оскорбленного достоинства, готового постоять за себя, которое особенно сильно в молодые годы, когда человек не настолько еще приобрел житейского опыта и выносливости, чтобы думать о последствиях, защищая свои права человека.
И Ашанин решил по возможности не попадаться на глаза адмиралу, если тот вздумает плавать на «Коршуне», чтобы не очутиться в положении того мичмана, о котором рассказывали при воспоминаниях об адмирале. Рассказ этот произвел впечатление на Володю и возбудил в нем даже некоторую симпатию к адмиралу, показавшему редкий в начальнике пример – сознание своей вины перед подчиненным. В бешенстве обругавший мичмана и получивший от оскорбленного молодого человека в ответ еще большую дерзость, адмирал, в первую минуту готовый расстрелять дерзкого, одумавшись, не только не преследовал нарушителя дисциплины, но еще первый извинился перед ним, понимая, что нарушение дисциплины вызвано им самим.
«Все это, конечно, показывает благородство адмирала, но все-таки лучше, если бы таких выходок не было!» – думал Ашанин, имея перед глазами пример капитана. И, слушая в кают-компании разные анекдоты о «глазастом дьяволе», – так в числе многих кличек называли адмирала, – он испытывал до некоторой степени то же чувство страха и вместе захватывающего интереса, какое, бывало, испытывал, слушая в детстве страшную нянину сказку.
Оставалось, по расчетам Степана Ильича, три дня хода до Хакодате, если только ветер будет по-прежнему попутный и все будет благополучно. Степан Ильич, немножко суеверный, никогда не выражался о днях прихода положительно, а всегда с оговоркой, и когда Лопатин стал рассчитывать, что он будет через три дня на берегу, Степан Ильич заметил:
– Рано, батенька, на берег собираетесь. Прежде дайте якорь бросить.
– Ну, вы уж всегда, Степан Ильич, вроде Фомы неверного. Отчего бы нам в три дня и не прийти? Стих нет ветер, мы пары разведем.
– А помните, как вы тоже надеялись на Батавию? Тоже три дня оставалось… Небось, ураганик забыли?
– Тут нет урагаников, Степан Ильич.
– Штормяги зато бывают… Тоже, я вам доложу, не особенно приятные…
Однако ничто не предвещало «штормяги», как выражался старший штурман, и «Коршун» благополучно приближался к берегам Японии. И чем ближе было Хакодате, тем озабоченнее становился старший офицер.
За два дня до предполагаемого прихода «Коршуна» стали окончательно убирать, словно какую-нибудь красавицу на бал. Его мыли, скоблили, подкрашивали и подбеливали. Офицеры, заведующие мачтами и шлюпками, тоже стали как-то нервнее по мере приближения к Хакодате. И гардемарины прибирались в своей каюте, стараясь устроить в ней возможно больший порядок, чему, впрочем, способствовал главным образом Ворсунька. Всем, видимо, не хотелось ударить лицом в грязь, а показаться адмиралу, если уж он пришел, в самом лучшем виде. На всех лицах сказывалась одна и та же забота, соединенная с некоторым страхом перед адмиралом, который «все видит» и «разносит вдребезги».
Один только капитан по обыкновению был совершенно спокоен, и, по-видимому, его нисколько не пугала встреча с начальством. И, видя всю эту чистку и суету, он замечал старшему офицеру, желая его успокоить:
– Все у нас, Андрей Николаевич, в порядке. Напрасно вы так хлопочете.
– Нельзя, Василий Федорович. Может быть, адмирал уже в Хакодате…
– Да ведь мы и без адмирала, кажется, в порядке? – улыбался капитан. – Не для адмирала же мы служим и исполняем свой долг!
Андрей Николаевич и сам это знал и исполнял свой долг безупречно, но все-таки полагал, что лишняя чистка перед адмиральским смотром дела не испортит, как лишняя ложка масла в каше. И он ответил:
– Совершенно верно, Василий Федорович: мы и без адмирала, слава богу, заботимся о «Коршуне».
– Да еще как вы, Андрей Николаевич, заботитесь! У вас корвет – игрушка.
– Ничего, кажется, в порядке суденышко, – скромно проговорил старший офицер, довольный комплиментом и хорошо знавший, что капитан вполне ценит такого служаку, как он. – А все-таки… Адмирал ведь дока и строгий… Так чтобы не к чему было придраться, Василий Федорович, чтобы он увидел, каков «Коршун».
И старший офицер любовным и ласковым взглядом доброго пестуна окинул сиявшую чистотой палубу, и пушки, и рангоут, и снасти. В этом взгляде чувствовалась та любовь к своему судну, которой отличались в прежнее время моряки. И, помолчав, он прибавил:
– А по мне, Василий Федорович, лучше, если бы адмиральских смотров совсем не было. И вообще подальше от начальства… Оно спокойнее…
– Корнев к пустякам не придирается… На этот счет не беспокойтесь, Андрей Николаевич.
– Я, Василий Федорович, вообще… Другие вот любят, знаете ли, быть на виду у начальства, а я этого не люблю… Не такой характер. Что делать! – застенчиво усмехнулся Андрей Николаевич. – А пожалуй, адмирал к нам сядет? – вдруг тревожно спросил он.
– Весьма возможно. Он любит лично знакомиться с чинами эскадры и с офицерами. Но вам-то тревожиться нечего, Андрей Николаевич. К вам самому строгому адмиралу не за что придраться, хотя бы он и искал случая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46