Кстати, синьор Паганини, скажите мне, вашей подруге жизни, откровенно: какие струны натянуты на вашей скрипке?
– О синьора! Во всяком случае эти струны звучат не так, как ваш отзвучавший голос.
Он испытывал приступ удушья. Ему, человеку твердых убеждений, в котором любовь к искусству вытеснила все остальное, эти отголоски варварского средневековья и пыток инквизиции, мелкая подлость людей и изуверство католической церкви вдруг показались чудовищной нелепостью. Бешенство бессилия перед человеческой глупостью душило его.
Мать его чудесного ребенка, его жена, смотрела на него тихими, спокойными глазами. Казалось, она поняла муку, раздвоившую его сознание и на мгновение ошеломившую его. Она кивнула ему головой, ее изумительные ресницы закрылись, брови Медеи сдвинулись, на лицо легло выражение горя и раздумья. Тихим, ясным, до дне души проникающим взглядом отвечает ему его Евридика.
– Если так будет идти дальше, – сказала она, – иссякнут наши доходы, концерты не принесут нам ни байокко...
Паганини не слушал.
Ранним утром, бросив ребенка и мужа, Антониа поспешила в почтовой карете в Рим. Всюду, где только было можно, куда пропускали ее старые артистические связи с административной и духовной знатью апостольской столицы, она подготавливала почву для приезда мужа.
Приехав в Рим, Паганини в гостинице, в комнате, отведенной для него, вдруг увидел старого друга, Россини.
Они бросились друг другу навстречу. Выпустив Паганини из объятий, Россини сказал ему, что заболел дирижер и что он, Россини, пришел просить своего друга дирижировать оркестром. Разве могут быть какие-нибудь сомнения! Конечно, Паганини согласен. Друзья садятся. В это время вбегает мальчуган и подает Россини записку.
– Бедный Белло, – говорит Россини. – Умер. Сама судьба посылает вас на его место.
– Когда репетиция? – спрашивает Паганини.
– После захода солнца, – удивленно отвечает Россини. – Да... Позвольте, какой сегодня день?
– Сегодня пятница.
Лицо Россини становится мрачным;
– Пятница? Значит, я пропускаю еще один день. Уже целая неделя пропала из-за болезни Белло. Когда же я поставлю оперу?
Звон шпор и веселые голоса на лестнице. Смеющаяся, оживленная синьора Антониа поднимается по лестнице. Усатый австрийский офицер прощается с нею на площадке. Дверь открыта, все видно. Синьора Антониа улыбается, офицер целует ей руку, потом другую, правую, левую, потом снова правую. «Когда это кончится?» – думает Паганини. Россини молчит. Синьора Антониа входит в комнату, за ней по лестнице, догоняя ее, поднимаются два священника в лиловых сутанах и в коричневые рясах, подпоясанных веревками, потом юноша в военной форме и старик в черной одежде. Все они входят в комнату Паганини вслед за синьорой, а она, подхватывая последние слова, говорит:
– Ну так что же, что пятница, синьор Россини. Репетиция вам разрешена. Не далее как сегодня утром я из Трастевере ездила к монсиньору кардиналу-полицмейстеру, и он разрешил вам репетировать по пятницам. И даже тебе, – она подошла к Паганини и взяла его за подбородок, – он разрешил давать концерты.
Три дня идут репетиции. Россини бесконечно доволен. Оркестр, вначале негодовавший на придирчивость Паганини, превратился в прирученный и покорный зверинец. Однако этот Белло... «Говорят, что особенность итальянцев – прирожденная музыкальность. Откуда же эти варварские звуки?» – спрашивает себя Паганини.
Проходит еще два дня, и он не узнает оркестра. Люди, которые каждое движение его бровей считали личным для себя оскорблением, вдруг стали с напряженным вниманием всматриваться в его лицо, для них стало наслаждением видеть, как разглаживается это лицо, на которое давно усталость наложила морщины. «Экко! – кричал Паганини. – Брависсимо!» И эти чужие друг другу люди, по случайной прихоти судьбы соединенные у дирижерского пульта скрипача, о котором ходили разные темные слухи, вдруг загорались небывалой жаждой искусства как подвига, искусства как огромного дела жизни. Повинуясь жезлу из слоновой кости в руках этого странного человека, они все чувствовали себя большими артистами, виртуозами.
Наступил день публичного исполнения оперы Россини. Автор, синьор Иоахим, как его называли австрийские офицеры, бледный сидел за кулисами в отведенной ему комнатке. На столе перед ним стоял стакан оранжада со льдом и лежала книжка в красном переплете. Паганини запаздывал.
Когда он вошел, Россини схватил его за рукав сюртука и потянул к столу. Он показал книгу, на ней была надпись: «Don de l'auteur» – «От автора». Он нарочно открыл четыреста пятьдесят первую страницу. Это была «Жизнь Россини», написанная господином Стендалем, напечатанная в Париже на улице Бутуар в 1824 году.
– Ты помнишь его? Ты видел его в Болонье, – это самый скандальный офицер шестого драгунского полка. А улица Бутуар – ты знаешь, там живет самый озорной французский поэт – Беранже, вместе с автором «Марсельезы», Руже де Лилем. Руже де Лиля разбил паралич, он очень нуждается сейчас. Я был на этой улице, я там получил эту книгу.
Паганини читал строчки, посвященные ему господином Стендалем. Он читал о том, что он – первая скрипка Италии и, быть может, величайший скрипач за все время существования человечества; но что он достиг своего изумительного таланта не путем терпеливых занятий в стенах какой-нибудь консерватории, а в силу того, что заблуждения любви, как говорят, привели его в тюрьму на многие годы.
Изолированный, покинутый людьми, в тюрьме, которая грозила ему эшафотом, он имел под рукой только одно занятие – игру на скрипке, и вот там он научился переводить язык своей души в звуки скрипки. Долгие вечера заключения обеспечили ему возможность в совершенстве изучить этот новый, нечеловеческий язык. Недостаточно слышать Паганини в концертах, где он, как Геркулес, повергает в прах состязающихся с ним скрипачей северных стран. Надо слушать его, когда он играет свои каприччио в состоянии вдохновения, достигающем силы какой-то одержимости. Характеризуя эти каприччио, автор добавлял, что по трудности они совершенно невыполнимы и все труднейшие концерты перед ними – ничто.
Паганини хотел положить книгу на стол, но она упала на пол, листы смялись, и хуже всего было то, что, натягивая белую перчатку, Паганини наступил на чистенький переплет ногой.
Молодыми и быстрыми шагами он вышел в оркестр и взбежал на ступеньки дирижерского пульта. Он был бледен. Короткий и сухой стук палочки о пюпитр, минута настороженности, и зал огласился сладчайшими из всех звуков, которые слышала дотоле Италия, – звуками новой оперы Россини.
В перерыве после первого акта маленький усатый офицер, звеня огромными, не по росту, шпорами, вошел в комнату, где Паганини сидел с автором оперы. Оба молчали, и молчание было настолько тяжелым, что этот молодой человек в военной форме остановился в дверях, не решаясь переступить порог. Первый заметил его Россини. У него появилась шаловливая мысль: «Вот сейчас откашляется и тронет правой рукой усы». И когда действительно офицер, как по внушению, проделал все это, Россини не мог удержаться от хохота. Паганини поднял голову.
– Что вам нужно? – спросил он и встал.
Офицер отдал честь. «Слава Иисусу, – подумал Паганини, – черт бы тебя подрал, значит, это еще не арест!» Огромный пакет, вынутый из кожаной сумки, был передан Паганини. Красные сургучные печати в пяти местах пятнали конверт. Шелковый шнур торчал из угла. Офицер с поклоном вручил этот пакет Паганини и, ловким жестом откинув занавеску, вышел за дверь. Паганини увидел в коридоре толпящихся людей. Машинально он дернул за шнур. Пакет раскрылся. Грамота с тиарой и скрещенными ключами гласила, что святейший отец, наместник христов, благословляет ангельское служение раба апостольской курии и верного сына вселенской церкви Никколо Паганини и делает его кавалером ордена Золотой шпоры, знаки коего при сем препровождаются. Лента и красивая ювелирная игрушка лежали на ладони у Паганини. Он, как ребенок, нашедший красивую раковину на морском берегу, смотрел и не понимал, в чем дело.
Вынесенный на руках на авансцену, с бриллиантами и золотом на раскрытой ладони, Паганини недоуменно кланялся публике. Он кланялся низко, сгорбясь в три погибели и прикладывая правую руку к сердцу в знак полного недоумения по поводу внимания римского первосвященника и в знак того, что он униженно просит римскую толпу простить ему его громадный, подавляющий ее талант. Он просил людей простить ему его гениальность, он просил у громадного театра извинить ему непревзойденную мощь его вдохновения. У подлецов и жандармов, у воров и чиновников, у парикмахеров и сводней, у римских банкиров он просил извинения за то, что он бесконечно выше их и благородней, за то, что он сжигает ежеминутно свою жизнь на огне огромного и неугасимого искусства. Он просил прощения за то, что никогда не станет ни подлецом, ни вором, ни серым чиновником из мелкой поповской канцелярии, и сидевшие в первом ряду прелаты и кардинал-губернатор благосклонно улыбались, рукоплеща пухлыми ладонями ничтожному скрипачу, обласканному его святейшеством. Они видели раболепство этого скрипача и не чувствовали, что этот не понятый и только этим преступный гений просит прощения за свой безудержный талант, думая только о том, как спит маленький ясноглазый человек, с улыбкой премудрой, как сама природа, с мальчишескими веселыми щечками, существо, жизнь которого всецело зависит от его отца.
Но аплодисменты раздавались громче и громче. Толпа гудела и ревела. И Паганини все острее начинал ощущать свое превосходство над всеми этими людьми. Это знакомое чувство опьяняло его. Старая генуэзская кровь отважных мореплавателей гордо стучала в висках. Потом его охватила страшная жалость к огромной толпе.
С тяжелым чувством одиночества садился Паганини в карету. Перед ним сидела Антониа; ее раскрасневшееся лицо, чересчур яркие губы и блестящие глаза показывали, что она как нельзя более довольна произведенным эффектом. Она ждала, что супруг заговорит. Он должен был рассыпаться в словах благодарности. Но Паганини, устало склонив голову на плечо, в рассеянности выронил пакет с папской печатью. Ярко-алый сургуч затрещал под лаковой черной туфлей.
Синьора Антониа вскинула на мужа глаза. Потрясенная таким пренебрежением к милостям святого отца, Антониа в ужасе закричала и ударила Паганини по щеке. Кучер не оглянулся, карета рванулась, испуганные лошади понесли. Паганини откинулся на подушки, закрыв глаза. Ни слова не было сказано супругами до следующего дня.
Утром, достав «Поншон», Паганини приложил его к слабому плечу Ахиллино. Ребенок охотно взял смычок, он уже умел подражать отцу и машинально нажимал струны тонкими пальчиками, извлекая плачущие, смешные, детские звуки.
– Он – мой соперник! – смеясь, воскликнул Паганини. – Честное слово, он – мой соперник! Он во всяком случае играет лучше, чем я. Ты – мой рыцарь Золотой шпоры, – говорил он, кружа маленького Паганини по комнате. – Его святейшество одарило трех лиц этой высокой наградой – Моцарта, Глюка и меня. О мое сокровище, насколько ты достойнее своего отца!
Синьора Антониа вошла в комнату. Ни слова о вчерашнем происшествии.
Паганини просто и без любопытства смотрел на свою супругу. Он решил предать забвению вчерашнюю вспышку, не входя ни в какие расчеты самолюбия, просто ради нее самой, ради Антонии.
Но Антониа ничего не забыла, она помнила каждую секунду – и молчала она просто потому, что не надеялась на свое красноречие. Да и кроме того, она, как верная дочь католической церкви, считала, что малейшее сопротивление велениям религии является страшным грехом и не нужно убеждать доводами ясной логики человека, идущего против наместника христова и его сподвижников. Ее затрудняло главным образом то, что в плане, который она предполагала осуществить, не все зависело от нее одной. Она почти не сомневалась, что Паганини откажется ехать вечером с визитом к монсиньору кардиналу-полицмейстеру.
Когда она, наконец, приступила к атаке. Паганини, против ее ожидания, не оказал сопротивления. Он просто ничего не понял. И, сидя в карете, он беспокоился лишь по поводу того, что, засыпая, Ахиллино три раза кашлянул, он досадовал лишь на то, что никто не напомнил ему захватить скрипку.
На вечере у прелата к Паганини подошел маленький человек в пудреном парике, усыпанный звездами, орденами и разукрашенный лентами. Он интересовался игрой знаменитого скрипача, спрашивал о тайнах и секретах его мастерства. Откуда-то принесли скрипку. Это было дешевое изделие неталантливого мастера, поставщика инструментов для виртуозов, играющих на свадьбах. Но вот ее коснулся смычком Паганини, и она запела так, как не пела никогда под руками человека.
Когда Паганини опустил смычок, маленький человек в орденах милостиво произнес:
– Вы приезжайте к нам в Вену, всюду скажете, что герцог Порталла пригласил вас. Вам всюду дорога открыта в теперешней Европе. Власть осуществлена полностью по заветам Христа и римского первосвященника, и, памятуя о том, что вы явились ко мне в Риме, будьте уверены в том, что вам всюду открыты дороги на север за Альпами.
На обратном пути, когда Антониа беспокойно спросила о встречах и впечатлениях, Паганини вдруг вспомнил, что должна была состояться беседа с синьором принчипе Меттерних.
– Но его не было, – оправдываясь, сказал Паганини.
– Как не было?! – вскричала синьора, и щеки ее залил румянец гнева. Глаза с яростью вперились в злосчастного супруга. Он никогда не видел ее такой.
– Князь Меттерних стоял перед вами, милостиво с вами говорил, а вы играли на какой-то отвратительной скрипке.
– Как князь Меттерних? – мрачно сказал Паганини. – Это был герцог Порталла.
– Ну да, герцог Порталла и есть князь Меттерних...
Разговор был прерван звоном разбитого стекла. Парный дышловый экипаж на перекрестке двух дорог врезался в их карету. После криков, шума, ругани кучеров, вмешательства сбиров и совершенно неожиданного для Паганини оскорбительного допроса, которому подверг его молодой человек в черной одежде, все снова расселись по местам.
...В то время, когда, вытянув усталое тело на маленьком диване, Паганини засыпал, полный мыслей о предстоящей поездке в Европу, – происходили события, о которых он не мог подозревать и которые имели для него немаловажное значение.
* * *
Жестокий, холодный взгляд остановился на протоколе, принесенном в двести сорок девятую комнату Ватикана.
Обстановка этой комнаты заслуживает внимания: маленькая белая койка, очень узкая, над койкой – крест из черного дерева с изображением распятого, вырезанного из слоновой кости; штофные обои содраны, пол застлан индийскими джутовыми цыновками; два стула, деревянный непокрытый стол. Фарфоровый ковшик и стеклянная миска с чистой, прозрачной водой. На столе – перо и чернильница, стопка синей бумаги со знаком конгрегации и рядом маленькие светло-лазоревые листки со штампом генерала иезуитского ордена. Немного в стороне, у окна, потайной шкаф; дверцы его открыты...
Рука, начавшая писать адрес на большом синем конверте, не окончила первого слова. На длинных пальцах этой желтой, прозрачной, как воск, руки не было никаких украшений. За столом сидел человек, облеченный огромной властью главы иезуитского ордена.
После смерти Тадеуша Бжозовского в 1820 году его место занял Алоиз Фортис. В данное время генерал ордена был в отъезде, и его замещал молодой голландец Питер Роотаан. Сдержанный, спокойный не по летам, этот человек своим бесстрастием, бесконечной суровостью к себе, презрением к человеческим страстям завоевал большое уважение ордена. Ясный аналитический ум давал ему возможность точно и отчетливо решать вопросы, как возникавшие из обыденной сутолоки, так и связанные с гигантским планом работы ордена во всех пяти частях света.
Синьор Роотаан получил сообщение о случае с каретой Паганини не непосредственно. Сбиры передавали сведения о происшествиях в городе Риме синьору кардиналу-полицмейстеру.
– Арестован ли неосторожный кучер? – спросил Роотаан.
– Нет, – ответил докладчик, – ведь он же в темноте, нечаянно...
Роотаан сделал знак рукой, и докладчик замолчал.
– Итак, синьор Паганини доехал благополучно с женою и сейчас почивает?
Докладчик кивнул головой.
– Известно ли, что кучер пробил стекло кареты человека, к которому милостив святой отец и которого князь Меттерних приглашает в Вену?
– Известно.
– Что же говорит кучер?
Докладчик развел руками:
– Он говорит, что в следующий раз будет работать удачнее.
Роотаан отложил бумаги в сторону.
– Внезапная благосклонность австрийского министра вполне понятна, она никого ни к чему не обязывает, – тихо произнес Роотаан. – Награждение, данное святейшим отцом, – это неосторожность, которая не должна повторяться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
– О синьора! Во всяком случае эти струны звучат не так, как ваш отзвучавший голос.
Он испытывал приступ удушья. Ему, человеку твердых убеждений, в котором любовь к искусству вытеснила все остальное, эти отголоски варварского средневековья и пыток инквизиции, мелкая подлость людей и изуверство католической церкви вдруг показались чудовищной нелепостью. Бешенство бессилия перед человеческой глупостью душило его.
Мать его чудесного ребенка, его жена, смотрела на него тихими, спокойными глазами. Казалось, она поняла муку, раздвоившую его сознание и на мгновение ошеломившую его. Она кивнула ему головой, ее изумительные ресницы закрылись, брови Медеи сдвинулись, на лицо легло выражение горя и раздумья. Тихим, ясным, до дне души проникающим взглядом отвечает ему его Евридика.
– Если так будет идти дальше, – сказала она, – иссякнут наши доходы, концерты не принесут нам ни байокко...
Паганини не слушал.
Ранним утром, бросив ребенка и мужа, Антониа поспешила в почтовой карете в Рим. Всюду, где только было можно, куда пропускали ее старые артистические связи с административной и духовной знатью апостольской столицы, она подготавливала почву для приезда мужа.
Приехав в Рим, Паганини в гостинице, в комнате, отведенной для него, вдруг увидел старого друга, Россини.
Они бросились друг другу навстречу. Выпустив Паганини из объятий, Россини сказал ему, что заболел дирижер и что он, Россини, пришел просить своего друга дирижировать оркестром. Разве могут быть какие-нибудь сомнения! Конечно, Паганини согласен. Друзья садятся. В это время вбегает мальчуган и подает Россини записку.
– Бедный Белло, – говорит Россини. – Умер. Сама судьба посылает вас на его место.
– Когда репетиция? – спрашивает Паганини.
– После захода солнца, – удивленно отвечает Россини. – Да... Позвольте, какой сегодня день?
– Сегодня пятница.
Лицо Россини становится мрачным;
– Пятница? Значит, я пропускаю еще один день. Уже целая неделя пропала из-за болезни Белло. Когда же я поставлю оперу?
Звон шпор и веселые голоса на лестнице. Смеющаяся, оживленная синьора Антониа поднимается по лестнице. Усатый австрийский офицер прощается с нею на площадке. Дверь открыта, все видно. Синьора Антониа улыбается, офицер целует ей руку, потом другую, правую, левую, потом снова правую. «Когда это кончится?» – думает Паганини. Россини молчит. Синьора Антониа входит в комнату, за ней по лестнице, догоняя ее, поднимаются два священника в лиловых сутанах и в коричневые рясах, подпоясанных веревками, потом юноша в военной форме и старик в черной одежде. Все они входят в комнату Паганини вслед за синьорой, а она, подхватывая последние слова, говорит:
– Ну так что же, что пятница, синьор Россини. Репетиция вам разрешена. Не далее как сегодня утром я из Трастевере ездила к монсиньору кардиналу-полицмейстеру, и он разрешил вам репетировать по пятницам. И даже тебе, – она подошла к Паганини и взяла его за подбородок, – он разрешил давать концерты.
Три дня идут репетиции. Россини бесконечно доволен. Оркестр, вначале негодовавший на придирчивость Паганини, превратился в прирученный и покорный зверинец. Однако этот Белло... «Говорят, что особенность итальянцев – прирожденная музыкальность. Откуда же эти варварские звуки?» – спрашивает себя Паганини.
Проходит еще два дня, и он не узнает оркестра. Люди, которые каждое движение его бровей считали личным для себя оскорблением, вдруг стали с напряженным вниманием всматриваться в его лицо, для них стало наслаждением видеть, как разглаживается это лицо, на которое давно усталость наложила морщины. «Экко! – кричал Паганини. – Брависсимо!» И эти чужие друг другу люди, по случайной прихоти судьбы соединенные у дирижерского пульта скрипача, о котором ходили разные темные слухи, вдруг загорались небывалой жаждой искусства как подвига, искусства как огромного дела жизни. Повинуясь жезлу из слоновой кости в руках этого странного человека, они все чувствовали себя большими артистами, виртуозами.
Наступил день публичного исполнения оперы Россини. Автор, синьор Иоахим, как его называли австрийские офицеры, бледный сидел за кулисами в отведенной ему комнатке. На столе перед ним стоял стакан оранжада со льдом и лежала книжка в красном переплете. Паганини запаздывал.
Когда он вошел, Россини схватил его за рукав сюртука и потянул к столу. Он показал книгу, на ней была надпись: «Don de l'auteur» – «От автора». Он нарочно открыл четыреста пятьдесят первую страницу. Это была «Жизнь Россини», написанная господином Стендалем, напечатанная в Париже на улице Бутуар в 1824 году.
– Ты помнишь его? Ты видел его в Болонье, – это самый скандальный офицер шестого драгунского полка. А улица Бутуар – ты знаешь, там живет самый озорной французский поэт – Беранже, вместе с автором «Марсельезы», Руже де Лилем. Руже де Лиля разбил паралич, он очень нуждается сейчас. Я был на этой улице, я там получил эту книгу.
Паганини читал строчки, посвященные ему господином Стендалем. Он читал о том, что он – первая скрипка Италии и, быть может, величайший скрипач за все время существования человечества; но что он достиг своего изумительного таланта не путем терпеливых занятий в стенах какой-нибудь консерватории, а в силу того, что заблуждения любви, как говорят, привели его в тюрьму на многие годы.
Изолированный, покинутый людьми, в тюрьме, которая грозила ему эшафотом, он имел под рукой только одно занятие – игру на скрипке, и вот там он научился переводить язык своей души в звуки скрипки. Долгие вечера заключения обеспечили ему возможность в совершенстве изучить этот новый, нечеловеческий язык. Недостаточно слышать Паганини в концертах, где он, как Геркулес, повергает в прах состязающихся с ним скрипачей северных стран. Надо слушать его, когда он играет свои каприччио в состоянии вдохновения, достигающем силы какой-то одержимости. Характеризуя эти каприччио, автор добавлял, что по трудности они совершенно невыполнимы и все труднейшие концерты перед ними – ничто.
Паганини хотел положить книгу на стол, но она упала на пол, листы смялись, и хуже всего было то, что, натягивая белую перчатку, Паганини наступил на чистенький переплет ногой.
Молодыми и быстрыми шагами он вышел в оркестр и взбежал на ступеньки дирижерского пульта. Он был бледен. Короткий и сухой стук палочки о пюпитр, минута настороженности, и зал огласился сладчайшими из всех звуков, которые слышала дотоле Италия, – звуками новой оперы Россини.
В перерыве после первого акта маленький усатый офицер, звеня огромными, не по росту, шпорами, вошел в комнату, где Паганини сидел с автором оперы. Оба молчали, и молчание было настолько тяжелым, что этот молодой человек в военной форме остановился в дверях, не решаясь переступить порог. Первый заметил его Россини. У него появилась шаловливая мысль: «Вот сейчас откашляется и тронет правой рукой усы». И когда действительно офицер, как по внушению, проделал все это, Россини не мог удержаться от хохота. Паганини поднял голову.
– Что вам нужно? – спросил он и встал.
Офицер отдал честь. «Слава Иисусу, – подумал Паганини, – черт бы тебя подрал, значит, это еще не арест!» Огромный пакет, вынутый из кожаной сумки, был передан Паганини. Красные сургучные печати в пяти местах пятнали конверт. Шелковый шнур торчал из угла. Офицер с поклоном вручил этот пакет Паганини и, ловким жестом откинув занавеску, вышел за дверь. Паганини увидел в коридоре толпящихся людей. Машинально он дернул за шнур. Пакет раскрылся. Грамота с тиарой и скрещенными ключами гласила, что святейший отец, наместник христов, благословляет ангельское служение раба апостольской курии и верного сына вселенской церкви Никколо Паганини и делает его кавалером ордена Золотой шпоры, знаки коего при сем препровождаются. Лента и красивая ювелирная игрушка лежали на ладони у Паганини. Он, как ребенок, нашедший красивую раковину на морском берегу, смотрел и не понимал, в чем дело.
Вынесенный на руках на авансцену, с бриллиантами и золотом на раскрытой ладони, Паганини недоуменно кланялся публике. Он кланялся низко, сгорбясь в три погибели и прикладывая правую руку к сердцу в знак полного недоумения по поводу внимания римского первосвященника и в знак того, что он униженно просит римскую толпу простить ему его громадный, подавляющий ее талант. Он просил людей простить ему его гениальность, он просил у громадного театра извинить ему непревзойденную мощь его вдохновения. У подлецов и жандармов, у воров и чиновников, у парикмахеров и сводней, у римских банкиров он просил извинения за то, что он бесконечно выше их и благородней, за то, что он сжигает ежеминутно свою жизнь на огне огромного и неугасимого искусства. Он просил прощения за то, что никогда не станет ни подлецом, ни вором, ни серым чиновником из мелкой поповской канцелярии, и сидевшие в первом ряду прелаты и кардинал-губернатор благосклонно улыбались, рукоплеща пухлыми ладонями ничтожному скрипачу, обласканному его святейшеством. Они видели раболепство этого скрипача и не чувствовали, что этот не понятый и только этим преступный гений просит прощения за свой безудержный талант, думая только о том, как спит маленький ясноглазый человек, с улыбкой премудрой, как сама природа, с мальчишескими веселыми щечками, существо, жизнь которого всецело зависит от его отца.
Но аплодисменты раздавались громче и громче. Толпа гудела и ревела. И Паганини все острее начинал ощущать свое превосходство над всеми этими людьми. Это знакомое чувство опьяняло его. Старая генуэзская кровь отважных мореплавателей гордо стучала в висках. Потом его охватила страшная жалость к огромной толпе.
С тяжелым чувством одиночества садился Паганини в карету. Перед ним сидела Антониа; ее раскрасневшееся лицо, чересчур яркие губы и блестящие глаза показывали, что она как нельзя более довольна произведенным эффектом. Она ждала, что супруг заговорит. Он должен был рассыпаться в словах благодарности. Но Паганини, устало склонив голову на плечо, в рассеянности выронил пакет с папской печатью. Ярко-алый сургуч затрещал под лаковой черной туфлей.
Синьора Антониа вскинула на мужа глаза. Потрясенная таким пренебрежением к милостям святого отца, Антониа в ужасе закричала и ударила Паганини по щеке. Кучер не оглянулся, карета рванулась, испуганные лошади понесли. Паганини откинулся на подушки, закрыв глаза. Ни слова не было сказано супругами до следующего дня.
Утром, достав «Поншон», Паганини приложил его к слабому плечу Ахиллино. Ребенок охотно взял смычок, он уже умел подражать отцу и машинально нажимал струны тонкими пальчиками, извлекая плачущие, смешные, детские звуки.
– Он – мой соперник! – смеясь, воскликнул Паганини. – Честное слово, он – мой соперник! Он во всяком случае играет лучше, чем я. Ты – мой рыцарь Золотой шпоры, – говорил он, кружа маленького Паганини по комнате. – Его святейшество одарило трех лиц этой высокой наградой – Моцарта, Глюка и меня. О мое сокровище, насколько ты достойнее своего отца!
Синьора Антониа вошла в комнату. Ни слова о вчерашнем происшествии.
Паганини просто и без любопытства смотрел на свою супругу. Он решил предать забвению вчерашнюю вспышку, не входя ни в какие расчеты самолюбия, просто ради нее самой, ради Антонии.
Но Антониа ничего не забыла, она помнила каждую секунду – и молчала она просто потому, что не надеялась на свое красноречие. Да и кроме того, она, как верная дочь католической церкви, считала, что малейшее сопротивление велениям религии является страшным грехом и не нужно убеждать доводами ясной логики человека, идущего против наместника христова и его сподвижников. Ее затрудняло главным образом то, что в плане, который она предполагала осуществить, не все зависело от нее одной. Она почти не сомневалась, что Паганини откажется ехать вечером с визитом к монсиньору кардиналу-полицмейстеру.
Когда она, наконец, приступила к атаке. Паганини, против ее ожидания, не оказал сопротивления. Он просто ничего не понял. И, сидя в карете, он беспокоился лишь по поводу того, что, засыпая, Ахиллино три раза кашлянул, он досадовал лишь на то, что никто не напомнил ему захватить скрипку.
На вечере у прелата к Паганини подошел маленький человек в пудреном парике, усыпанный звездами, орденами и разукрашенный лентами. Он интересовался игрой знаменитого скрипача, спрашивал о тайнах и секретах его мастерства. Откуда-то принесли скрипку. Это было дешевое изделие неталантливого мастера, поставщика инструментов для виртуозов, играющих на свадьбах. Но вот ее коснулся смычком Паганини, и она запела так, как не пела никогда под руками человека.
Когда Паганини опустил смычок, маленький человек в орденах милостиво произнес:
– Вы приезжайте к нам в Вену, всюду скажете, что герцог Порталла пригласил вас. Вам всюду дорога открыта в теперешней Европе. Власть осуществлена полностью по заветам Христа и римского первосвященника, и, памятуя о том, что вы явились ко мне в Риме, будьте уверены в том, что вам всюду открыты дороги на север за Альпами.
На обратном пути, когда Антониа беспокойно спросила о встречах и впечатлениях, Паганини вдруг вспомнил, что должна была состояться беседа с синьором принчипе Меттерних.
– Но его не было, – оправдываясь, сказал Паганини.
– Как не было?! – вскричала синьора, и щеки ее залил румянец гнева. Глаза с яростью вперились в злосчастного супруга. Он никогда не видел ее такой.
– Князь Меттерних стоял перед вами, милостиво с вами говорил, а вы играли на какой-то отвратительной скрипке.
– Как князь Меттерних? – мрачно сказал Паганини. – Это был герцог Порталла.
– Ну да, герцог Порталла и есть князь Меттерних...
Разговор был прерван звоном разбитого стекла. Парный дышловый экипаж на перекрестке двух дорог врезался в их карету. После криков, шума, ругани кучеров, вмешательства сбиров и совершенно неожиданного для Паганини оскорбительного допроса, которому подверг его молодой человек в черной одежде, все снова расселись по местам.
...В то время, когда, вытянув усталое тело на маленьком диване, Паганини засыпал, полный мыслей о предстоящей поездке в Европу, – происходили события, о которых он не мог подозревать и которые имели для него немаловажное значение.
* * *
Жестокий, холодный взгляд остановился на протоколе, принесенном в двести сорок девятую комнату Ватикана.
Обстановка этой комнаты заслуживает внимания: маленькая белая койка, очень узкая, над койкой – крест из черного дерева с изображением распятого, вырезанного из слоновой кости; штофные обои содраны, пол застлан индийскими джутовыми цыновками; два стула, деревянный непокрытый стол. Фарфоровый ковшик и стеклянная миска с чистой, прозрачной водой. На столе – перо и чернильница, стопка синей бумаги со знаком конгрегации и рядом маленькие светло-лазоревые листки со штампом генерала иезуитского ордена. Немного в стороне, у окна, потайной шкаф; дверцы его открыты...
Рука, начавшая писать адрес на большом синем конверте, не окончила первого слова. На длинных пальцах этой желтой, прозрачной, как воск, руки не было никаких украшений. За столом сидел человек, облеченный огромной властью главы иезуитского ордена.
После смерти Тадеуша Бжозовского в 1820 году его место занял Алоиз Фортис. В данное время генерал ордена был в отъезде, и его замещал молодой голландец Питер Роотаан. Сдержанный, спокойный не по летам, этот человек своим бесстрастием, бесконечной суровостью к себе, презрением к человеческим страстям завоевал большое уважение ордена. Ясный аналитический ум давал ему возможность точно и отчетливо решать вопросы, как возникавшие из обыденной сутолоки, так и связанные с гигантским планом работы ордена во всех пяти частях света.
Синьор Роотаан получил сообщение о случае с каретой Паганини не непосредственно. Сбиры передавали сведения о происшествиях в городе Риме синьору кардиналу-полицмейстеру.
– Арестован ли неосторожный кучер? – спросил Роотаан.
– Нет, – ответил докладчик, – ведь он же в темноте, нечаянно...
Роотаан сделал знак рукой, и докладчик замолчал.
– Итак, синьор Паганини доехал благополучно с женою и сейчас почивает?
Докладчик кивнул головой.
– Известно ли, что кучер пробил стекло кареты человека, к которому милостив святой отец и которого князь Меттерних приглашает в Вену?
– Известно.
– Что же говорит кучер?
Докладчик развел руками:
– Он говорит, что в следующий раз будет работать удачнее.
Роотаан отложил бумаги в сторону.
– Внезапная благосклонность австрийского министра вполне понятна, она никого ни к чему не обязывает, – тихо произнес Роотаан. – Награждение, данное святейшим отцом, – это неосторожность, которая не должна повторяться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43