Наташа все еще печатает речь Ивана Васильевича; увидев Егора Ильича, она опускает голову, мочки открытых ушей становятся розовыми – девушка краснеет. Егор Ильич бросает взгляд на брошку – большую и яркую, – на лицо Наташи, и его внезапно пронзает мысль: ведь может быть и такое, что брошка и не велика. Он вспоминает, что в его времена носили платья до щиколоток, что и сам он пяток лет назад ходил в широченных брюках и ничего смешного в этом не видел. А в годы его юности носили сапоги гармошкой, шляпы-капотье и тросточку. Шляпа-канотье и тросточка Егору Ильичу не нравились, а вот о сапогах гармошкой он на заре туманной юности мечтал.
Перед мысленным взором Егора Ильича появляется Петр Верховцев, который желчно и неумно ругает молодежь. «Боже! – думает Егор Ильич. – А ведь я похож на Петьку! Чем я отличаюсь от него, когда пилю Наташу? И чем плохо в общем имя Мэри? Обычное, хорошее имя!» Чувствуя, что смущается – ну точь-в-точь как Наташа, – Егор Ильич торопливо подходит к ней, наклоняется и заботливо заглядывает в милое лицо.
– Ты вот что, Натаха! – с ворчливой лаской говорит он. – Ты сама реши, хороша ли брошка… Ты, Натаха, плюнь-ка на мои советы! Мало ли что эти пенсионеры накаркают!
После этих слов Егор Ильич как-то бочком выбирается из приемной и, мельком оглянувшись, видит широко открытые, сияющие Наташины глаза.
– Вот какая положения! – смешливо ворчит он себе под нос.
Егор Ильич выходит на улицу, останавливается и снова добро улыбается. «Открыт этот самый семафор, открыт!» – думает он и неторопливо идет домой. Уличный поток пешеходов уже притих, так как время среднее – до конца рабочего дня еще немало, но день уже кончается. Егору Ильичу непривычно идти в это время по притихшей улице.
Четыре часа тридцать пять минут
В отдельном доме на тихой и узкой улице живет старинный друг и приятель Егора Ильича Василий Васильевич Сыромятников. Четыре года назад он ушел на пенсию и теперь редко показывается в городе, все больше сидит в качалке под старым тополем, испещренным солнечными тенями. К сыромятниковской качалке ведет по садику узенькая, посыпанная песком тропинка, и когда Егор Ильич шагает по ней от калитки, он испытывает странное и неприятное чувство.
Егору Ильичу кажется, что город постепенно исчезает – сперва затихают людские голоса, потом смазывается и пропадает скрежет и звон трамваев, а уж затем тишина закладывает уши ватой. Егору Ильичу хочется покрутить головой, чтобы избавиться от тишины, но это не помогает – она вязнет в ушах замазкой. А шагов через десять Егора Ильича охватывает точное и острое ощущение того, что за спиной нет шумного и веселого города. Словно и не было суетливо-тревожных трамваев, солидных автобусов, тонконогих «Москвичей» и широкогрудых, важно приседающих на задок «Волг», словно и не существовало озабоченного и трудолюбивого человеческого потока, плывущего по тротуару, как по бесконечному эскалатору.
Сейчас, пробираясь по узенькой дорожке, Егор Ильич хмурится. Василия Васильевича, сидящего в качалке, он замечает только тогда, когда почти вплотную приближается к нему: Сыромятников скрыт ветвями, а пятнистые тени листьев на белой рубахе делают ее похожей на маскировочный халат, и Егор Ильич в который уж раз думает о том, что Василий Васильевич замаскировался в своем садочке.
– Здорово! – буркает Егор Ильич и с размаху садится на скамейку.
– Здравствуй, Егор! – тихо и медленно отвечает Василий Васильевич.
У Сыромятникова бледное и опухшее лицо, руки вяло висят, светлые глаза прикрыты ресницами, точно он не хочет, чтобы свет проникал в зрачки. Когда Егор Ильич садится, Василий Васильевич только чуточку повертывает к нему голову да приоткрывает глаза. Все это было бы не так страшно и не так тяжело, будь перед Егором Ильичом не Василий Сыромятников. У Василия сильное и властное львиное лицо, величественная фигура, в светлых глазах, если он их открывает, читается мудрое и твердое. Гранитной силы и крепости человек, он до боли поражает Егора Ильича происшедшей в нем переменой.
Еще год назад Егор Ильич терялся в догадках, что произошло, но так бы и не понял, если бы в руки не попала тоненькая медицинская брошюрка с замысловатым названием. Как она попала к нему, он точно не помнит, но уверен, что не без участия Зинаиды Ивановны. Брошюрка произвела на Егора Ильича ошеломляющее впечатление. Точно вспыхнула яркая молния, при свете которой он понял, что произошло и происходит со старинным другом.
Оперируя медицинскими терминами, приводя неопровержимые данные, автор брошюры рассказывал о том, как реагирует организм человека на внезапный переход от напряженной работы к праздности. Дотошный доцент анализировал несколько случаев с людьми, которые перешли на пенсию, и – по-ученому объективно, аргументированно, – объяснял самым подробнейшим образом, что при этом случалось в сердце, селезенке, почках, легких и других органах человека. Егор Ильич читал брошюру и холодел от страха, так как перед его глазами вставал величественный, с львиной головой и стальным взглядом Василий Васильевич.
Егор Ильич встретил Сыромятникова через неделю после ухода его на пенсию. Василий шел по улице, задрав голову и постукивая тросточкой по тротуару, – у него был вид человека, которому принадлежит город. Увидев Егора Ильича, он обрадовался, крепко пожал руку, заговорил возбужденно-радостным голосом:
– Брожу, наслаждаюсь! Кажется, что весь мир мой! Хочу – еду на речку, хочу – шагаю в кино, хочу – сижу на лавочке и поглядываю на молодых девушек… Жизнь прекрасна, Егор, когда нет заседаний и строек…
У него на самом деле был цветущий вид – щеки порозовели, глаза молодо поблескивали, походка была упругой и веселой, будто Василий Васильевич стряхнул с плеч добрый десяток лет. Спешивший как раз на заседание Егор Ильич завистливыми глазами глянул на него, представил, как через несколько минут на столе у председательствующего звякнет колокольчик, и досадливо спросил:
– Куда ж ты шествуешь в данный текущий момент?
– Мы шествуем на речку! – с вызовом ответил Сыромятников.
Вновь они увиделись через месяц, в кино. Егор Ильич был с Зинаидой Ивановной, а Василий Васильевич – один. Он уже был не такой величественный и веселый. Заграбастав руку Егора Ильича, как-то рассеянно пожал ее, а Зинаиде Ивановне грустно сказал, что жена на работе, а он пошел в кино оттого, что делать нечего.
– Чего такой бледный? – спросил Егор Ильич.
– Нездоровится! На реке, наверное, простыл…
Но Василий Васильевич не простыл на реке – в действие вступили те силы, о которых писал в брошюре ученый-доцент. Еще через неделю Егор Ильич пришел к Василию Васильевичу и застал его сгорбленным и печальным. Он сидел уже в качалке, пестрые тени лежали на белой рубашке, над головой вился, гудел низким реактивным гулом крупный шмель, и Василий Васильевич не отмахивался от него. Лицо еще больше побледнело, те складки на коже, которые придавали ему львиную властность, обвисли. Егор Ильич тогда еще не понимал всего происходящего с другом и опять поразился:
– Худеешь ты, черт!
– Опять нездоровится… На речке, между прочим, не был…
Ах, если бы Егор Ильич уже тогда знал все, если бы медицинская брошюра тогда попалась бы ему в руки! Но, занятый стройками, весь погруженный в дело, он тогда, четыре года назад, и думать-то не думал о том, к чему может привести его друга резкий переход от труда к праздности. Тогда Егор Ильич был лишь озабочен тем, что Василий Васильевич простужается.
Через год, следующим летом, Василий Васильевич прочно обосновался в качалке. Те разрушительные силы, которые вначале безжалостно расправлялись с ним, в конце концов замедлили свое действие и, по выражению знакомого доктора, стабилизировались. Теперь Василий Васильевич дряхлел медленно, но неуклонно. Движения стали тихими и осторожными, взгляд притух, голос басовито хрипел, как бы ослабший.
Егор Ильич смотрит на Василия Васильевича и чувствует, как в груди покалывают холодные, острые иголочки. Что стало с Василием? Неужели это тот самый главный инженер треста, которого Егор Ильич считал своим незаменимым помощником, без которого не мог обойтись и дня? Их связывало в жизни столь многое, что Егор Ильич считал Сыромятникова родным человеком – они вместе прошли тридцать седьмой год, войну, тяжелые годы после войны; съели не один пуд соли. А теперь Егор Ильич никогда не говорит о Сыромятникове с Зинаидой Ивановной – она тоскует, когда говорят о Василии Васильевиче. Вспоминая о нем по многу раз в день, Егор Ильич обливается холодной волной тоски и недовольства собой, так как он не может простить себе того, что не понимал происходящего со старым другом.
– Как чувствуешь себя? – спрашивает Егор Ильич, заглядывая в лицо Василия. – Сердце как?
– На месте! – открывая глаза, отвечает Василий Васильевич. – С утра проверял – на месте…
Когда он шутит, Егору Ильичу легче. Нет, конечно, таких сил, чтобы могли окончательно сломить Василия Васильевича, – сильный он, в сущности, человек, но нет таких сил, чтобы могли и вернуть утраченное. Василий отлично понимает это. Мужественный и честный по отношению к самому себе, он и в мыслях не допускает даже тени уныния. Они как бы существуют раздельно – опухшее и слабое тело Василия Васильевича и его дух, не сдавшийся и по-прежнему могучий.
– Лучше молчи, Егор, – своим басовито-ослабшим голосом говорит Василий Васильевич. – Не надо возвращаться к старому… Совершена непоправимая ошибка! Два года назад я мог бы овладеть своим телом, а теперь поздно. Если бы я два года назад вернулся к труду… Ну, хотя бы бегал на стройки, как ты… – Он усмехается. – Теперь мне остается одно – пребывать в бренном теле Сыромятниковым… Да, да, не качай головой! Не сдаюсь… Утром делаю зарядку, в обед делаю зарядку, вечером делаю зарядку… Все делаю, Егор, но поздно!
Он говорит так, что Егор Ильич настраивается на спокойно-серьезный тон, в голосе Василия такие нотки, которые бывали в нем, когда они – управляющий трестом и главный инженер – беседовали о деле своей жизни. Егор Ильич поневоле становится немного начальственным, чуточку величественным, каким бывал в те мгновения, когда решал сложные инженерные дела. Лицо у него, крепчает, глаза суровеют, это уже не тот весело-добродушный человек, которого видел Лорка Пшеницын, не тот гневный руководитель, перед которым стоял начальник комбината Афонин, а мудрый человек почти семидесятилетнего возраста.
– Понимаю тебя, Василий… Горжусь, что не падаешь духом…
– Спасибо! Не так, конечно, кончу жизнь, как мечталось, но хочу умереть все-таки большевиком.
Василий Васильевич берет со столика кипу бумаг, кладет на колени, ласково и задумчиво проводит по ней ладонью; он снова закрывает глаза, но говорит твердо:
– Пишу книжонку о сборном железобетоне. Думаю, что и в наших условиях дом можно ставить за трое суток… Есть кое-какие мысли, много наблюдений…
Егор Ильич вдруг понимает, что должен молчать. Ну вот ни слова одобрения нельзя произносить сейчас, так как любое слово будет фальшиво. Сдержав горячую волну радости и счастья за Василия, Егор Ильич еще с большей силой чувствует себя так, словно он по-прежнему управляющий трестом и находится в одном служебном кабинете со своим другом – главным инженером.
– Что у тебя новенького? Каково бегаешь? – спрашивает Василий Васильевич, кладя на стол бумаги. Он все понял, все оценил – и молчание Егора Ильича, и перемену в его позе, и выражение лица. И заданный вопрос – это ласковая и признательная плата за чуткость. – Все воюешь с Лоркой Пшеницыным?
Егор Ильич отвечает не сразу. Он бы ответил немедленно, если бы оставался тем человеком, которого сегодня видели на стройке прораб Власов и Лорка Пшеницын. Но теперь Егор Ильич чувствует себя прежним руководителем большого дела и потому чуточку медлит перед тем, как ответить.
– Я ведь тоже не тот, – наконец говорит Егор Ильич. – Ты бы меня, Василий, не узнал!
Сказав это, он снисходительно по отношению к самому себе улыбается. Да, если бы Василий увидел его на стройке, разве бы узнал он в том легковатом человеке Егора Сузуна? Нет, не узнал бы! Показалось бы Василию, что другой человек ходит меж горами щебня и обломками дерева.
– Я теперь на уровне прорабишки! – без улыбки продолжает Егор Ильич. – Выбиваю для стройки раствор, таскаюсь по начальству, изворачиваюсь как уж… Плохо это и в то же время очень хорошо, Василий… Плохо потому, что еще способен на большее, хорошо потому, что чувствую, как возвращается молодость. Сознайся, что самое лучшее время в нашей жизни было тогда, когда мы были безусыми прорабишками. Своими руками дома строили… На уровне прораба нахожусь еще и потому, что не хочу пользоваться своим бывшим положением, хотя, знаешь, невольно… Ну, понимаешь!
– Понимаю! – задумчиво отвечает Василий Васильевич. – Интересно бы на тебя взглянуть со стороны…
– Смешно, наверное… Похожу на разжалованного в прорабы управляющего! А что делать? Не могу же я мешать молодежи, хватаясь за начальничье кресло… Ягодкин не хуже меня ведет трест, а может быть, и лучше… А я все-таки болен…
Они надолго замолкают. Гудят в ветвях шмели, не слышно шума большого города, пестрые тени качаются на пестрой песчаной дорожке. Закрыв глаза, Василий Васильевич покойно лежит в качалке, кажется, что он дремлет, но это не так – он сейчас мысленным взором видит Егора Ильича на стройке, отчетливо представляет все то, что происходит в душе друга. Проходит, наверное, минут пять, и Василий Васильевич открывает глаза, улыбка трогает его резко очерченные, твердые губы.
– Все понимаю! – говорит он. И опять они молчат. Проходит минут пять, после чего Василий Васильевич внезапно резким и стремительным движением выпрямляется, хрипло и гневно произносит:
– Проклинаю тот день и час, когда мне предложили занять этот особняк! Куда я глядел, когда согласился жить в этих стенах, в этом тихом садике, в котором не слышно людей?.. Кто придумал, что люди должны жить в особняках? Жить особняком! Боже, как я не понимал ужаса всего этого…
Шесть часов двадцать пять минут
Егор Ильич однажды обнаружил, что у него не стало недругов. Ошеломленный открытием, он стал торопливо загибать пальцы, перечисляя знакомые фамилии, и чем меньше пальцев оставалось на руках, тем все более огорчался. Боже, у него нет недругов! Загибая пальцы, он вспоминал друзей, единомышленников, доброжелателей. Егор Ильич перебрал еще с десяток фамилий: «Это что же получается – все друзья! А кто же недруг?» Печальный, он тоскливо подумал о том, что во всем виновата проклятая пенсия. Конечно. Это из-за пенсии у него вывелись недруги.
До ухода на пенсию у Егора Ильича было немало недругов. Он вспомнил директора лампового завода – это был такой недруг, которым каждый мог бы гордиться! Директор лампового завода не признавал Егора Ильича, был убежден, что Сузун – отвратительный тип. Егор Ильич, как казалось директору лампового завода, не так говорил, не так сидел, не так ходил, не так глядел, как положено хорошему и нормальному человеку. Одним словом, это был настоящий высококачественный недруг, и жизнь от этого была веселее, напряженнее и в сто раз интереснее, ибо с директором лампового завода нужно было держать ухо востро, хотя директор ничего не делал тихой сапой. Наоборот, директор однажды откровенно признался, что не терпит Егора Сузуна без всякой на то причины. Ему просто, видите ли, не нравился Егор Сузун.
– Ты мне тоже не нравишься! – коротко ответил Егор Ильич.
Потом Егор Ильич вспомнил одного партийного работника и подумал о том, что это был не недруг, а настоящий враг. У партийного работника были спокойные круглые глаза, круглое лицо, круглый животик, и говорил он, казалось, круглым голосом. Он считал, что управляющий трестом Егор Сузун – бесхребетный, беспринципный либерал, что отношения его с рабочими строятся на гнилой основе панибратства. Он говорил: «Надо сурово подсказать товарищу Сузуну, что он принижает авторитет руководителей».
С партийным работником Егор Ильич боролся долгие годы, но только несколько лет назад победил. Когда партийного работника сняли с должности, Егор Ильич строго сказал жене: «Такая судьба ждет всех тех, кто отступит от ленинизма. Это закон».
А вот теперь у Егора Ильича, кажется, нет недругов. Открыв это, он несколько мгновений огорченно цыкал – как это так получается! Вот до чего может довести человека треклятая пенсия!
– А Гоголевы! – вслух воскликнул он. – А Гоголевы!
Но Гоголевы после зрелого размышления оказались нестоящими недругами. Разве можно было их сравнить с директором лампового завода и с круглоглазым партийным работником? Гоголевы были как раз такими недругами, какие, наверное, полагались человеку, ушедшему на пенсию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Перед мысленным взором Егора Ильича появляется Петр Верховцев, который желчно и неумно ругает молодежь. «Боже! – думает Егор Ильич. – А ведь я похож на Петьку! Чем я отличаюсь от него, когда пилю Наташу? И чем плохо в общем имя Мэри? Обычное, хорошее имя!» Чувствуя, что смущается – ну точь-в-точь как Наташа, – Егор Ильич торопливо подходит к ней, наклоняется и заботливо заглядывает в милое лицо.
– Ты вот что, Натаха! – с ворчливой лаской говорит он. – Ты сама реши, хороша ли брошка… Ты, Натаха, плюнь-ка на мои советы! Мало ли что эти пенсионеры накаркают!
После этих слов Егор Ильич как-то бочком выбирается из приемной и, мельком оглянувшись, видит широко открытые, сияющие Наташины глаза.
– Вот какая положения! – смешливо ворчит он себе под нос.
Егор Ильич выходит на улицу, останавливается и снова добро улыбается. «Открыт этот самый семафор, открыт!» – думает он и неторопливо идет домой. Уличный поток пешеходов уже притих, так как время среднее – до конца рабочего дня еще немало, но день уже кончается. Егору Ильичу непривычно идти в это время по притихшей улице.
Четыре часа тридцать пять минут
В отдельном доме на тихой и узкой улице живет старинный друг и приятель Егора Ильича Василий Васильевич Сыромятников. Четыре года назад он ушел на пенсию и теперь редко показывается в городе, все больше сидит в качалке под старым тополем, испещренным солнечными тенями. К сыромятниковской качалке ведет по садику узенькая, посыпанная песком тропинка, и когда Егор Ильич шагает по ней от калитки, он испытывает странное и неприятное чувство.
Егору Ильичу кажется, что город постепенно исчезает – сперва затихают людские голоса, потом смазывается и пропадает скрежет и звон трамваев, а уж затем тишина закладывает уши ватой. Егору Ильичу хочется покрутить головой, чтобы избавиться от тишины, но это не помогает – она вязнет в ушах замазкой. А шагов через десять Егора Ильича охватывает точное и острое ощущение того, что за спиной нет шумного и веселого города. Словно и не было суетливо-тревожных трамваев, солидных автобусов, тонконогих «Москвичей» и широкогрудых, важно приседающих на задок «Волг», словно и не существовало озабоченного и трудолюбивого человеческого потока, плывущего по тротуару, как по бесконечному эскалатору.
Сейчас, пробираясь по узенькой дорожке, Егор Ильич хмурится. Василия Васильевича, сидящего в качалке, он замечает только тогда, когда почти вплотную приближается к нему: Сыромятников скрыт ветвями, а пятнистые тени листьев на белой рубахе делают ее похожей на маскировочный халат, и Егор Ильич в который уж раз думает о том, что Василий Васильевич замаскировался в своем садочке.
– Здорово! – буркает Егор Ильич и с размаху садится на скамейку.
– Здравствуй, Егор! – тихо и медленно отвечает Василий Васильевич.
У Сыромятникова бледное и опухшее лицо, руки вяло висят, светлые глаза прикрыты ресницами, точно он не хочет, чтобы свет проникал в зрачки. Когда Егор Ильич садится, Василий Васильевич только чуточку повертывает к нему голову да приоткрывает глаза. Все это было бы не так страшно и не так тяжело, будь перед Егором Ильичом не Василий Сыромятников. У Василия сильное и властное львиное лицо, величественная фигура, в светлых глазах, если он их открывает, читается мудрое и твердое. Гранитной силы и крепости человек, он до боли поражает Егора Ильича происшедшей в нем переменой.
Еще год назад Егор Ильич терялся в догадках, что произошло, но так бы и не понял, если бы в руки не попала тоненькая медицинская брошюрка с замысловатым названием. Как она попала к нему, он точно не помнит, но уверен, что не без участия Зинаиды Ивановны. Брошюрка произвела на Егора Ильича ошеломляющее впечатление. Точно вспыхнула яркая молния, при свете которой он понял, что произошло и происходит со старинным другом.
Оперируя медицинскими терминами, приводя неопровержимые данные, автор брошюры рассказывал о том, как реагирует организм человека на внезапный переход от напряженной работы к праздности. Дотошный доцент анализировал несколько случаев с людьми, которые перешли на пенсию, и – по-ученому объективно, аргументированно, – объяснял самым подробнейшим образом, что при этом случалось в сердце, селезенке, почках, легких и других органах человека. Егор Ильич читал брошюру и холодел от страха, так как перед его глазами вставал величественный, с львиной головой и стальным взглядом Василий Васильевич.
Егор Ильич встретил Сыромятникова через неделю после ухода его на пенсию. Василий шел по улице, задрав голову и постукивая тросточкой по тротуару, – у него был вид человека, которому принадлежит город. Увидев Егора Ильича, он обрадовался, крепко пожал руку, заговорил возбужденно-радостным голосом:
– Брожу, наслаждаюсь! Кажется, что весь мир мой! Хочу – еду на речку, хочу – шагаю в кино, хочу – сижу на лавочке и поглядываю на молодых девушек… Жизнь прекрасна, Егор, когда нет заседаний и строек…
У него на самом деле был цветущий вид – щеки порозовели, глаза молодо поблескивали, походка была упругой и веселой, будто Василий Васильевич стряхнул с плеч добрый десяток лет. Спешивший как раз на заседание Егор Ильич завистливыми глазами глянул на него, представил, как через несколько минут на столе у председательствующего звякнет колокольчик, и досадливо спросил:
– Куда ж ты шествуешь в данный текущий момент?
– Мы шествуем на речку! – с вызовом ответил Сыромятников.
Вновь они увиделись через месяц, в кино. Егор Ильич был с Зинаидой Ивановной, а Василий Васильевич – один. Он уже был не такой величественный и веселый. Заграбастав руку Егора Ильича, как-то рассеянно пожал ее, а Зинаиде Ивановне грустно сказал, что жена на работе, а он пошел в кино оттого, что делать нечего.
– Чего такой бледный? – спросил Егор Ильич.
– Нездоровится! На реке, наверное, простыл…
Но Василий Васильевич не простыл на реке – в действие вступили те силы, о которых писал в брошюре ученый-доцент. Еще через неделю Егор Ильич пришел к Василию Васильевичу и застал его сгорбленным и печальным. Он сидел уже в качалке, пестрые тени лежали на белой рубашке, над головой вился, гудел низким реактивным гулом крупный шмель, и Василий Васильевич не отмахивался от него. Лицо еще больше побледнело, те складки на коже, которые придавали ему львиную властность, обвисли. Егор Ильич тогда еще не понимал всего происходящего с другом и опять поразился:
– Худеешь ты, черт!
– Опять нездоровится… На речке, между прочим, не был…
Ах, если бы Егор Ильич уже тогда знал все, если бы медицинская брошюра тогда попалась бы ему в руки! Но, занятый стройками, весь погруженный в дело, он тогда, четыре года назад, и думать-то не думал о том, к чему может привести его друга резкий переход от труда к праздности. Тогда Егор Ильич был лишь озабочен тем, что Василий Васильевич простужается.
Через год, следующим летом, Василий Васильевич прочно обосновался в качалке. Те разрушительные силы, которые вначале безжалостно расправлялись с ним, в конце концов замедлили свое действие и, по выражению знакомого доктора, стабилизировались. Теперь Василий Васильевич дряхлел медленно, но неуклонно. Движения стали тихими и осторожными, взгляд притух, голос басовито хрипел, как бы ослабший.
Егор Ильич смотрит на Василия Васильевича и чувствует, как в груди покалывают холодные, острые иголочки. Что стало с Василием? Неужели это тот самый главный инженер треста, которого Егор Ильич считал своим незаменимым помощником, без которого не мог обойтись и дня? Их связывало в жизни столь многое, что Егор Ильич считал Сыромятникова родным человеком – они вместе прошли тридцать седьмой год, войну, тяжелые годы после войны; съели не один пуд соли. А теперь Егор Ильич никогда не говорит о Сыромятникове с Зинаидой Ивановной – она тоскует, когда говорят о Василии Васильевиче. Вспоминая о нем по многу раз в день, Егор Ильич обливается холодной волной тоски и недовольства собой, так как он не может простить себе того, что не понимал происходящего со старым другом.
– Как чувствуешь себя? – спрашивает Егор Ильич, заглядывая в лицо Василия. – Сердце как?
– На месте! – открывая глаза, отвечает Василий Васильевич. – С утра проверял – на месте…
Когда он шутит, Егору Ильичу легче. Нет, конечно, таких сил, чтобы могли окончательно сломить Василия Васильевича, – сильный он, в сущности, человек, но нет таких сил, чтобы могли и вернуть утраченное. Василий отлично понимает это. Мужественный и честный по отношению к самому себе, он и в мыслях не допускает даже тени уныния. Они как бы существуют раздельно – опухшее и слабое тело Василия Васильевича и его дух, не сдавшийся и по-прежнему могучий.
– Лучше молчи, Егор, – своим басовито-ослабшим голосом говорит Василий Васильевич. – Не надо возвращаться к старому… Совершена непоправимая ошибка! Два года назад я мог бы овладеть своим телом, а теперь поздно. Если бы я два года назад вернулся к труду… Ну, хотя бы бегал на стройки, как ты… – Он усмехается. – Теперь мне остается одно – пребывать в бренном теле Сыромятниковым… Да, да, не качай головой! Не сдаюсь… Утром делаю зарядку, в обед делаю зарядку, вечером делаю зарядку… Все делаю, Егор, но поздно!
Он говорит так, что Егор Ильич настраивается на спокойно-серьезный тон, в голосе Василия такие нотки, которые бывали в нем, когда они – управляющий трестом и главный инженер – беседовали о деле своей жизни. Егор Ильич поневоле становится немного начальственным, чуточку величественным, каким бывал в те мгновения, когда решал сложные инженерные дела. Лицо у него, крепчает, глаза суровеют, это уже не тот весело-добродушный человек, которого видел Лорка Пшеницын, не тот гневный руководитель, перед которым стоял начальник комбината Афонин, а мудрый человек почти семидесятилетнего возраста.
– Понимаю тебя, Василий… Горжусь, что не падаешь духом…
– Спасибо! Не так, конечно, кончу жизнь, как мечталось, но хочу умереть все-таки большевиком.
Василий Васильевич берет со столика кипу бумаг, кладет на колени, ласково и задумчиво проводит по ней ладонью; он снова закрывает глаза, но говорит твердо:
– Пишу книжонку о сборном железобетоне. Думаю, что и в наших условиях дом можно ставить за трое суток… Есть кое-какие мысли, много наблюдений…
Егор Ильич вдруг понимает, что должен молчать. Ну вот ни слова одобрения нельзя произносить сейчас, так как любое слово будет фальшиво. Сдержав горячую волну радости и счастья за Василия, Егор Ильич еще с большей силой чувствует себя так, словно он по-прежнему управляющий трестом и находится в одном служебном кабинете со своим другом – главным инженером.
– Что у тебя новенького? Каково бегаешь? – спрашивает Василий Васильевич, кладя на стол бумаги. Он все понял, все оценил – и молчание Егора Ильича, и перемену в его позе, и выражение лица. И заданный вопрос – это ласковая и признательная плата за чуткость. – Все воюешь с Лоркой Пшеницыным?
Егор Ильич отвечает не сразу. Он бы ответил немедленно, если бы оставался тем человеком, которого сегодня видели на стройке прораб Власов и Лорка Пшеницын. Но теперь Егор Ильич чувствует себя прежним руководителем большого дела и потому чуточку медлит перед тем, как ответить.
– Я ведь тоже не тот, – наконец говорит Егор Ильич. – Ты бы меня, Василий, не узнал!
Сказав это, он снисходительно по отношению к самому себе улыбается. Да, если бы Василий увидел его на стройке, разве бы узнал он в том легковатом человеке Егора Сузуна? Нет, не узнал бы! Показалось бы Василию, что другой человек ходит меж горами щебня и обломками дерева.
– Я теперь на уровне прорабишки! – без улыбки продолжает Егор Ильич. – Выбиваю для стройки раствор, таскаюсь по начальству, изворачиваюсь как уж… Плохо это и в то же время очень хорошо, Василий… Плохо потому, что еще способен на большее, хорошо потому, что чувствую, как возвращается молодость. Сознайся, что самое лучшее время в нашей жизни было тогда, когда мы были безусыми прорабишками. Своими руками дома строили… На уровне прораба нахожусь еще и потому, что не хочу пользоваться своим бывшим положением, хотя, знаешь, невольно… Ну, понимаешь!
– Понимаю! – задумчиво отвечает Василий Васильевич. – Интересно бы на тебя взглянуть со стороны…
– Смешно, наверное… Похожу на разжалованного в прорабы управляющего! А что делать? Не могу же я мешать молодежи, хватаясь за начальничье кресло… Ягодкин не хуже меня ведет трест, а может быть, и лучше… А я все-таки болен…
Они надолго замолкают. Гудят в ветвях шмели, не слышно шума большого города, пестрые тени качаются на пестрой песчаной дорожке. Закрыв глаза, Василий Васильевич покойно лежит в качалке, кажется, что он дремлет, но это не так – он сейчас мысленным взором видит Егора Ильича на стройке, отчетливо представляет все то, что происходит в душе друга. Проходит, наверное, минут пять, и Василий Васильевич открывает глаза, улыбка трогает его резко очерченные, твердые губы.
– Все понимаю! – говорит он. И опять они молчат. Проходит минут пять, после чего Василий Васильевич внезапно резким и стремительным движением выпрямляется, хрипло и гневно произносит:
– Проклинаю тот день и час, когда мне предложили занять этот особняк! Куда я глядел, когда согласился жить в этих стенах, в этом тихом садике, в котором не слышно людей?.. Кто придумал, что люди должны жить в особняках? Жить особняком! Боже, как я не понимал ужаса всего этого…
Шесть часов двадцать пять минут
Егор Ильич однажды обнаружил, что у него не стало недругов. Ошеломленный открытием, он стал торопливо загибать пальцы, перечисляя знакомые фамилии, и чем меньше пальцев оставалось на руках, тем все более огорчался. Боже, у него нет недругов! Загибая пальцы, он вспоминал друзей, единомышленников, доброжелателей. Егор Ильич перебрал еще с десяток фамилий: «Это что же получается – все друзья! А кто же недруг?» Печальный, он тоскливо подумал о том, что во всем виновата проклятая пенсия. Конечно. Это из-за пенсии у него вывелись недруги.
До ухода на пенсию у Егора Ильича было немало недругов. Он вспомнил директора лампового завода – это был такой недруг, которым каждый мог бы гордиться! Директор лампового завода не признавал Егора Ильича, был убежден, что Сузун – отвратительный тип. Егор Ильич, как казалось директору лампового завода, не так говорил, не так сидел, не так ходил, не так глядел, как положено хорошему и нормальному человеку. Одним словом, это был настоящий высококачественный недруг, и жизнь от этого была веселее, напряженнее и в сто раз интереснее, ибо с директором лампового завода нужно было держать ухо востро, хотя директор ничего не делал тихой сапой. Наоборот, директор однажды откровенно признался, что не терпит Егора Сузуна без всякой на то причины. Ему просто, видите ли, не нравился Егор Сузун.
– Ты мне тоже не нравишься! – коротко ответил Егор Ильич.
Потом Егор Ильич вспомнил одного партийного работника и подумал о том, что это был не недруг, а настоящий враг. У партийного работника были спокойные круглые глаза, круглое лицо, круглый животик, и говорил он, казалось, круглым голосом. Он считал, что управляющий трестом Егор Сузун – бесхребетный, беспринципный либерал, что отношения его с рабочими строятся на гнилой основе панибратства. Он говорил: «Надо сурово подсказать товарищу Сузуну, что он принижает авторитет руководителей».
С партийным работником Егор Ильич боролся долгие годы, но только несколько лет назад победил. Когда партийного работника сняли с должности, Егор Ильич строго сказал жене: «Такая судьба ждет всех тех, кто отступит от ленинизма. Это закон».
А вот теперь у Егора Ильича, кажется, нет недругов. Открыв это, он несколько мгновений огорченно цыкал – как это так получается! Вот до чего может довести человека треклятая пенсия!
– А Гоголевы! – вслух воскликнул он. – А Гоголевы!
Но Гоголевы после зрелого размышления оказались нестоящими недругами. Разве можно было их сравнить с директором лампового завода и с круглоглазым партийным работником? Гоголевы были как раз такими недругами, какие, наверное, полагались человеку, ушедшему на пенсию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10