А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Позавтракал – кидает. На репетицию пришел – естественно, кидает. Пообедал – кидает. Перед сном – кидает. Однажды Дан видел умилительную картину. Друг его Коля, жонглер от Бога, один из лучших в мировом цирке, хлебал щи в цирковом буфете. В правой руке у него была ложка, перед глазами, опертые на солонку – «Три мушкетера» бессмертного Дюма-отца, а левой он машинально бросал два теннисных мячика.
Два мячика одной рукой – игра для детей младшего возраста.
– Зачем тебе эта морока, Кот? – спросил его Дан, зашедший в буфет перехватить тех же щец. – Два мячика ничему не способствуют: ни добротному пищеварению, ни растущему мастерству. Кидай три, на худой конец…
Друг Коля словил свои мячи, оторвался от ложки и «Трех мушкетеров», сказал серьезно:
– Три не могу. Пока. В тарелку, гады, сыплются. Люська, жена, лается: жирные пятна на рубахе, щи брызгаются.
Великий Цезарь умел одновременно писать, читать и разговаривать с подчиненными. Великий Коля умел одновременно обедать, читать Дюма и жонглировать. Третий мяч отвлекал его внимание либо от книги, либо от щей, но Коля никогда не останавливался на достигнутом.
Дан придет в манеж, покидает часа три, вспотеет до ребер:
– Привет, Кот, я – в душ.
А Коля работает в скоростном темпе с шестью булавами, хохочет, орет вслед:
– Слабачок, Дан. Делай как я – знаменитым станешь! Дан не сумел стать знаменитым, как Коля. Терпения не хватило. Да и быстро приедалось ему одно и то же, потому и влез он теперь на моноцикл, решил попробовать себя в ином амплуа. Осел на репетиционном периоде в московской студии в Измайлове, потихоньку готовил новый номер.
– Легкой дорожки ищешь, – сказал ему бестактный Коля. – Сядешь на моноцикл – любую халтурку публика спустит. Как же, как же: на этом тычке и сидеть-то нескладно, а он – герой! – еще и кидает чегой-то. И ловит иногда.
– А если я всегда ловить буду?
– Вре-ошь, Данила, кому баки расчесываешь? Нет жонглера, который бы не сыпал. Ты сколь кидать станешь?
– Пять-шесть.
– Булавы?
– Булавы, кольца, мячи.
– Не размазывай картинку, Данила, оставь три булавы, да только работай как на земле, чтоб их видно не было, чтоб они вихрем летели, чтоб дурак зритель забыл про твой оселок под задницей. Идею уловил?
Идею Дан уловил, неплохой казалась идея. Три булавы Дан кидал почти виртуозно, в хорошем темпе, с двух рук, каскадом, из-за спины, из-под ноги – как угодно! – и темп, темп, темп. Правда, если стоял на одном месте. Начинал двигаться по манежу – темп терялся, и объяснить сей феномен Дан не мог. Казалось бы, все наоборот должно выйти, ан нет, не получалось. А что на моноцикле будет? Пока на нем прочно сидеть навостришься – сто мозолей на заднице набьешь. Ну и что особенного? Сколь ни набил – все его, зато сидит «на палочке верхом» как влитой. И кидает, кидает, пока терпения хватает.
С утра хватало. Час раскидывался, весь взмок.
Тиль сказал:
– Передохни, бедолага.
Дан согласился. Он вообще легко соглашался отдохнуть, а тут режиссер номера лично грех отпустил.
– Плохо у тебя пять идет, – сказал Тиль.
– Без тебя знаю, – огрызнулся Дан.
Дан – не Коля и тем более не Цезарь. Он не умел делать два сложных дела вместе: сидеть и кидать пять предметов.
– Три я освоил в самый цвет.
– Три – мало, – лениво протянул Тиль, оглядел с пристрастием свои руки – холеные длиннопалые ладони, ногти ухожены, на безымянном пальце правой – перстень с агатом. А в серединке агата жемчужинка белой каплей. Любил себя Тиль, холил и нежил, чистил-блистил, даже нервничать себе не разрешал. – Три – фуфло.
Сказал – и точка. Объяснять – тратить нервные клетки, которые, как известно, не восстанавливаются. Тиль никогда их не тратил, даже в те былинные времена, когда трудился партерным акробатом, вскакивал «верхним» в колонну из четырех. Дан тогда еще не родился, наверно. И-никто не родился. Так никто и не ведал, сколько лет Тилю. Может, шестьдесят, а может, все сто. Агасфер.
Кстати, почему он – Тиль? В смысле – Уленшпигель? На взгляд Дана, ничего общего: юмора ни на грош, воинственности никакой. Правду он искать не любит, считает, что она, правда его разлюбезная, сама явится, когда пора подоспеет. Да и какая Тилю правда нужна? Тихая, ровненькая, чтоб не тревожила, не будоражила, не выводила его из устойчивого равновесия.
Ходит слух, что Тиль – фамилия. Дескать, он француз, голландец или итальянец, чьи щуры и пращуры прибыли в Россию в скрипучей повозке Мельпомены, а потом как-то отстали от нее, осели на русской ниве, натурализовались. Давным-давно, говорят, это случилось. При царе Горохе.
Но коли Тиль – фамилия, то что за имя-отчество он носит? Этого Дан тоже не ведал. Всегда Тиль был только Тилем и никем больше, и все в цирке – от мала до велика, от заштатного униформиста до народного артиста – называли его именно так и только на «ты». И он всех на «ты» величал. От народного артиста до заштатного униформиста.
Сейчас он сидел в манеже у барьера на складном рыболовном стульчике, который всегда носил с собой в портфеле (о, портфель Тиля! ему надо петь особые саги – его древности и вместительности, где с незапамятных времен умещались сценарии вперемежку с термосом и бутербродами, складной стул и складной зонт, антикварные книги и полный маникюрный набор, коему завидовало не одно поколение цирковых див!), сидел он преспокойненько, вытянув худые ножки, и брюки его являли собой идеал утюжки, а черные полуботиночки сверкали зеркальной ясностью, несмотря на дождь и грязь. Впрочем, ясность эта удивляла менее всего: Тиль носил калоши – это во второй половине двадцатого века! – и они аккуратнейшим образом примостились возле алюминиевой ножки стульчика.
– Кстати, Данчик, – сказал Тиль, вынимая из нагрудного кармана пилочку для ногтей и проводя ею по отполированному ноготку на мизинце; что-то там его не устроило, какую-либо шероховатость обнаружил его придирчивый глаз:
– Тебе некая шантретка звонила.
Дан слез с моноцикла, сел на барьер, массировал запястья, слушал Тиля вполуха:
– С чего ты взял, что шантретка? И почему шантретка, а не шатенка?
– Милый Данчик, отвечаю по мере поступления вопросов. Ответ первый: по голосу, голос у нее был шантретистый. Ответ второй: так куртуазнее.
– А у блондинок, выходит, голос блондинистый?
– Точно так, Данчик, ты поймал самую суть. А у брюнеток, позволю себе дополнить, – брюнетистый голосок, Данчик, и это ужасно, ужасно, поверь старому Тилю.
– Не любишь брюнеток, Тиль?
– Боюсь, Данчик. Они все – вампирессы. Набросятся, закусают, съедят без соли.
– И калоши?
– Калоши не станут, Данчик, они скрипят неприятно. У меня от этого скрипа мурашки по телу.
– Если мурашки, надо в баню, – глупо сострил Дан. Впрочем, сейчас ему было все равно, как острить: руки побаливали – то ли старый перелом к непогоде разнылся, то ли крепатуру заработал, мышцу потянул. – Так что за шантретка, выяснил, Тиль? Ты же не мог не выяснить, ты же любопытный.
– Ты грубый и некультурный человек, Данчик, и поэтому плохо кидаешь пять шариков – нет в тебе легкости, воздушности, нет и не появится. Она дается лишь тонко чувствующим натурам.
– Как ты?
– Именно, мон шер. И поэтому я позволил себе спросить у шантретки ее позывные, ибо не хотел тебя волновать, заставлять думать о том, кто бы это мог тебе звякнуть. У нее прекрасное имя, Данчик, тебе крупно подфартило: ее зовут Олей. Вслушайся: О-ля! Поэма экстаза, Данчик, поверь старому Тилю.
Оля? Какая Оля?.. Дан в первую секунду даже не сообразил, что это может быть вчерашняя троллейбусная волшебница, а когда понял, что это она, никто иной, она одна – Оля, то вскочил с барьера, рванул к выходу и… притормозил: куда бежать-то? Телефона ее он не ведает, связь, как говорится, односторонняя.
– Когда звонила?
– Час назад. Ты только-только на моноцикл сел. А я мимо аппарата шел и трубочку у вахтера перехватил.
– Что ж ты меня не позвал, старая перечница?
– Во-первых, я не старая перечница, а твой режиссер. – Тиль покончил с мизинцем и спрятал пилку в карман. Он не обижался на Дана и ни на кого никогда не обижался, возможно, потому, что берег свои драгоценные нервы, да и сам-то он лишь внешне выглядел велеречивым и куртуазным, а то иной раз так обзовет – привычные ко всему цирковые дамы уши затыкают. И все, заметьте, спокойненько, на пониженных тонах – вроде и не оскорбил. – И если ты, Данчик, бездарь непроходимая, будешь на меня поганые охулки класть, всю жизнь на репетиционном просидишь. Поверь старому Тилю.
Старому Тилю верить стоило.
– Извини, Тиль, погорячился, – сказал Дан. – И все-таки, почему не позвал меня к телефону?
– Потому что видел: работаешь. И вроде с-желанием – редкий случай. Не стал отрывать, а вежливенько попросил Олю перезвонить через час. Она у тебя точна?
– Не знаю, – сказал Дан, – не было повода проверить.
– Благодари Тиля, он тебе создал повод. И в это время, как в детективе или – наоборот – в добротной комедии ситуаций, в зал заглянул вахтер:
– Даниил Фролыч, к телефону вас. Дан перемахнул через барьер, побежал к дверям, а Тиль не преминул пустить ему в спину:
– Нет, но какова точность!..
Дан осторожно, будто боясь уронить, взял трубку, произнес в нее «казенным» голосом:
– Слушаю вас.
– Здравствуйте, Дан, – «шантретисто» сказала трубка, – это Оля, если вы меня помните.
Классическая форма пустой вежливости! Неужели она решила, что Дан мог ее забыть со вчерашнего вечера – просто по времени, без учета того неясного и странного впечатления, что она произвела на него.
– Я вас помню, Оля.
– А мне показалось, у вас плохая память.
– Почему?
– А зонтик?
Тут у Дана сам по себе придумался гениальный, на его взгляд, ход.
– Я его нарочно оставил.
– Нарочно?
– Конечно. Просто так вы могли бы и не позвонить, а замотать чужой зонтик – совесть не позволила бы.
– Я могла бы его сдать в бюро находок.
– Не могли. Где гарантия, что я бы о том догадался? А значит – тю-тю зонтичек…
– Ну хорошо, не в бюро – в милицию. Там бы вас нашли.
Здесь она неплохо вывернулась. Думай, Дан, шевели извилинами…
– Первый раз вижу волшебницу, которая прибегает к помощи милиции.
Засмеялась. Интересно, что бы сказал Тиль про ее смех? Какого он колера?
– Убедили. Как мне его отдать вам?
– Что за вопрос? Только лично. Не на почту же идти волшебнице…
– Согласна. Дельное наблюдение. Вы, оказывается, большой знаток жизни и обычаев великого мира магии.
– На том стоим, – согласился Дан. – Что вы делаете сегодня вечером? – Краем глаза он посмотрел на вахтера, который изо всех сил старался выглядеть индифферентным. А может, и впрямь начхать ему было на галантные потуги какого-то жонглера: сколько при нем по этому видавшему виды, со всех боков скотчем уклеенному, телефонному аппарату свиданий назначено – не перечесть. Надоело небось вахтеру: целый день одно и то же…
– Я свободна.
Как прекрасно проста она, подумал Дан. Никакого притворства, никакого жеманства: мол, не знаю еще, столько замыслов, надо подождать, посмотреть в записную книжку…
– Тогда я вас встречу на Самотеке, на остановке. Ну где я сошел, ладно?
– Ладно. Я освобожусь в шесть.
– Значит, в полседьмого?
– Я успею.
– До вечера.
– До свидания.
Короткие гудки: ту-ту-ту. Положила трубку. Дан немного послушал их и тоже уложил трубку на рычаг.
Тиль сидел на стульчике в той же позе рыболова-сибарита, только вместо пруда перед ним расстилался грязно-малиновый ковер репетиционного манежа. На манеже сиротливо лежал брошенный Даном хромированный моноцикл.
– Поговорил? – спросил Тиль.
– Поговорил.
– Приступай к делу.
– Мне в главк надо, – попробовал отвертеться Дан.
– В главк тебе надо к двум. А сейчас, – он вытащил из жилетного кармана плоские серебряные часы, щелкнул крышкой, – сейчас, шер Данчик, только десять минут двенадцатого. И тебе придется попотеть как минимум один час и пятьдесят минут. Поверь старому Тилю.
Что делать? Пришлось поверить…

3

А потом, как в священном писании, был вечер и было утро. Утро пасмурное, серое, брезентовое, как штаны пожарника (откуда шутка?), штрихованное дождем висело за немытым стеклом окна, тоскливое длинное утро, вызывающее головные боли, приступы гипертонии и черной меланхолии, а по-научному – нервной депрессии.
Но все это у иных, здоровьем обиженных. Давление у Дана держалось младенческое, головными болями не страдал, а черная меланхолия выражалась всегда однозначно: не хотел идти на репетицию.
Лежал под одеялом, тянул время, оглядывал небогатое свое однокомнатное хозяйство.
Оля спросила вчера вечером:
– Вы часто уезжаете из Москвы? Ответил привычно, не задумываясь:
– Частенько… – Но полюбопытствовал все же: – Как вы догадались?
– Заметила. Жилье выдает. Когда в нем мало живут, оно как вымораживается, застывает. Вроде все чисто, все на месте, а холодно.
Точное наблюдение. Дан замечал это и в своей квартире, когда возвращался с гастролей, и в квартирах друзей – элегантных, обустроенных с пола до потолка, с дорогой мебелью и блестящими люстрами, с натертым паркетом и звенящим хрусталем за толстыми стеклами горок. Почему-то артисты цирка из всей «выставочной» посуды предпочитают именно хрусталь. Может быть, потому, что он так же холоден, как и их пустующие квартиры?..
Впрочем, он-то сам кантуется дома уже четвертый месяц…
Оля сказала:
– Кантуетесь? – усмехнулась. – Пожалуй, точно так. Не живете – ночуете…
Все верно. С утра пораньше – студия, Тиль, булавы, моноцикл. Потом – мастерские, где шьют новый костюм для нового (будет ли он?) номера. Потом обязательно! – главк, где вроде и нет для тебя никаких срочных дел, но быть там необходимо, вариться в кислом соку цирковых сплетен, разговоров, предположений, замыслов и домыслов: кто где гастролирует? кто куда едет? у кого номер пошел, а кто аттракцион «залудил»? кто женился? кто развелся? кто сошелся? где? когда? как? с кем? почем? у кого? – тысяча пустых сведений. Клуб, а не учреждение… И ведь тянет, ежедневно тянет, как будто не пойдешь – что-то потеряешь, чего-то не выяснишь, не вернешь, наиважнейшего, наиглавнейшего.
А вечером гости. Или ты у них, или они у тебя – «дежурство» за полночь, в столице, как на гастролях, в цирковых гардеробных или в гостиничных номерах после вечернего представления, и те же разговоры, те же вопросы-ответы, сотни раз жеваные-пережеванные, переваренные, за день обрыдлые. Дану в Москве полегче: у него есть друзья вне цирка, а стало быть, вне профессиональных интересов. Можно хоть душу отвести, на вечер забыть о гипнозе манежа. И только перед сном выкраиваешь время – почитать. Сколько его остается? Кот наплакал, а зверь этот скуп на слезы. Стопка журналов, регулярно покупаемых в киоске Союзпечати (знакомая киоскерша оставляет всю «толстую» периодику), лежит непрочитанная, потому что на сон грядущий вытягиваешь с полки знакомое, читаное-перечитанное, привычное, успокаивающее и – вот парадокс! – всегда волнующее. А периодику Дан на гастролях «добирает»: свою библиотеку в артистический кофр не сунешь: и места мало, и книги жаль – что-то с ними дорога содеет!
Согласился тогда с девушкой Олей, троллейбусной провидицей, не без грусти согласился, даже с обидой на провидицу: все-то она ведает, все подмечает, компьютер – не человек.
– Вы правы, Оля, все у меня в квартире полудохлое. А она возьми да скажи – обиженным в утешение, скорбящим на радость:
– Не все. Книги живые. Видно, что их читают и ценят. Вы кто по профессии?
Выигрышный для Дана вопрос.
– Цирковой артист. Жонглер.
Тут обычно девицы-красавицы, душеньки-подруженьки должны ахнуть, ручками всплеснуть: как интересно! сколько романтики! цирк – это вечный праздник! И посыплются вопросы – один другого глупее: в каких странах побывали? сколько циркачам платят? правда ли, что они ежедневно рискуют смертельно? Это Дан-то рискует, с его булавами и кольцами… Хотя риск, конечно, имеется: брякнешься с моноцикла, не успеешь собраться, придешь на ковер неудачно – можно, например, и руку сломать…
А обычного не случилось. Оля не ахнула, не всплеснула руками, глупых вопросов не задавала. Она лишь кивнула согласно, приняла к сведению информацию, но увидел Дан – или почудилось ему? – в мимолетном косом взгляде ее, даже не взгляде – промельке, секундное-удивление. Увидел Дан и растолковал его по-своему: как так – жонглер и книги читает! Быть того не может! Серый, лапотный, со свиным-то рылом…
Что, в сущности, происходило? Дан чувствовал глухое раздражение против Оли, даже не раздражение, а какое-то внутреннее сопротивление тому явному чувству симпатии, которое она вызвала к жизни и которое все еще жило в нем, – непонятное чувство, ничем не объяснимое, не подкрепленное. Но сам же анализировал – работала где-то в мозгу счетная машинка: а зачем сопротивляться? что она плохого сказала? Ничего… А взгляд?
1 2 3 4 5 6 7