А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Все похолодело у Авери, когда он увидел Алку. Тоненькая, в аккуратненьком голубом платьице, с таким же бантом в волосах, бежала она навстречу ему.
Аверя прилип к камышовому плетню. Проскрежетал зубами: трусов бы не тронул, подлый! А то ведь видно все...
- Здравствуй, Аверьянчик, - запела Алка и красиво посмотрела на него лучистыми глазами. - Ты, говорят, отличился сегодня...
Аверю облил холодный пот: дошло уже?
- Как отличился? - Он стал осторожно прощупывать обстановку.
- На машине уехал. Один. С пограничниками. И с собакой... Ты такой отчаянный!..
Аверя заулыбался. Услышать это после стольких страданий было приятно. Все-таки она ничего девчонка, Алка, понимает его, и такая тоненькая и хорошенькая. Но лучше бы встретилась не сейчас...
- Ну ты чего все стоишь? - Алка подошла к нему.
- А тебе чего? Хочу - и стою.
- Смешно как-то.
- А ты чего остановилась? - Аверя стал сердиться. - Ведь шла куда-то?
- А теперь хочу с тобой поговорить.
- А мне некогда. Иди, куда шла.
- Некогда, а сам стоишь... Сейчас плетень упадет.
- Плевать! - Аверя едва сдерживал себя.
Раздался стук туфелек, и Аверя увидел Фиму с корзиной на руке. Не хватало еще одной!
- Отторговалась? - спросила Алка. - Сколько выручила?
- Тебе не сосчитать.
- А все-таки?
- Сама поторгуй - узнаешь. - Голос Фимы был глух и недобр.
- Мы этим делом не занимаемся. Мама никогда не пошлет меня торговать. Даже виноградом. В прошлом году у нас его было завались сколько, а продавала соседка, тетя Шура. Самим ведь неудобно, мы к тому же пионерки. Что скажут...
У Фимы сузились глаза.
- А мне удобно. Я врожденная торговка!..
- Ну, раз так...
Фима глянула на Аверю и, кажется, все заметила, потому что глаза ее перестали быть холодными, а в краешках сжатых губ неуловимо затрепетала улыбка.
Аверя сделал ей таинственный знак: повел бровью на Алку и тихонько мотнул головой в сторону - уведи, дескать.
- Аверчик, - попросила Алка, - пойдем завтра купаться на Дунаец, туда, где кино крутили... Хорошо?
- Ладно, - тут же согласился Аверя. Он готов был на любое, лишь бы отделаться от нее.
- Только не с утра, а попозже, после двенадцати.
- Ладно.
- Ну, пошли к нам, - заторопила ее Фима и подтолкнула плечом, - я такую книгу сменяла в библиотеке...
Больше Аверя ничего не слышал. Он попятился назад, юркнул в пустынный проулочек, перелез через плетень, сверкнув незагоревшей белизной зада сквозь порванные трусы, и под айвами и черешнями стал красться к своему дому.
Глава 2
ФИМА ИЗ "ВТОРОЙ ВЕНЕЦИИ"
Кладь была неширокая, в две доски, и Алка шла не рядом, а сзади. Обдавая шею Фимы теплом дыхания, она без умолку лопотала о том, что на пляже прибавилось еще две палатки туристов. Одна - удивительно красивая, не похожая на остальные, разбитые ранее, наверно, из нейлона, вторая обычная, какие продают и в их магазине.
В одной из этих палаток, по ее словам, все время раздается музыка, слышится смех, и ее обитатели, видно, не скучают Неподалеку от новых палаток стоит серый "Москвич", на нем, наверно, и прикатили сюда.
Фима слушала ее вполуха: мешали собственные мысли - уж очень не хотелось являться домой с Алкой. Бабка с матерью начнут про семечки спрашивать, деньги подсчитывать. Уж Алка не упустит случая и пойдет по городу языком молотить, что и как.
Жаль, что дом был недалеко, и как ни шла Фима медленно, никак не могла придумать причины, чтоб отвадить Алку.
Помог делу братишка Локтя; в зрелые годы его будут величать Галактионом. Он сидел на приступочке против калитки в их дворик и удил рыбу. Рядом, как воробьи на проводе, сидели еще четыре существа: Федька, по прозванию Лысый, - волосы его были до того белы и редки, что, казалось, их вообще нет; братец Акима, кривоногий и упитанный Саха; молчаливый, но чрезвычайно озорной и отчаянный Толян; четвертый был полосатый котенок Тигрик.
Локтя удил серьезно и обстоятельно, как и подобает дунайскому рыбаку, а остальные рассеянно поглядывали на пробочку поплавка и чирикали кто о чем. Самым заинтересованным лицом во всей этой компании был Тигрик, отпробовавший уже два снятых с крючка малька. Видя, как вокруг поплавка разбегаются круги, он замирал в предвкушении веселого хруста косточек, и худенький хвостик его нервно шевелился на досках.
- Подсекай! - скомандовал Саха.
- Не торопись, дай заглотить, - предупредил Лысый.
- Ну и откусили червя, - холодно констатировал Толян.
Локтя дернул и вытащил пустой крючок. Малыши стали издеваться над ним.
- Дай-ка сюда. - Фима вырвала из рук брата удочку, скатала в пальцах шарик из хлеба, предварительно поплевав на него, чтоб плотнее был, и быстро насадила на крючок.
Воцарилось злорадное ожидание.
Котенок терся об ее ногу и мурлыкал что-то задушевно-кошачье. Наверно, это-то и мешало ей сосредоточиться: под радостное улюлюканье ребятни мальки, сверкнув в воде искрой, то уходили во время подсечки вглубь, то на лету срывались с крючка и шлепались в воду.
Алка, стоявшая рядом, все время канючила:
- Ну чего ты, маленькая? Связалась с кем...
Фима точно не слышала ее.
- И вправду капитанка ты, верно тебя дразнят... Вот возьму сейчас и уйду.
Фима катала в пальцах новый хлебный шарик.
Алка сдержала слово. Когда ее голубенькое платьице исчезло за углом поперечного ерика, Фима подала Локте удочку:
- Держи... Видно, мальки берутся только у мальков, а взрослых не признают.
Подхватила корзинку и толкнула калитку.
К домику вела ровная, усыпанная крупным песком с ракушками дорожка, аккуратно выложенная по краям зубцами кирпичей. Возле домика цвели ирисы. Вокруг росла черешня с айвой, а на грядках поспевала клубника. Домик их, как и все дома Шаранова, был из камыша, обмазанного илом, и был очень стар - лет сто, наверно, простоял; на побеленной стене кое-где чернели молнии трещин. Поэтому-то метрах в пяти от этого дома виднелся новый каркас из сох - жердей, плотно обшитый камышовыми стенами.
Мать, половшая клубнику, выпрямила спину:
- Принесла что обратно? - и запачканными землей руками потянула к себе корзинку. - Боже праведный, и половины не продала!.. Чем же ты это занималась?
- Не нравится - могли не посылать.
- И не посылали б, кабы не бабка. Не видишь - второй день разогнуться не может... - И уже милостивей добавила: - Ну иди покушай.
Первое, что почувствовала Фима, войдя в дом, - запах жареных семечек, и вздохнула: и все это на ее голову! Скорей бы уж бабка поправилась.
Бабка по дешевке покупала на базаре у старух украинок мешок-другой привозных семечек, поджаривала на сковородке и, когда была не в церкви, торговала ими, зарабатывая немало - два-три рубля в день.
Подсолнухов здесь не сажали, потому что уж очень мало было в городе земли. Огородики у домов из ила. Ил выбирался из канав, выбрасывался под стены и вокруг, чтоб не подмыло дом по весне в большую воду, когда тают снега. Поэтому-то и образовались в городе сотни затопленных водой канав-ериков. Сажали на этих огородиках самое полезное и доходное: виноград, клубнику да черешню с айвой. А на подсолнухи не было места.
- Давай сюда. - Бабка протянула сухую и костистую рябоватую руку.
Фима подала платок с завязанными в узел деньгами и пошла на кухню. Плита была уставлена сковородами. От гари запершило в горле.
- А пожевать дадите чего?
- Видишь, занято все... Поешь холодную картошку - вон, в чугунке, или погоди маленько.
Фима достала огромную картошину, насыпала из деревянной солонки соли и, на ходу жуя, вышла из кухни.
В доме было темно от икон. Они давно перебороли белизну известки и черными гроздьями глядели из углов. Тут было крещение Христа, и распятие его на кресте - кровь капала из-под гвоздей на ладонях, - и положение во гроб его, мертвого, снятого с этого самого креста. Была тут, конечно, икона воскресения его: Христос с раскинутыми руками улетал на небо, где белели райские тучки, из которых выглядывали умильные ангельские мордашки. Ох, сколько здесь было всего! Святые угодники, плосколицые, бородатые и пучеглазые, чередовались с горестными - до чего у них скорбные глаза! богородицами.
Доски икон тускло отсвечивали старой позолотой. Краска, мрачная, глухая, прокопченная, кое-где облупилась.
То в своем большинстве были иконы старого письма, доставшиеся от прадеда, а может, и от прапрадедов, которые жили лет двести - триста назад в центральных губерниях России, не то на Волге, не то на Кубани - теперь точно не установишь - и бежали сюда, в дикие дунайские плавни, после великого раскола, после того, как патриарх Никон ввел свою реформу и велел по-новому и молиться - тремя пальцами, - и по-новому поклоны отвешивать, и книги другие читать. Бежали сюда те, кто хоть на костер готов был идти за истинную старую веру, и потому прозвали их староверами. Бежали сюда еще и потому, что здесь было далековато от царева глаза да и помещичий кнут сюда не доставал. Тут не было ни щепотки пахотной земли, зато Дунай, его гирла и приморские куты прямо-таки кишели рыбой, белой и красной; зато камыш в плавнях день и ночь шевелился от дичи и сам воздух здесь был привольный и легкий...
Жили староверы и под турком, и под румыном, были почти эмигрантами, и звали их, как везде, липованами. По утрам они истово молились, крестясь двумя перстами, как боярыня Морозова на суриковской картине, не пропускали ни одной службы в церкви. Они мостили в плавнях ил, бросали его лопатами, стоя по пояс в воде, ставили на площадках домики, сажали кое-что да на лодках уходили рыбачить на Дунай. В те годы в море ходили редко: под самым Шарановом густо шли на крючки и в сети белуга, и севрюга, и сом...
Рядом, в этом же посаде, скоро начали селиться украинцы, бежавшие сюда из Запорожской Сечи и других мест; они были новой веры, и липоване враждовали с ними, сторонились, плевались, глядя на купола их "хохлацкой" церкви. Неслыханным было делом, чтоб липован женился на "хохлушке".
Все у них было порознь: и лабазы, и говор, и кладбища, и жили они в разных краях посада - Дунаец лег меж ними прочной границей: в сторону моря - липоване, в сторону степи - украинцы.
Долго жили старообрядцы уединенно, блюдя строгость веры, молитвами укрепляя свой дух, готовя себя к жизни в ином, ангельском мире. И только в сороковом году, ненадолго, когда Советский Союз вернул себе Бессарабию, увидели старообрядцы людей со звездами и красным флагом - людей, говоривших, что бога нет, что надо строить хорошую жизнь здесь, на земле, а не готовить себя к жизни, придуманной попами...
Потом война, разруха, карточки... В те времена, когда родилась Фима, над городком возносили свои купола три церкви - две Никольские и одна Рождественская, и видны они были далеко-далеко. Подъезжаешь ли к Шаранову на лодке с моря, на "Ракете" ли со стороны Измаила, в рейсовом ли автобусе с материка, из степи, еще не видно шарановских крыш, а уж над зелеными береговыми лозами и тополями, над холмами да лугами высокомерно и отрешенно посверкивают серебром церковные купола.
Давно притихла вражда меж липованами и украинцами, все чаще игрались между ними свадьбы. Дунаец уже разделял город скорей географически, но гуще, чем в других городах и деревнях страны, валил здесь народ в церкви, и у многих под рубахами на тонких тесемках висели нательные крестики. Старообрядцы ходили в свои церкви, верующие украинцы - в свою, Никольскую, что против базара, с пузатыми, как самовар, приплющенными и сытыми куполами...
Отец вернулся из церкви под вечер, снял старую фетровую шляпу, потеребил темную бородку; как и все старообрядцы, он стал отпускать ее, когда годы подвалили под пятый десяток. (Почему-то люди старой веры считали своим долгом носить в пожилом возрасте бороды.)
- Слава тебе господи, - сказал он, - отменно поговорили с батюшкой, послезавтра еду в Широкое, а сейчас вентеря по ерикам проверю...
Он снял парадный шевиотовый костюм, облекся в замызганную рыбацкую робу, в которой рыбалил в звене вентерщиков возле дунайского устья, и на маленькой смоленой плоскодонке-однопырке пошел с Локтей проверять вентеря - сетки на деревянных обручах, распространенные у дунайских рыбаков.
Крупная рыба в ерики заходила редко, и все же килограмма два-три на юшку иногда попадалось; отец вытряхивал рыбу в лодку и ехал от одного вентеря к другому. Когда-то он брал с собой и Фиму. Но это в те времена, когда с ними жил старший брат Артамон, ныне капитан колхозного сейнера, ежегодно уходившего в экспедиции на Черное море. Потом брат подрос, женился и, вопреки желанию отца, отделился, не стал жить с ними. Ушел, не обвенчавшись в церкви, с "хохлушкой" Ксаной Поэтому-то отец не очень задерживался у городской Доски почета в центральном сквере города, где у памятника Ленину среди других фотографий красуется и фотография его сына.
С тех-то пор и дружба с Фимой пошла у отца на убыль, и он не звал больше дочку с собой на однопырку.
Фима любила воду, плеск волн в борта, запах тины и сырости, но не напрашивалась к отцу в экипаж. Зато мать с бабкой не забывали ее.
- С утра будем обляпывать, - предупредила после ужина мать, - чтоб дома была.
Фима нырнула под одеяло, легла на бочок, скорчилась и долго не могла согреться.
За окном, из сырой темноты заросших травой ериков и болотец с надсадом, с надрывом, металлическими голосами стонали лягушки. От этого стона нельзя заснуть. Он проникает сквозь камышовые стены, сквозь стекла и натянутое на голову одеяло. В этом стоне есть что-то резкое и злое, что-то фантастическое и застарело-нетерпимое, как у молящихся староверок.
А может, не лягушки виноваты в том, что не идет к ней сон, может, всему виной ее неладная, ее расщепленная жизнь? А может, все дело в Аверьке, храбром и равнодушном, с твердыми мускулами на втянутом животе, в Аверьке, который завтра после двенадцати обещал Алке пойти купаться на Дунаец?
Вот было бы, если б не пришел. Чего не пообещаешь в том положении, в каком он был...
До полудня Фима с Локтей таскали в носилках ил. Он был тяжелый, липкий, зеленовато-черный. Перемешанный с соломой, плотно вмазанный в камышовые стены домов, он надежно, не хуже камня, держал тепло в зимние морозы. Вчерашний ил, прикрытый на ночь от высыхания травой и рогожками из болотного чакана, часам к десяти кончился; пришлось замешивать новый. Ил привозил все в той же однопырке отец, скидывал лопатой на узкую греблю возле плетня. Свалив ил у строящегося дома, ребята тащились назад.
- Н-но! - покрикивала Фима и, топая босыми ногами, толкала носилки.
Локтя взвивался на дыбы, тоненько, как жеребенок, ржал, осаждал назад и так стремительно припускал вперед, что едва не вырывал из Фиминых рук носилки. На всем скаку подлетали к матери и Груне - так звали старшую сестру.
- Тише вы, окаянные, в ерик угодите!
Женщины босыми ногами месили ил. С сытым чавканьем, хлюпаньем и сопеньем шевелился он под их ногами; стрелял и чмокал, когда ноги выдирались из месива; шипел, раздаваясь, как тесто, неохотно отступал, пропуская внутрь черные, измазанные ноги.
На один дом нужно с полсотни таких лодок ила, и отдыхать было некогда. Когда ил был замешан, принялись обляпывать стены. Здесь уж некому было угнаться за Груней! Она и в колхозе была мазальщицей - работала в бригаде подсобного хозяйства и мазала дома на усадьбе их колхоза, одного из самых больших колхозов Причерноморья.
Груня сидела на лесах в расстегнутой от жары кофточке, в грязных мужских штанах, туго обтягивающих худые ноги, и быстро вмазывала, втирала ил в камышовую стену, в щели и пустоты там, где камыш соединяется с жердями каркаса.
Груня была одинока. Ее плоское, рано увядшее лицо - ей было за тридцать - безжалостно изрыла когда-то оспа: метины были и на носу, и на лбу, и на подбородке. На людях она держалась замкнуто, была исполнительна, тиха - и муху не обидит. Но когда Груня молилась, Фима боялась ее. Потому, казалось, всегда молчала сестра и держалась в сторонке, чтоб здесь вот, под скопищем древних икон, вдруг излиться перед богом, не таясь открыться перед ним в потоке слов, славя того, кого она считала всемогущим и мудрым, от которого все доброе и святое на этой грешной, переполненной пороками и страданиями земле.
Прямо холод пробегал меж лопаток у Фимы, когда слышала она эти горячие, эти частые, с придыханиями и всхлипываниями заклинания и просьбы. Мать с отцом молились спокойней, уверенней, а в Груниных словах была униженность и страх, что бог ей не поверит и накажет за безверие подруг, брата и сестры и не даст спасения, не примет в царство небесное.
Как она не понимает, что все это бесполезно? А мать с отцом? До чего же все это дико и странно. Все, кажется, ясно как день: есть только одна жизнь, и она здесь - солнечная, терпкая и соленая, как пот, - только здесь, и больше нигде, разве только на других планетах. А им этого не понять.
Молятся доскам с черствыми, изможденными постом и страданиями ликами, читают пропахшие ладаном, замусоленные церковные книги, напечатанные древнеславянскими буквами с замысловатыми виньетками;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12