Да и трудно было его не узнать изящного, седеющего, со знакомыми по портретам серыми внимательными глазами. А когда он, слегка поклонившись, принял от экономки стакан чаю, молодежь увидела его руку, - тонкую, но сильную руку музыканта. На портретах его часто изображали облокотившимся на эту руку.
- Существующие законоположения, - медленно говорил губернатор, выжимая ложечкой в стакане чая ломтик лимона, - к сожалению, не дают мне возможности, Петр Ильич, что-либо предпринять. Вырубка леса разрешена Трощенке на основании имеющихся на то инструкций. Господин Трощенко волен действовать к своей выгоде. Ничего тут не поделаешь!
Губернатор выжал лимон и выудил его ложечкой из стакана.
- А что, собственно, вы находите в действиях Трощенки преступного? осведомился он вежливо.
Чайковский молчал. Что он мог сказать этому человеку? Что гибель лесов несет его стране разорение? Губернатор, может быть, и поймет, но, руководствуясь законами и разъяснениями к ним, тотчас мягко отведет это возражение. Что же сказать еще? О поруганной красоте земли? О своем убитом вдохновении? О могучем влиянии лесов на душу человека? Что сказать? "Мы тем и замечательны, что вспоили и вскормили свою народную силу в согласии с этой удивительной природой"? Или просто признаться, что жаль до боли этих лесов, их свежести, шума, сияния воздуха на полянах?
Чайковский молчал.
- Конечно, - сказал губернатор и поднял брови, как бы о чем-то раздумывая, - лесное хищничество - вещь безобразная. Но я бессилен помочь вам в этом затруднении. Рад бы душой, но не могу, Петр Ильич. Разделяю ваше негодование. Но стремления артистической натуры не всегда совпадают с коммерческим интересом.
Чайковский встал, откланялся и молча пошел к выходу. Губернатор торопливо шел позади.
Над крокетной площадкой висели на ветках фонари. Две девушки и юнкер стояли в саду с крокетными молотками в руках и молча смотрели вслед Чайковскому.
Обратно ехали медленно. Временами кучер засыпал. Голова его моталась, как у пьяного, пока коляску не встряхивало на ухабе. Тогда кучер просыпался, покрикивал на лошадей: "Но, лодыри!" - и ерзал на козлах. Лошади на минуту ускоряли шаг, а потом снова едва плелись, фыркали, тянулись к темной траве по обочинам дороги.
Чайковский курил, откинувшись на спинку кожаного сиденья, подняв воротник пальто. Что делать? Один выход: перекупить у Трощенки втридорога лес. Но где взять денег? Послать разве завтра же телеграмму своему издателю Юргенсону? Пусть достанет деньги, где хочет. Под заклад его сочинений... Это решение несколько успокоило Чайковского.
- Не гони, Иван, ради бога! - сказал он, хотя кучер ни разу не подхлестнул лошадей.
Чайковскому хотелось ехать долго, всю ночь, - в дремоте, легкой, неясной, представлять себя едущим среди этой темной равнины к друзьям, где его ждут признание, счастье...
Когда Чайковский очнулся, коляска стояла на берегу реки. Темнели заросли. Кучер слез с козел и, поправив кнутовищем упряжь на лошадях, сказал:
- Паром на том берегу. Спят, должно, перевозчики. Покричать, что ли? - Он подошел к самой воде, помедлил, негромко крикнул: - Перево-оз!
Никто не ответил. Кучер подождал, снова крикнул. На том берегу задвигался огонек. Кто-то шел с цигаркой. Паром, скрипя, отчалил.
Когда паром подошел, Чайковский вышел из коляски. Кучер осторожно свел лошадей на дощатый помост. Потом долго шуршал канат, кучер тихо переговаривался с перевозчиком. Из близкого леса тянуло теплом.
Какое облегчение! Он спасет этот уголок земли. К нему он привязался душой. Эти леса были неотделимы от его размышлений, от музыки, рождавшейся в тайниках сознания, от лучших минут его жизни. А их было не так уж много, этих минут.
Если бы композитора спросили, как он написал прославленные свои вещи, он мог бы ответить только одно: "По совести говоря, не знаю". Он нарочно говорил иногда о своей музыке как о поденной работе, но знал, что это далеко не так. И говорил он о ней как о чем-то обыденном только потому, что сам не мог понять, как это происходит.
Недавно в Петербурге восторженный студент спросил его, в чем тайна его музыкального гения. Студент так и сказал: "гения". Чайковский вспыхнул, покраснел - он никак не мог принять по отношению к себе это высокое слово - и резко ответил: "В чем тайна? В работе. И никакой тайны вообще нет. Я сажусь за рояль, как сапожник садится тачать сапоги".
Студент ушел огорченный. Тогда Чайковскому сгоряча показалось, что он был прав. А сейчас, перед лицом этой ночи, слушая, как журчит вода о бревна парома, он подумал, что создавать - не так уж просто. Это приходит внезапно, как в забытых стихах: "Одной волной подняться в жизнь иную, учуять ветр с цветущих берегов..." Ветр с цветущих берегов! У него замерло сердце. Какие неожиданности таит в себе жизнь! И как хорошо, что мы не знаем, когда она их откроет - здесь ли, на пароме, в блеске ли театрального зала, под молоденькой сосной, где качается от неощутимого ветра ландыш, или в сиянии женских глаз, ласковых и пытливых.
Как хорошо знать, что в содружестве с этими лесами, в полной безмятежности он окончит начатую вчера работу и посвятит ее... кому? Тому молодому, застенчивому собрату, бывшему земскому доктору, чьи рассказы он читает и перечитывает по вечерам: Антону Чехову. Пусть сердятся музыканты. Он устал от их самонадеянности, солидности и неискренних похвал.
После переправы, садясь в коляску, Чайковский сказал кучеру:
- В усадьбу к Липецкому. Там этот купец остановился... как его... Трощенко?
- Надо быть, там. Да рановато приедем, Петр Ильич. Только-только начнет развиднять.
- Ничего. Мне нужно перехватить его пораньше.
В усадьбе Чайковский Трощенки не застал.
Уже рассвело. Весь усадебный двор зарос репейником. Среди репейника бегал по ржавой проволоке осипший пес. Морда у него была в репьях, и пес, немного полаяв, начинал тереть морду лапой, отдирать колючки.
На крыльцо вышел кривоногий человек в рыжих кудряшках. От него издали разило луком. Рыжий равнодушно посмотрел на коляску, на Чайковского и сказал, что Трощенко только что уехал на порубку.
- А вам он на что понадобился? - недовольно спросил рыжий. - Я ихний управитель.
Чайковский не ответил, дотронулся до спины кучера. Лошади с места взяли рысью. Рыжий посмотрел вслед коляске, длинно сплюнул:
- Дворяне! Разговаривать брезгуют. Много мы таких пустили по миру, с пустым карманом!
По дороге обогнали лесорубов. Они шли с топорами, с гнущимися на плечах синеватыми пилами. Лесорубы попросили закурить и сказали, что Трощенко недалеко, на пятом квартале.
Около пятого квартала Чайковский остановил коляску, вышел и направился в ту сторону, где слышались голоса.
Трощенко, в сапогах и шляпе, которую звали "здравствуй и прощай", шлеме из люфы с двумя козырьками, спереди и сзади, - ходил по лесу и сам метил топором сосны.
Чайковский подошел, назвал себя. Трощенко спросил:
- Чем могу служить?
Чайковский коротко изложил свое предложение - перепродать ему на корню весь этот лес.
- Желаете округлить владения? - ласково спросил Трощенко. - Этому лесу цены нету. Слышите? - Трощенко ударил обухом топора по сосне. - Поет древесина! А насчет ваших слов надо подумать. Своего рода неожиданность. Все дело, как сами понимаете, в цене. За свою цену я вам отдать не могу. Смысла нету. К тому же расходы. Одних лесорубов привезти да прокормить чего стоит! Ну, и начальство нам, лесопромышленникам, недешево обходится. Начальство вроде магнита - золото сильно притягивает.
- Назовите вашу цену. Торговаться я не собираюсь. Если цена будет сходная...
- Где вам торговаться! Вы человек возвышенных сфер жизни. Я вам верную цену скажу... - Трощенко помолчал. - Десять тысяч будет, пожалуй, самая цена.
- А за сколько вы купили этот лес?
- Это дело десятое. Мой товар - моя цена.
- Хорошо! - сказал Чайковский и почувствовал холодок под сердцем, будто поставил на карту всю жизнь. - Я согласен.
- Что-то больно легко соглашаетесь, - промолвил Трощенко и протянул Чайковскому деревянный портсигар. - Прошу!
- Спасибо. Только что курил.
- Деньги-то у вас есть? - вдруг грубо спросил Трощенко.
- Будут.
- Царствие божие тоже будет. Когда помрем. Я о наличных деньгах спрашиваю.
- Я вам выдам вексель.
- Подо что? Под эту усадебку? Да ей две тысячи - красная цена!
- Усадьба эта не моя. Вексель я выдам под свои сочинения.
- Так-с!.. - протянул Трощенко и закурил. - Под музыку!.. Ее послушать, конечно, приятно. Послушал - ушел, а следа-то и нету! - Он протянул к Чайковскому ладонь и поскреб по ней скрюченными пальцами. Воздушная вещь. Сегодня она, может, и в цене, а завтра - дым! Векселя я, извините, не беру. Только наличными.
- Наличных сейчас у меня нет.
- На нет и суда нет! И опять же о цене был у нас весьма примерный разговор.
- То есть как? Вы же назначили цену!
- Обследовать еще надо. Лес обследовать. По-настоящему его оценить. Да, пожалуй, и несерьезное это дело. Кто же так договаривается - на ходу!.. Нет! - сказал он резко. - Пустой разговор! Ежели бы вот завтра вы мне выложили пятнадцать тысяч, тогда бы я отступился.
- Да вы что, - сказал Чайковский, и лицо его опять пошло красными пятнами, - в своем уме?
- Мой ум всегда при мне. Я не в эмпиреях живу.
- Вы просто маклак!
- Тогда нечего вам с маклаком и разговаривать! - огрызнулся Трощенко. - Жили мы маклаками и умрем маклаками, зато в чести и достатке. У нас не благородством шубы подбиты. Честь имею кланяться!
Он приподнял шляпу и зашагал в глубину леса.
"Всегда я так! - подумал Чайковский. - Вспылю, наговорю резкостей и сорву все дело".
Он поехал домой, стараясь не вслушиваться в разносившийся по лесу стук топоров.
Лошади вынесли коляску на поляну. Кто-то впереди предостерегающе закричал. Кучер с ходу осадил лошадей.
Чайковский встал, схватился за плечо кучера. От подножия сосны, согнувшись, как воры, разбегались лесорубы.
Внезапно вся сосна, от корней до вершины, вздрогнула и застонала. Чайковский явственно слышал этот стон. Вершина сосны качнулась, дерево начало медленно клониться к дороге и вдруг рухнуло, круша соседние сосны, ломая березы. С тяжким гулом сосна ударилась о землю, затрепетала всей хвоей и замерла. Лошади попятились и захрапели.
Это был миг, один только страшный миг смерти могучего дерева, жившего здесь двести лет. Чайковский стиснул зубы.
Вершина сосны загородила дорогу. Проехать было нельзя.
- Придется ворочаться на большак, Петр Ильич, - сказал кучер.
- Езжай! Я пешком пройду.
- Эх, обормоты! - вздохнул кучер, подбирая вожжи. - Рубить и то по-людски не умеют. Нешто дело - валить сначала большие дерева, а малые ломать в щепки? Ты сначала малые повали, тогда большое в просторе ляжет, убытку не даст...
Чайковский подошел к вершине поваленной сосны. Она лежала горой сочной и темной хвои. На хвое еще сохранился блеск, свойственный тем воздушным просторам, где эта хвоя только что дрожала под ветерком. Толстые сломанные ветки, покрытые прозрачной желтоватой пленкой, были полны смолы. От ее запаха першило в горле.
Тут же лежали обломанные сосной ветки берез. Чайковский вспомнил, как березы пытались удержать падающую сосну, принять ее на свои гибкие стволы, чтобы смягчить смертельное падение, - от него далеко окрест дрогнула земля.
Он быстро пошел домой. То справа, то слева, то позади слышался гул падающих стволов. И все так же тупо ухала земля. Птицы метались над порубкой. Даже облака, казалось, ускорили свой бег в равнодушной ко всему небесной синеве.
Чайковский все ускорял шаги. Он почти бежал.
- Подлость! - бормотал он. - Мерзость чудовищная! Кто дал право человеку калечить и безобразить землю ради того, чтобы какой-то Трощенко слюнявил по ночам ассигнации? Есть вещи, которые не оценить ни рублями, ни миллиардами рублей. Неужели так трудно понять там, в Петербурге, этим многомудрым государственным мужам, что могущество страны - не в одном материальном богатстве, но и в душе народа! Чем шире, свободнее эта душа, тем большего величия и силы достигает государство. А что воспитывает широту духа, как не эта удивительная природа! Ее нужно беречь, как мы бережем самую жизнь человека. Потомки никогда не простят нам опустошения земли, надругательства над тем, что по праву принадлежит не только нам, но и им. Вот они где, "промотавшиеся отцы"!..
Чайковский задыхался. Он уже не мог идти быстро. В груди возникала приступами обморочная пустота. После нее начинало так крепко стучать сердце, что удары его больно отдавались в висках. Он подумал, что и гибель леса, и бессонная ночь - все это состарило его сразу на несколько лет.
Значит, теперь он уже никогда не окончит начатую вчера работу. Придется тотчас уехать, чтобы не видеть этого варварства.
Наступила разлука с любимыми местами. Знакомое состояние! Почему любимые места, когда с ними надо расставаться, бывают особенно хороши? Почему они сияют такой прощальной красотой? Вот и сейчас все было необыкновенным. И небо, и воздух, и мокрая от росы трава, и одинокая паутина в синеве.
Еще вчера он мог остановиться, спокойно следить за полетом паутины и гадать, зацепится ли она за ветку березы или нет. А сегодня это уже невозможно Нет покоя, - значит, нет радости. Нет ничего.
Дома он приказал слуге укладывать чемоданы.
Слуга сразу ожил:
- В Москву, Петр Ильич?
- Пока в Москву. А там будет видно.
Взглянув на расплывшееся от счастья лицо слуги, он нахмурился, прошел в маленький зал, сел к роялю. Значит, так! Значит, харьковский купец в скрипучих сапогах, наглый, распоясавшийся маклак, безнаказанно пакостит землю. И начатая симфония умерла, не успев расцвести. Он усмехнулся. "Не расцвел и отцвел в утре пасмурных дней..." А там, в сознании, где вчера еще было столько звуков, осталась одна пустота. Какой-то барышник выгнал его из этих удивительных мест, поднял руку на его работу. Впереди опять скитальчество, одиночество. Опять жизнь как сплошная гостиница, где за все - равнодушную заботу, относительный покой, возможность создавать свои вещи - надо платить в срок и по дорогим счетам.
Он откинул крышку рояля, взял аккорд и поморщился: одна клавиша не звучала. Очевидно, ночью лопнула струна.
Он резко - резче, чем следовало, - захлопнул крышку, встал и вышел.
А к вечеру снова пришел Василий. Дом был заперт, пуст. Василий походил вокруг, заглянул через окно в маленький зал - никого! И сторожиха, должно, обрадовалась, что барин уехал, подалась на деревню к сыну.
- Та-а-ак! - сказал Василий, присел на ступеньки крыльца, закурил.
Ухала и сотрясалась земля: Трощенко валил лес без устали, без срока.
"Вот господин хороший хотел правды добиться, да рука, видать, не сильна, - подумал Василий. - Отступился. Улетел. А мне здесь жить одному, в разорении".
Василий поднял голову. Кто-то шел к дому по дороге. Уже смеркалось, и Василий сначала не мог разобрать, кто идет. А когда увидел, встал, одернул рубаху и шагнул навстречу Трощенко.
- Хозяин здесь?
- А тебе чего? - глухо спросил Василий. - Чего надо? Остатний лес хочешь скупить? Свести под корень?
- Ты хозяина позови. У меня с ним разговор, не с тобой.
- Я этих мест хозяин! Я! Не понимаешь, анафема? Так я тебе и втолковать могу!
- Ты что, очумел?
- Уйди от греха! - тихо сказал Василий и замахнулся на Трощенко. Нашелся распорядитель! Волчья сыть! Кровосос!
- Ты не того... - пробормотал Трощенко. - Не очень... Болван!
Трощенко повернулся и торопливо пошел прочь. Василий тяжело поглядел ему вслед, выругался, сплюнул.
За свежей порубкой, за навалом сосен открывалась тусклая предвечерняя даль. Над ней низко висело багровое солнце.
МЕЧТАТЕЛЬНИЦА
Месяц назад Анфиса окончила десятилетку. Будущее было еще неясно. Отец, Николай Никитич, хотел, чтобы Анфиса уехала в Москву и поступила в Тимирязевскую сельскохозяйственную академию; Анфиса же думала совсем о другом - еще туманном, но привлекательном: о театре, путешествиях...
Начитавшись книг, она часто представляла себя в какой-то чудесной стране. Она совершенно ясно видела, как сходит с парохода на берег этой страны ранним утром, оставляет на сыром песке следы и в каждом из них прячется маленькая синяя тень, потому что солнце только что взошло и свет его косо падает на землю. А вдали дымятся кручи сиреневых гор, и с них с шумом летят, разбиваясь в пыль, холодные водопады.
Чуть не каждый день Анфиса ходила в городскую библиотеку менять книги. Библиотека помещалась на главной улице городка, рядом с новым кино. Она занимала нижний этаж кирпичного дома. Здесь пахло чернилами. Крашеные полы были тусклы, истерты. На стене висели правила для посетителей и стенная газета, раскрашенная цветными карандашами.
Все это наводило скуку, но впечатление это было обманчивым. Анфиса знала, что на библиотечных полках запрятаны такие сокровища мысли и поэзии, что от одного представления о них у нее темнели глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
- Существующие законоположения, - медленно говорил губернатор, выжимая ложечкой в стакане чая ломтик лимона, - к сожалению, не дают мне возможности, Петр Ильич, что-либо предпринять. Вырубка леса разрешена Трощенке на основании имеющихся на то инструкций. Господин Трощенко волен действовать к своей выгоде. Ничего тут не поделаешь!
Губернатор выжал лимон и выудил его ложечкой из стакана.
- А что, собственно, вы находите в действиях Трощенки преступного? осведомился он вежливо.
Чайковский молчал. Что он мог сказать этому человеку? Что гибель лесов несет его стране разорение? Губернатор, может быть, и поймет, но, руководствуясь законами и разъяснениями к ним, тотчас мягко отведет это возражение. Что же сказать еще? О поруганной красоте земли? О своем убитом вдохновении? О могучем влиянии лесов на душу человека? Что сказать? "Мы тем и замечательны, что вспоили и вскормили свою народную силу в согласии с этой удивительной природой"? Или просто признаться, что жаль до боли этих лесов, их свежести, шума, сияния воздуха на полянах?
Чайковский молчал.
- Конечно, - сказал губернатор и поднял брови, как бы о чем-то раздумывая, - лесное хищничество - вещь безобразная. Но я бессилен помочь вам в этом затруднении. Рад бы душой, но не могу, Петр Ильич. Разделяю ваше негодование. Но стремления артистической натуры не всегда совпадают с коммерческим интересом.
Чайковский встал, откланялся и молча пошел к выходу. Губернатор торопливо шел позади.
Над крокетной площадкой висели на ветках фонари. Две девушки и юнкер стояли в саду с крокетными молотками в руках и молча смотрели вслед Чайковскому.
Обратно ехали медленно. Временами кучер засыпал. Голова его моталась, как у пьяного, пока коляску не встряхивало на ухабе. Тогда кучер просыпался, покрикивал на лошадей: "Но, лодыри!" - и ерзал на козлах. Лошади на минуту ускоряли шаг, а потом снова едва плелись, фыркали, тянулись к темной траве по обочинам дороги.
Чайковский курил, откинувшись на спинку кожаного сиденья, подняв воротник пальто. Что делать? Один выход: перекупить у Трощенки втридорога лес. Но где взять денег? Послать разве завтра же телеграмму своему издателю Юргенсону? Пусть достанет деньги, где хочет. Под заклад его сочинений... Это решение несколько успокоило Чайковского.
- Не гони, Иван, ради бога! - сказал он, хотя кучер ни разу не подхлестнул лошадей.
Чайковскому хотелось ехать долго, всю ночь, - в дремоте, легкой, неясной, представлять себя едущим среди этой темной равнины к друзьям, где его ждут признание, счастье...
Когда Чайковский очнулся, коляска стояла на берегу реки. Темнели заросли. Кучер слез с козел и, поправив кнутовищем упряжь на лошадях, сказал:
- Паром на том берегу. Спят, должно, перевозчики. Покричать, что ли? - Он подошел к самой воде, помедлил, негромко крикнул: - Перево-оз!
Никто не ответил. Кучер подождал, снова крикнул. На том берегу задвигался огонек. Кто-то шел с цигаркой. Паром, скрипя, отчалил.
Когда паром подошел, Чайковский вышел из коляски. Кучер осторожно свел лошадей на дощатый помост. Потом долго шуршал канат, кучер тихо переговаривался с перевозчиком. Из близкого леса тянуло теплом.
Какое облегчение! Он спасет этот уголок земли. К нему он привязался душой. Эти леса были неотделимы от его размышлений, от музыки, рождавшейся в тайниках сознания, от лучших минут его жизни. А их было не так уж много, этих минут.
Если бы композитора спросили, как он написал прославленные свои вещи, он мог бы ответить только одно: "По совести говоря, не знаю". Он нарочно говорил иногда о своей музыке как о поденной работе, но знал, что это далеко не так. И говорил он о ней как о чем-то обыденном только потому, что сам не мог понять, как это происходит.
Недавно в Петербурге восторженный студент спросил его, в чем тайна его музыкального гения. Студент так и сказал: "гения". Чайковский вспыхнул, покраснел - он никак не мог принять по отношению к себе это высокое слово - и резко ответил: "В чем тайна? В работе. И никакой тайны вообще нет. Я сажусь за рояль, как сапожник садится тачать сапоги".
Студент ушел огорченный. Тогда Чайковскому сгоряча показалось, что он был прав. А сейчас, перед лицом этой ночи, слушая, как журчит вода о бревна парома, он подумал, что создавать - не так уж просто. Это приходит внезапно, как в забытых стихах: "Одной волной подняться в жизнь иную, учуять ветр с цветущих берегов..." Ветр с цветущих берегов! У него замерло сердце. Какие неожиданности таит в себе жизнь! И как хорошо, что мы не знаем, когда она их откроет - здесь ли, на пароме, в блеске ли театрального зала, под молоденькой сосной, где качается от неощутимого ветра ландыш, или в сиянии женских глаз, ласковых и пытливых.
Как хорошо знать, что в содружестве с этими лесами, в полной безмятежности он окончит начатую вчера работу и посвятит ее... кому? Тому молодому, застенчивому собрату, бывшему земскому доктору, чьи рассказы он читает и перечитывает по вечерам: Антону Чехову. Пусть сердятся музыканты. Он устал от их самонадеянности, солидности и неискренних похвал.
После переправы, садясь в коляску, Чайковский сказал кучеру:
- В усадьбу к Липецкому. Там этот купец остановился... как его... Трощенко?
- Надо быть, там. Да рановато приедем, Петр Ильич. Только-только начнет развиднять.
- Ничего. Мне нужно перехватить его пораньше.
В усадьбе Чайковский Трощенки не застал.
Уже рассвело. Весь усадебный двор зарос репейником. Среди репейника бегал по ржавой проволоке осипший пес. Морда у него была в репьях, и пес, немного полаяв, начинал тереть морду лапой, отдирать колючки.
На крыльцо вышел кривоногий человек в рыжих кудряшках. От него издали разило луком. Рыжий равнодушно посмотрел на коляску, на Чайковского и сказал, что Трощенко только что уехал на порубку.
- А вам он на что понадобился? - недовольно спросил рыжий. - Я ихний управитель.
Чайковский не ответил, дотронулся до спины кучера. Лошади с места взяли рысью. Рыжий посмотрел вслед коляске, длинно сплюнул:
- Дворяне! Разговаривать брезгуют. Много мы таких пустили по миру, с пустым карманом!
По дороге обогнали лесорубов. Они шли с топорами, с гнущимися на плечах синеватыми пилами. Лесорубы попросили закурить и сказали, что Трощенко недалеко, на пятом квартале.
Около пятого квартала Чайковский остановил коляску, вышел и направился в ту сторону, где слышались голоса.
Трощенко, в сапогах и шляпе, которую звали "здравствуй и прощай", шлеме из люфы с двумя козырьками, спереди и сзади, - ходил по лесу и сам метил топором сосны.
Чайковский подошел, назвал себя. Трощенко спросил:
- Чем могу служить?
Чайковский коротко изложил свое предложение - перепродать ему на корню весь этот лес.
- Желаете округлить владения? - ласково спросил Трощенко. - Этому лесу цены нету. Слышите? - Трощенко ударил обухом топора по сосне. - Поет древесина! А насчет ваших слов надо подумать. Своего рода неожиданность. Все дело, как сами понимаете, в цене. За свою цену я вам отдать не могу. Смысла нету. К тому же расходы. Одних лесорубов привезти да прокормить чего стоит! Ну, и начальство нам, лесопромышленникам, недешево обходится. Начальство вроде магнита - золото сильно притягивает.
- Назовите вашу цену. Торговаться я не собираюсь. Если цена будет сходная...
- Где вам торговаться! Вы человек возвышенных сфер жизни. Я вам верную цену скажу... - Трощенко помолчал. - Десять тысяч будет, пожалуй, самая цена.
- А за сколько вы купили этот лес?
- Это дело десятое. Мой товар - моя цена.
- Хорошо! - сказал Чайковский и почувствовал холодок под сердцем, будто поставил на карту всю жизнь. - Я согласен.
- Что-то больно легко соглашаетесь, - промолвил Трощенко и протянул Чайковскому деревянный портсигар. - Прошу!
- Спасибо. Только что курил.
- Деньги-то у вас есть? - вдруг грубо спросил Трощенко.
- Будут.
- Царствие божие тоже будет. Когда помрем. Я о наличных деньгах спрашиваю.
- Я вам выдам вексель.
- Подо что? Под эту усадебку? Да ей две тысячи - красная цена!
- Усадьба эта не моя. Вексель я выдам под свои сочинения.
- Так-с!.. - протянул Трощенко и закурил. - Под музыку!.. Ее послушать, конечно, приятно. Послушал - ушел, а следа-то и нету! - Он протянул к Чайковскому ладонь и поскреб по ней скрюченными пальцами. Воздушная вещь. Сегодня она, может, и в цене, а завтра - дым! Векселя я, извините, не беру. Только наличными.
- Наличных сейчас у меня нет.
- На нет и суда нет! И опять же о цене был у нас весьма примерный разговор.
- То есть как? Вы же назначили цену!
- Обследовать еще надо. Лес обследовать. По-настоящему его оценить. Да, пожалуй, и несерьезное это дело. Кто же так договаривается - на ходу!.. Нет! - сказал он резко. - Пустой разговор! Ежели бы вот завтра вы мне выложили пятнадцать тысяч, тогда бы я отступился.
- Да вы что, - сказал Чайковский, и лицо его опять пошло красными пятнами, - в своем уме?
- Мой ум всегда при мне. Я не в эмпиреях живу.
- Вы просто маклак!
- Тогда нечего вам с маклаком и разговаривать! - огрызнулся Трощенко. - Жили мы маклаками и умрем маклаками, зато в чести и достатке. У нас не благородством шубы подбиты. Честь имею кланяться!
Он приподнял шляпу и зашагал в глубину леса.
"Всегда я так! - подумал Чайковский. - Вспылю, наговорю резкостей и сорву все дело".
Он поехал домой, стараясь не вслушиваться в разносившийся по лесу стук топоров.
Лошади вынесли коляску на поляну. Кто-то впереди предостерегающе закричал. Кучер с ходу осадил лошадей.
Чайковский встал, схватился за плечо кучера. От подножия сосны, согнувшись, как воры, разбегались лесорубы.
Внезапно вся сосна, от корней до вершины, вздрогнула и застонала. Чайковский явственно слышал этот стон. Вершина сосны качнулась, дерево начало медленно клониться к дороге и вдруг рухнуло, круша соседние сосны, ломая березы. С тяжким гулом сосна ударилась о землю, затрепетала всей хвоей и замерла. Лошади попятились и захрапели.
Это был миг, один только страшный миг смерти могучего дерева, жившего здесь двести лет. Чайковский стиснул зубы.
Вершина сосны загородила дорогу. Проехать было нельзя.
- Придется ворочаться на большак, Петр Ильич, - сказал кучер.
- Езжай! Я пешком пройду.
- Эх, обормоты! - вздохнул кучер, подбирая вожжи. - Рубить и то по-людски не умеют. Нешто дело - валить сначала большие дерева, а малые ломать в щепки? Ты сначала малые повали, тогда большое в просторе ляжет, убытку не даст...
Чайковский подошел к вершине поваленной сосны. Она лежала горой сочной и темной хвои. На хвое еще сохранился блеск, свойственный тем воздушным просторам, где эта хвоя только что дрожала под ветерком. Толстые сломанные ветки, покрытые прозрачной желтоватой пленкой, были полны смолы. От ее запаха першило в горле.
Тут же лежали обломанные сосной ветки берез. Чайковский вспомнил, как березы пытались удержать падающую сосну, принять ее на свои гибкие стволы, чтобы смягчить смертельное падение, - от него далеко окрест дрогнула земля.
Он быстро пошел домой. То справа, то слева, то позади слышался гул падающих стволов. И все так же тупо ухала земля. Птицы метались над порубкой. Даже облака, казалось, ускорили свой бег в равнодушной ко всему небесной синеве.
Чайковский все ускорял шаги. Он почти бежал.
- Подлость! - бормотал он. - Мерзость чудовищная! Кто дал право человеку калечить и безобразить землю ради того, чтобы какой-то Трощенко слюнявил по ночам ассигнации? Есть вещи, которые не оценить ни рублями, ни миллиардами рублей. Неужели так трудно понять там, в Петербурге, этим многомудрым государственным мужам, что могущество страны - не в одном материальном богатстве, но и в душе народа! Чем шире, свободнее эта душа, тем большего величия и силы достигает государство. А что воспитывает широту духа, как не эта удивительная природа! Ее нужно беречь, как мы бережем самую жизнь человека. Потомки никогда не простят нам опустошения земли, надругательства над тем, что по праву принадлежит не только нам, но и им. Вот они где, "промотавшиеся отцы"!..
Чайковский задыхался. Он уже не мог идти быстро. В груди возникала приступами обморочная пустота. После нее начинало так крепко стучать сердце, что удары его больно отдавались в висках. Он подумал, что и гибель леса, и бессонная ночь - все это состарило его сразу на несколько лет.
Значит, теперь он уже никогда не окончит начатую вчера работу. Придется тотчас уехать, чтобы не видеть этого варварства.
Наступила разлука с любимыми местами. Знакомое состояние! Почему любимые места, когда с ними надо расставаться, бывают особенно хороши? Почему они сияют такой прощальной красотой? Вот и сейчас все было необыкновенным. И небо, и воздух, и мокрая от росы трава, и одинокая паутина в синеве.
Еще вчера он мог остановиться, спокойно следить за полетом паутины и гадать, зацепится ли она за ветку березы или нет. А сегодня это уже невозможно Нет покоя, - значит, нет радости. Нет ничего.
Дома он приказал слуге укладывать чемоданы.
Слуга сразу ожил:
- В Москву, Петр Ильич?
- Пока в Москву. А там будет видно.
Взглянув на расплывшееся от счастья лицо слуги, он нахмурился, прошел в маленький зал, сел к роялю. Значит, так! Значит, харьковский купец в скрипучих сапогах, наглый, распоясавшийся маклак, безнаказанно пакостит землю. И начатая симфония умерла, не успев расцвести. Он усмехнулся. "Не расцвел и отцвел в утре пасмурных дней..." А там, в сознании, где вчера еще было столько звуков, осталась одна пустота. Какой-то барышник выгнал его из этих удивительных мест, поднял руку на его работу. Впереди опять скитальчество, одиночество. Опять жизнь как сплошная гостиница, где за все - равнодушную заботу, относительный покой, возможность создавать свои вещи - надо платить в срок и по дорогим счетам.
Он откинул крышку рояля, взял аккорд и поморщился: одна клавиша не звучала. Очевидно, ночью лопнула струна.
Он резко - резче, чем следовало, - захлопнул крышку, встал и вышел.
А к вечеру снова пришел Василий. Дом был заперт, пуст. Василий походил вокруг, заглянул через окно в маленький зал - никого! И сторожиха, должно, обрадовалась, что барин уехал, подалась на деревню к сыну.
- Та-а-ак! - сказал Василий, присел на ступеньки крыльца, закурил.
Ухала и сотрясалась земля: Трощенко валил лес без устали, без срока.
"Вот господин хороший хотел правды добиться, да рука, видать, не сильна, - подумал Василий. - Отступился. Улетел. А мне здесь жить одному, в разорении".
Василий поднял голову. Кто-то шел к дому по дороге. Уже смеркалось, и Василий сначала не мог разобрать, кто идет. А когда увидел, встал, одернул рубаху и шагнул навстречу Трощенко.
- Хозяин здесь?
- А тебе чего? - глухо спросил Василий. - Чего надо? Остатний лес хочешь скупить? Свести под корень?
- Ты хозяина позови. У меня с ним разговор, не с тобой.
- Я этих мест хозяин! Я! Не понимаешь, анафема? Так я тебе и втолковать могу!
- Ты что, очумел?
- Уйди от греха! - тихо сказал Василий и замахнулся на Трощенко. Нашелся распорядитель! Волчья сыть! Кровосос!
- Ты не того... - пробормотал Трощенко. - Не очень... Болван!
Трощенко повернулся и торопливо пошел прочь. Василий тяжело поглядел ему вслед, выругался, сплюнул.
За свежей порубкой, за навалом сосен открывалась тусклая предвечерняя даль. Над ней низко висело багровое солнце.
МЕЧТАТЕЛЬНИЦА
Месяц назад Анфиса окончила десятилетку. Будущее было еще неясно. Отец, Николай Никитич, хотел, чтобы Анфиса уехала в Москву и поступила в Тимирязевскую сельскохозяйственную академию; Анфиса же думала совсем о другом - еще туманном, но привлекательном: о театре, путешествиях...
Начитавшись книг, она часто представляла себя в какой-то чудесной стране. Она совершенно ясно видела, как сходит с парохода на берег этой страны ранним утром, оставляет на сыром песке следы и в каждом из них прячется маленькая синяя тень, потому что солнце только что взошло и свет его косо падает на землю. А вдали дымятся кручи сиреневых гор, и с них с шумом летят, разбиваясь в пыль, холодные водопады.
Чуть не каждый день Анфиса ходила в городскую библиотеку менять книги. Библиотека помещалась на главной улице городка, рядом с новым кино. Она занимала нижний этаж кирпичного дома. Здесь пахло чернилами. Крашеные полы были тусклы, истерты. На стене висели правила для посетителей и стенная газета, раскрашенная цветными карандашами.
Все это наводило скуку, но впечатление это было обманчивым. Анфиса знала, что на библиотечных полках запрятаны такие сокровища мысли и поэзии, что от одного представления о них у нее темнели глаза.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20