Брат не понимает ни ее, ни ее вражды к прогрессу, гуманности, Татьянину дню, gaudeamus igitur. Чехов же понимает, Только, правда, слово «понимает» здесь не имеет своего обычного значения. Пока ребенок питался молоком матери, он всегда чувствовал себя ровно и легко. Когда же пришлось бросить молоко и начать пить водку, – а с возрастом это неизбежно: таков закон человеческий – младенческие сны наяву ушли в область невозвратного прошлого.
103
Философы восхваляют как высшую и достойнейшую цель нашего существования душевное спокойствие, ?quanimitas. Но в таком случае идеалом для нас должны служить животные, которые в смысле невозмутимости не оставляют желать ничего. Посмотрите на пасущуюся овцу или корову. О прошлом они не вспоминают, о будущем не догадываются и целиком живут настоящим, которое, при наличности хорошего пастбища, их вполне удовлетворяет.
104
Голодному человеку дали кусок хлеба и сказали ласковое слово – ему показалась ласка дороже хлеба. Но если бы его только приласкали и не накормили, он, может быть, возненавидел бы добрые слова. Поэтому нужно всегда быть очень осторожным в заключениях – конечно, при предположении, что истина нужнее, чем утешающая ложь. Очень редко можно наблюдать связь изолированных явлений. Обыкновенно несколько причин вызывают сразу одно последствие. При нашей склонности к идеализированию мы всегда выдвигаем вперед ту причину, которая нам кажется наиболее возвышенной.
105
Странное противоречие: мы видим, как вокруг нас гибнут тысячи человеческих существ, и тем не менее продолжаем ходить осторожно, чтоб не раздавить червяка! Чувство сострадания живет в нас, но приспособленное к условиям нашего существования. Оно не может спасти всех – и потому, пред лицом ужасов жизни, молчит. Оно может кой-кому помочь – и поднимает часто ужаснейшие вопли по поводу маленькой несправедливости. А Шопенгауэр хотел сделать сострадание метафизической основой морали.
106
Отвергать логику как средство, как одно из средств или один из способов приобретения познания было бы нерасчетливо. Да и зачем? Ради последовательности? То есть ради логики же? Но логика как самоцель или даже как единственный способ познания – это дело иное: тут нужно бороться, хотя бы имел против себя все авторитеты мысли, начиная с Аристотеля.
107
«Когда волнуется желтеющая нива, и свежий лес шумит при звуке ветерка… счастье я могу постигнуть на земле, и в небесах я вижу Бога». Бывает и так, но бывает и иначе. Иной раз и нива волнуется, и лес шумит, и ручей нашептывает свои лучшие сказки, а человек все-таки не может постичь счастья и не забывает усвоенную им в детстве истину, что небо – это только оптическая иллюзия. Но если небо и безбрежные поля не убеждают, неужели аргументация Канта и десятков его большей частью бездарных толкователей может что-нибудь сделать?
108
Величайшее искушение. В «Великом инквизиторе» Достоевского кроется ужасная мысль. Кто может быть уверен, говорит он – иносказательно, конечно, – что распятому Христу, когда он произносил свои слова: «Господи, отчего ты покинул меня», не вспомнились слова злого духа, предлагавшего ему за один поклон власть над всем миром, и что, вспомнивши о них, он не раскаялся, что не принял предложения сатаны… О таких искушениях можно было бы и не рассказывать читателям…
109
Из будущих суждений о современной Европе: «Странную картину представляла нам Европа XIX, XX века. Христианство после Лютера выродилось в мораль, перерезавшую все нити, соединявшие человека с Богом. Вместе с рационализированием религии и вся жизнь приобрела плоско рациональный характер. Рыцарство заменилось постоянной армией, насильно вербовавшейся по принципу общей воинской повинности и существовавшей, главным образом, для парадов и придворных надобностей. Алхимия, искавшая философского камня, сменилась химией, изыскивавшей наилучшие способы дешевого изготовления дешевых продуктов; астрология, гадавшая по звездам о судьбах человека, сменилась астрономией, предсказывавшей солнечные затмения и появления на небе комет. Даже одежда людей этого периода странно обесцветилась: не только мужчины, но и женщины почти все носили одинаковое и одноцветное платье. Замечательнее всего, что эта эпоха не только не замечала своей незначительности – но гордилась собой. Людям того времени казалось, что никогда еще человечество не вносило так много в общую сокровищницу всемирного духовного богатства. Теперь, разумеется, мы улыбаемся их наивности, но если бы явился тогда кто-либо, кто позволил бы себе пренебрежительно отозваться об основах современной культуры, его немедленно объявили бы безнравственным или бы посадили в сумасшедший дом: страшное наказание, очень обычное в то грубое время – теперь нам даже трудно себе представить, что оно влекло за собой. Но в те времена прослыть безнравственным или попасть в сумасшедший дом было страшнее, чем умереть. Один из известнейших поэтов XIX века, Александр Пушкин, писал: „Не дай мне Бог сойти с ума, нет, лучше посох и сума“. И вообще в те времена люди принуждены были всегда лгать и лицемерить, так что нередко самые светлые умы, прозревавшие ошибки своей эпохи, притворялись верующими в науку и мораль, чтобы только избежать суда общественного мнения».
110
Сочиняющие трагедии по образцу Шекспира. Чтоб добыть искру – нужно ударить изо всей силы молотом по камню. При этом происходит большой шум, и многие склонны думать, что большой шум гораздо важнее, чем маленькая искра. Оттого-то часто писатели, наговоривши громких слов, глубоко уверены, что исполнили свое Святое назначение и очень удивляются, отчего это не все разделяют их восторг, и что многие даже бегут от них или затыкают уши.
111
Метаморфозы. Ум и глупость вовсе не природные свойства человека. Когда приходит настоящая нужда, глупый человек становится умным. За примером ходить недалеко: каким дурачком, разиней выглядит Достоевский в «Униженных и оскорбленных» – о «Бедных людях» я уже не вспоминаю. А в «Записках из подполья» и остальных своих произведениях – он умнейший и проницательнейший человек. То же можно сказать о Ницше, Толстом, Шекспире. Ницше в «Рождении трагедии» совсем имеет вид честного, но простоватого голубоглазого немецкого провинциального студента, а в «Заратустре» он кой-кому даже Макиавелли напомнил. За Брута много досталось бедному Шекспиру, но нет ни одного человека, который бы отрицал великий ум в Гамлете. Но лучший пример – гр. Толстой: он до сих пор, когда ему вздумается – умней самого умного, но иной раз имеет вид школьника. Это в нем интереснейшая и завиднейшая черта.
112
У Шекспира в «Троиле и Крессиде» Терсит говорит по поводу Аякса: «Я его браню, а он меня бьет; я хотел бы, чтобы было наоборот». Достоевский мог бы то же сказать о своих противниках. Он преследовал их колкостями, сарказмами, негодованием, – а они доводили его до белого каления своим спокойствием и уверенностью… Современные поклонники Достоевского спокойно верят в идеи своего учителя. Не значит ли это, что они de facto предали его и перешли на сторону его врагов.
113
В нашей литературе упрочилось мнение, что тургеневские идеальные женщины (Наталья, Елена, Марианна) созданы по образцу и подобию пушкинской Татьяны. Едва ли это правильно: критиков обмануло внешнее сходство. У Пушкина Татьяна является весталкой, приставленной охранять священный огонь высокой, нравственности – но исключительно потому, что это дело не пристало мужчине. Самозванец в «Борисе Годунове» отвечает старику Пимену, проповедующему кротость и смирение: «Ты воевал под башнями Казани» и т. д. Это – дело мужчины. В часы же досуга и отдыха ему нужен домашний очаг, и он хочет быть уверенным, что дома его права надежно охранены. В том и смысл последних слов Татьяны: «Я другому отдана и буду век ему верна». У Тургенева же женщина является судьей и наградой (а иногда и вдохновительницей) победителя-мужчины. Разница – слишком велика.
114
Из немецкого «Введения в философию»: «Мы останемся при мнении, что метафизика, как завершение специальных наук, возможно и желательна, и что на ее долю прежде всего выпадает деятельность, промежуточная между теорией и практикой, опытом и надеждой, разумом и чувством, заключающаяся во взвешивании вероятностей, уравновешивании аргументов, примирении разногласий».[31] Итак, метафизика есть взвешивание вероятностей. Ergo[32] – дальше вероятных заключений она идти не может. Почему же метафизики претендуют на всеобщие и необходимые, прочные и вечные суждения? Не по чину берут. В области метафизики прочных убеждений не может и не должно быть. Слово «прочность» здесь теряет всякий смысл. Уместно говорить о вечном колебании и шатании мысли.
115
Из другого введения в философию, тоже немецкого: «В сравнении с заблуждением материализма… самый несчастный идолопоклонник представляется существом, которому все же открыто хоть какое-нибудь предчувствие великого смысла и сущности вещей».[33] Может быть, эта мысль случайно приблудилась к огромному стаду других мыслей почтенного профессора – так мало она похожа на то, что он обыкновенно говорит. Но даже и в таком случае она не теряет своего интереса. Если материалисты прошлого, XIX столетия, о которых здесь идет речь, – Бюхнер, Фохт, Молешотт, – все люди, стоявшие, как известно, на высоте современного естественнонаучного образования, могли оказаться в области философии более несведущими, чем нетронутый цивилизацией дикарь, то, стало быть, наука не только не имеет ничего общего с философией, но прямо враждебна ей. И стало быть, нам нужно идти к дикарям не затем, чтобы насаждать у них культуру, а чтобы учиться у них философии. Папуас или житель Огненной Земли, читающий лекции по философии ординарному профессору Берлинского университета Фридриху Паульсену – зрелище любопытное! Я говорю Паульсену, а не Бюхнеру или Молешотту, ввиду того, что Паульсен ведь тоже образованный человек, так что, вероятно, его философские предчувствия пострадали от соприкосновения с наукою если не настолько же, как у материалистов, то во всяком случае достаточно для того, чтобы потребовалась помощь краснокожего учителя. И отчего у немецких профессоров так мало смелости и предприимчивости? Что бы Паульсену по собственному почину съездить в Австралию усовершенствоваться в философии? Или бы, по крайне мере, отправлять туда учеников своих и везде, где можно, проповедовать идею нового паломничества? А то придумал оригинальную и плодотворную мысль и забился с ней в дальний угол, так что и при желании ее не разглядишь хорошо. А мысль важная и серьезная: современным философам не мешало бы поучиться у дикарей…
116
Из истории этики: «Сомнения в существовании или в возможности познания всякой вообще нравственной нормы были, разумеется (подчеркнуто мною), побуждением к новому умозрительному обоснованию ее, подобно тому как отрицание возможности знания только повело к отысканию его условий». С этим положением автор не прячется, как Паульсен со своими. Оно у него помещено в красном углу, на самом видном месте сочинения. И сопровождается таким герольдом, как «разумеется». Но на самом деле тут разумеется только одно: что большинство ученых разделяет суждения пр. Йодля, которому принадлежат приведенные слова. Так что предпосылка этики имеет своим основанием consensus sapientium.[34] Достаточно?
117
«Нормативная теория», так распространившаяся в Германии и имеющая немало последователей в России, носит на себе печать той беспечной уверенности, которой отличается всякая удовлетворенность, не желающая даже для теоретической полноты считаться с расколотостью духа, сопутствующей обыкновенно неудовлетворенности. Виндельбанд (Pr?ludien, 313) свидетельствует об этом с наивной откровенностью почти неодушевленного предмета – и не только не стесняется своих показаний, но даже гордится ими: «Философское исследование, – говорит он, – возможно лишь меж теми, которые убеждены, что норма общеобязательного стоит над индивидуальными деятельностями и что таковая может быть отыскана». Не всякий свидетель станет так честно показывать! Оказывается, что философское исследование не есть отыскание истины, а заговор между людьми, условившимися свергнуть истину и возвести на ее трон общеобязательную норму. Задача поистине этическая: нравственность всегда была и будет утилитарною. Ее принцип: кто не за нас, тот против нас.
118
«Если бы кроме доходящей до нас действительности существовала еще одна, хаотическая и не знающая закона, она бы не могла быть предметом мышления» (Riehl, Philosophic der Gegenwart, 127). В этом одна из предпосылок критической философии. Недоказанных – само собою разумеется. Иными только словами в ней выражается приведенная выше мысль Виндельбавда об этическом основании закона причинности. Таким образом, предпосылки современного мышления все яснее убеждают нас, что инстинкт не обманул Ницше: корень нашего мировоззрения не в объективных наблюдениях, а в запросах нашего «сердца», в субъективных, моральных требованиях, а потому победить науку можно не иначе, как уничтожив предварительно мораль.
119
Из возвышенных трюизмов: «философ побеждает страсть, постигая ее, художник – воплощая». По-немецки это звучит еще возвышеннее, но от этого к истине не приближается: «Der Philosoph ?berwindet die Leidenschaft, indem er sie begreift – der K?nstler, indem er sie darstellt» (Windelband, Pr?ludien, 198).
120
Немцы все добиваются Allgemeing?ltigkeit.[35] Меж тем, если задача познания – исчерпать всю глубину действительной жизни – то ведь опыт, поскольку он повторяется, не интересен или, по крайней мере, имеет ограниченный интерес. Важно узнать то, чего еще никто не знает, даже не предчувствует, а потому нужно идти не по общей дороге Allgemeing?ltigkeit, a по новым, еще не видавшим человеческой ноги тропинкам. Оттого мораль, дающая известные правила и тем оберегающая на некоторое время жизнь от сюрпризов, имеет условное значение и в конце концов пасует пред аморальной своеобразностью отдельных человеческих стремлений. Законы – все – имеют регулирующее значение и нужны ищущему отдыха и поддержки человеку. Но первое и существенное условие жизни – это беззаконие. Закон – укрепляющий сон. Беззаконие – творческая деятельность.
121
А = А. Говорят, что логика не нуждается в этом положении и легко может, развивая свои выводы, избегнуть его. Не думаю. Наоборот, на мой взгляд, без этого положения логика решительно не может существовать. А между тем, оно имеет чисто эмпирическое происхождение. Фактически, действительно, А всегда более или менее равняется А. Но могло быть иначе. Мир мог бы быть так устроен, что допускал бы самые фантастические метаморфозы. То, что теперь равняется А, через секунду равнялось бы В, потом С и т. д. Теперь камень есть и довольно долго остается камнем, растение – растением, животное – животным. Но могло бы быть, что камень обращался бы на наших глазах в растение, а растение – в животное. Что в таком предположении нет ничего немыслимого, доказывается существованием эволюционистической теории. Она только вместо секунды подставляет тысячелетия – т. е. те же секунды, сравнительно с вечностью. Так что, рискуя навлечь на себя со стороны поклонников известного эпикуровского принципа упрек в бесстыдстве, я принужден снова повторить, что все, что угодно, может произойти из всего, что угодно, что А может не равняться А и что логика, следовательно, обязана своей достоверностью эмпирически наблюдаемому закону сравнительной неизменности существующих вне нас вещей. Допустите возможность сверхъестественного вмешательства – и логика растеряет столь привлекающие умы несомненность и общеобязательность своих выводов.
122
Стремление понять людей, жизнь и мир мешает нам узнать все это. Ибо «познать» и «понять» два понятия, имеющие не только неодинаковое, но прямо противоположное значение, хотя их часто употребляют как равнозначащие, чуть ли не как синонимы. Мы считаем, что поняли какое-нибудь новое явление, когда включили его в связь прочих, прежде известных. И так как все наши умственные стремления сводятся, к тому, чтобы понять мир, то мы отказываемся познавать многое, что не укладывается на плоскости современного мировоззрения. Например, лейбницевский вопрос, поставленный Кантом в основание критики разума: как можем мы познать находящуюся вне нас вещь, если она не входит в нас? Это непонятно, т. е. не мирится с нашим представлением о понимании. Значит – это нужно вытеснить с поля зрения, что и попытался сделать Кант. А казалось бы, наоборот; казалось бы, что в интересах знания нужно бы жертвовать – и очень охотно – пониманием, ибо понимание есть все-таки второстепенная вещь:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
103
Философы восхваляют как высшую и достойнейшую цель нашего существования душевное спокойствие, ?quanimitas. Но в таком случае идеалом для нас должны служить животные, которые в смысле невозмутимости не оставляют желать ничего. Посмотрите на пасущуюся овцу или корову. О прошлом они не вспоминают, о будущем не догадываются и целиком живут настоящим, которое, при наличности хорошего пастбища, их вполне удовлетворяет.
104
Голодному человеку дали кусок хлеба и сказали ласковое слово – ему показалась ласка дороже хлеба. Но если бы его только приласкали и не накормили, он, может быть, возненавидел бы добрые слова. Поэтому нужно всегда быть очень осторожным в заключениях – конечно, при предположении, что истина нужнее, чем утешающая ложь. Очень редко можно наблюдать связь изолированных явлений. Обыкновенно несколько причин вызывают сразу одно последствие. При нашей склонности к идеализированию мы всегда выдвигаем вперед ту причину, которая нам кажется наиболее возвышенной.
105
Странное противоречие: мы видим, как вокруг нас гибнут тысячи человеческих существ, и тем не менее продолжаем ходить осторожно, чтоб не раздавить червяка! Чувство сострадания живет в нас, но приспособленное к условиям нашего существования. Оно не может спасти всех – и потому, пред лицом ужасов жизни, молчит. Оно может кой-кому помочь – и поднимает часто ужаснейшие вопли по поводу маленькой несправедливости. А Шопенгауэр хотел сделать сострадание метафизической основой морали.
106
Отвергать логику как средство, как одно из средств или один из способов приобретения познания было бы нерасчетливо. Да и зачем? Ради последовательности? То есть ради логики же? Но логика как самоцель или даже как единственный способ познания – это дело иное: тут нужно бороться, хотя бы имел против себя все авторитеты мысли, начиная с Аристотеля.
107
«Когда волнуется желтеющая нива, и свежий лес шумит при звуке ветерка… счастье я могу постигнуть на земле, и в небесах я вижу Бога». Бывает и так, но бывает и иначе. Иной раз и нива волнуется, и лес шумит, и ручей нашептывает свои лучшие сказки, а человек все-таки не может постичь счастья и не забывает усвоенную им в детстве истину, что небо – это только оптическая иллюзия. Но если небо и безбрежные поля не убеждают, неужели аргументация Канта и десятков его большей частью бездарных толкователей может что-нибудь сделать?
108
Величайшее искушение. В «Великом инквизиторе» Достоевского кроется ужасная мысль. Кто может быть уверен, говорит он – иносказательно, конечно, – что распятому Христу, когда он произносил свои слова: «Господи, отчего ты покинул меня», не вспомнились слова злого духа, предлагавшего ему за один поклон власть над всем миром, и что, вспомнивши о них, он не раскаялся, что не принял предложения сатаны… О таких искушениях можно было бы и не рассказывать читателям…
109
Из будущих суждений о современной Европе: «Странную картину представляла нам Европа XIX, XX века. Христианство после Лютера выродилось в мораль, перерезавшую все нити, соединявшие человека с Богом. Вместе с рационализированием религии и вся жизнь приобрела плоско рациональный характер. Рыцарство заменилось постоянной армией, насильно вербовавшейся по принципу общей воинской повинности и существовавшей, главным образом, для парадов и придворных надобностей. Алхимия, искавшая философского камня, сменилась химией, изыскивавшей наилучшие способы дешевого изготовления дешевых продуктов; астрология, гадавшая по звездам о судьбах человека, сменилась астрономией, предсказывавшей солнечные затмения и появления на небе комет. Даже одежда людей этого периода странно обесцветилась: не только мужчины, но и женщины почти все носили одинаковое и одноцветное платье. Замечательнее всего, что эта эпоха не только не замечала своей незначительности – но гордилась собой. Людям того времени казалось, что никогда еще человечество не вносило так много в общую сокровищницу всемирного духовного богатства. Теперь, разумеется, мы улыбаемся их наивности, но если бы явился тогда кто-либо, кто позволил бы себе пренебрежительно отозваться об основах современной культуры, его немедленно объявили бы безнравственным или бы посадили в сумасшедший дом: страшное наказание, очень обычное в то грубое время – теперь нам даже трудно себе представить, что оно влекло за собой. Но в те времена прослыть безнравственным или попасть в сумасшедший дом было страшнее, чем умереть. Один из известнейших поэтов XIX века, Александр Пушкин, писал: „Не дай мне Бог сойти с ума, нет, лучше посох и сума“. И вообще в те времена люди принуждены были всегда лгать и лицемерить, так что нередко самые светлые умы, прозревавшие ошибки своей эпохи, притворялись верующими в науку и мораль, чтобы только избежать суда общественного мнения».
110
Сочиняющие трагедии по образцу Шекспира. Чтоб добыть искру – нужно ударить изо всей силы молотом по камню. При этом происходит большой шум, и многие склонны думать, что большой шум гораздо важнее, чем маленькая искра. Оттого-то часто писатели, наговоривши громких слов, глубоко уверены, что исполнили свое Святое назначение и очень удивляются, отчего это не все разделяют их восторг, и что многие даже бегут от них или затыкают уши.
111
Метаморфозы. Ум и глупость вовсе не природные свойства человека. Когда приходит настоящая нужда, глупый человек становится умным. За примером ходить недалеко: каким дурачком, разиней выглядит Достоевский в «Униженных и оскорбленных» – о «Бедных людях» я уже не вспоминаю. А в «Записках из подполья» и остальных своих произведениях – он умнейший и проницательнейший человек. То же можно сказать о Ницше, Толстом, Шекспире. Ницше в «Рождении трагедии» совсем имеет вид честного, но простоватого голубоглазого немецкого провинциального студента, а в «Заратустре» он кой-кому даже Макиавелли напомнил. За Брута много досталось бедному Шекспиру, но нет ни одного человека, который бы отрицал великий ум в Гамлете. Но лучший пример – гр. Толстой: он до сих пор, когда ему вздумается – умней самого умного, но иной раз имеет вид школьника. Это в нем интереснейшая и завиднейшая черта.
112
У Шекспира в «Троиле и Крессиде» Терсит говорит по поводу Аякса: «Я его браню, а он меня бьет; я хотел бы, чтобы было наоборот». Достоевский мог бы то же сказать о своих противниках. Он преследовал их колкостями, сарказмами, негодованием, – а они доводили его до белого каления своим спокойствием и уверенностью… Современные поклонники Достоевского спокойно верят в идеи своего учителя. Не значит ли это, что они de facto предали его и перешли на сторону его врагов.
113
В нашей литературе упрочилось мнение, что тургеневские идеальные женщины (Наталья, Елена, Марианна) созданы по образцу и подобию пушкинской Татьяны. Едва ли это правильно: критиков обмануло внешнее сходство. У Пушкина Татьяна является весталкой, приставленной охранять священный огонь высокой, нравственности – но исключительно потому, что это дело не пристало мужчине. Самозванец в «Борисе Годунове» отвечает старику Пимену, проповедующему кротость и смирение: «Ты воевал под башнями Казани» и т. д. Это – дело мужчины. В часы же досуга и отдыха ему нужен домашний очаг, и он хочет быть уверенным, что дома его права надежно охранены. В том и смысл последних слов Татьяны: «Я другому отдана и буду век ему верна». У Тургенева же женщина является судьей и наградой (а иногда и вдохновительницей) победителя-мужчины. Разница – слишком велика.
114
Из немецкого «Введения в философию»: «Мы останемся при мнении, что метафизика, как завершение специальных наук, возможно и желательна, и что на ее долю прежде всего выпадает деятельность, промежуточная между теорией и практикой, опытом и надеждой, разумом и чувством, заключающаяся во взвешивании вероятностей, уравновешивании аргументов, примирении разногласий».[31] Итак, метафизика есть взвешивание вероятностей. Ergo[32] – дальше вероятных заключений она идти не может. Почему же метафизики претендуют на всеобщие и необходимые, прочные и вечные суждения? Не по чину берут. В области метафизики прочных убеждений не может и не должно быть. Слово «прочность» здесь теряет всякий смысл. Уместно говорить о вечном колебании и шатании мысли.
115
Из другого введения в философию, тоже немецкого: «В сравнении с заблуждением материализма… самый несчастный идолопоклонник представляется существом, которому все же открыто хоть какое-нибудь предчувствие великого смысла и сущности вещей».[33] Может быть, эта мысль случайно приблудилась к огромному стаду других мыслей почтенного профессора – так мало она похожа на то, что он обыкновенно говорит. Но даже и в таком случае она не теряет своего интереса. Если материалисты прошлого, XIX столетия, о которых здесь идет речь, – Бюхнер, Фохт, Молешотт, – все люди, стоявшие, как известно, на высоте современного естественнонаучного образования, могли оказаться в области философии более несведущими, чем нетронутый цивилизацией дикарь, то, стало быть, наука не только не имеет ничего общего с философией, но прямо враждебна ей. И стало быть, нам нужно идти к дикарям не затем, чтобы насаждать у них культуру, а чтобы учиться у них философии. Папуас или житель Огненной Земли, читающий лекции по философии ординарному профессору Берлинского университета Фридриху Паульсену – зрелище любопытное! Я говорю Паульсену, а не Бюхнеру или Молешотту, ввиду того, что Паульсен ведь тоже образованный человек, так что, вероятно, его философские предчувствия пострадали от соприкосновения с наукою если не настолько же, как у материалистов, то во всяком случае достаточно для того, чтобы потребовалась помощь краснокожего учителя. И отчего у немецких профессоров так мало смелости и предприимчивости? Что бы Паульсену по собственному почину съездить в Австралию усовершенствоваться в философии? Или бы, по крайне мере, отправлять туда учеников своих и везде, где можно, проповедовать идею нового паломничества? А то придумал оригинальную и плодотворную мысль и забился с ней в дальний угол, так что и при желании ее не разглядишь хорошо. А мысль важная и серьезная: современным философам не мешало бы поучиться у дикарей…
116
Из истории этики: «Сомнения в существовании или в возможности познания всякой вообще нравственной нормы были, разумеется (подчеркнуто мною), побуждением к новому умозрительному обоснованию ее, подобно тому как отрицание возможности знания только повело к отысканию его условий». С этим положением автор не прячется, как Паульсен со своими. Оно у него помещено в красном углу, на самом видном месте сочинения. И сопровождается таким герольдом, как «разумеется». Но на самом деле тут разумеется только одно: что большинство ученых разделяет суждения пр. Йодля, которому принадлежат приведенные слова. Так что предпосылка этики имеет своим основанием consensus sapientium.[34] Достаточно?
117
«Нормативная теория», так распространившаяся в Германии и имеющая немало последователей в России, носит на себе печать той беспечной уверенности, которой отличается всякая удовлетворенность, не желающая даже для теоретической полноты считаться с расколотостью духа, сопутствующей обыкновенно неудовлетворенности. Виндельбанд (Pr?ludien, 313) свидетельствует об этом с наивной откровенностью почти неодушевленного предмета – и не только не стесняется своих показаний, но даже гордится ими: «Философское исследование, – говорит он, – возможно лишь меж теми, которые убеждены, что норма общеобязательного стоит над индивидуальными деятельностями и что таковая может быть отыскана». Не всякий свидетель станет так честно показывать! Оказывается, что философское исследование не есть отыскание истины, а заговор между людьми, условившимися свергнуть истину и возвести на ее трон общеобязательную норму. Задача поистине этическая: нравственность всегда была и будет утилитарною. Ее принцип: кто не за нас, тот против нас.
118
«Если бы кроме доходящей до нас действительности существовала еще одна, хаотическая и не знающая закона, она бы не могла быть предметом мышления» (Riehl, Philosophic der Gegenwart, 127). В этом одна из предпосылок критической философии. Недоказанных – само собою разумеется. Иными только словами в ней выражается приведенная выше мысль Виндельбавда об этическом основании закона причинности. Таким образом, предпосылки современного мышления все яснее убеждают нас, что инстинкт не обманул Ницше: корень нашего мировоззрения не в объективных наблюдениях, а в запросах нашего «сердца», в субъективных, моральных требованиях, а потому победить науку можно не иначе, как уничтожив предварительно мораль.
119
Из возвышенных трюизмов: «философ побеждает страсть, постигая ее, художник – воплощая». По-немецки это звучит еще возвышеннее, но от этого к истине не приближается: «Der Philosoph ?berwindet die Leidenschaft, indem er sie begreift – der K?nstler, indem er sie darstellt» (Windelband, Pr?ludien, 198).
120
Немцы все добиваются Allgemeing?ltigkeit.[35] Меж тем, если задача познания – исчерпать всю глубину действительной жизни – то ведь опыт, поскольку он повторяется, не интересен или, по крайней мере, имеет ограниченный интерес. Важно узнать то, чего еще никто не знает, даже не предчувствует, а потому нужно идти не по общей дороге Allgemeing?ltigkeit, a по новым, еще не видавшим человеческой ноги тропинкам. Оттого мораль, дающая известные правила и тем оберегающая на некоторое время жизнь от сюрпризов, имеет условное значение и в конце концов пасует пред аморальной своеобразностью отдельных человеческих стремлений. Законы – все – имеют регулирующее значение и нужны ищущему отдыха и поддержки человеку. Но первое и существенное условие жизни – это беззаконие. Закон – укрепляющий сон. Беззаконие – творческая деятельность.
121
А = А. Говорят, что логика не нуждается в этом положении и легко может, развивая свои выводы, избегнуть его. Не думаю. Наоборот, на мой взгляд, без этого положения логика решительно не может существовать. А между тем, оно имеет чисто эмпирическое происхождение. Фактически, действительно, А всегда более или менее равняется А. Но могло быть иначе. Мир мог бы быть так устроен, что допускал бы самые фантастические метаморфозы. То, что теперь равняется А, через секунду равнялось бы В, потом С и т. д. Теперь камень есть и довольно долго остается камнем, растение – растением, животное – животным. Но могло бы быть, что камень обращался бы на наших глазах в растение, а растение – в животное. Что в таком предположении нет ничего немыслимого, доказывается существованием эволюционистической теории. Она только вместо секунды подставляет тысячелетия – т. е. те же секунды, сравнительно с вечностью. Так что, рискуя навлечь на себя со стороны поклонников известного эпикуровского принципа упрек в бесстыдстве, я принужден снова повторить, что все, что угодно, может произойти из всего, что угодно, что А может не равняться А и что логика, следовательно, обязана своей достоверностью эмпирически наблюдаемому закону сравнительной неизменности существующих вне нас вещей. Допустите возможность сверхъестественного вмешательства – и логика растеряет столь привлекающие умы несомненность и общеобязательность своих выводов.
122
Стремление понять людей, жизнь и мир мешает нам узнать все это. Ибо «познать» и «понять» два понятия, имеющие не только неодинаковое, но прямо противоположное значение, хотя их часто употребляют как равнозначащие, чуть ли не как синонимы. Мы считаем, что поняли какое-нибудь новое явление, когда включили его в связь прочих, прежде известных. И так как все наши умственные стремления сводятся, к тому, чтобы понять мир, то мы отказываемся познавать многое, что не укладывается на плоскости современного мировоззрения. Например, лейбницевский вопрос, поставленный Кантом в основание критики разума: как можем мы познать находящуюся вне нас вещь, если она не входит в нас? Это непонятно, т. е. не мирится с нашим представлением о понимании. Значит – это нужно вытеснить с поля зрения, что и попытался сделать Кант. А казалось бы, наоборот; казалось бы, что в интересах знания нужно бы жертвовать – и очень охотно – пониманием, ибо понимание есть все-таки второстепенная вещь:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24