— Узнали бы вы его, если бы вдруг увидели?
— Неужто живой? — даже приподнялся со своей скамейки старик. — А коли и живой, так сюда бы вовек носа не сунул! На нем одном столько грехов висит, сколько и на сотне таких полицаев, как я, не наберется. Да что сравнивать! Зверь он был, душегуб! И Красновский отряд добивал у болота, и за Храмцовым охотился… Нет, коли жив, не вернется он сюда ни под каким соусом!
— Ну а если, как говорится, нужда припрет, мог бы он к вам обратиться?
Старик привстал со скамейки, глаза его заморгали, заскорузлые, со следами старых порезов пальцы так согнули ивовый прут, что он сломался.
— Эва чего, милый, сказанул! Да он меня и в лицо не помнит. Говорю, глядел на нас сверху вниз, как на скотину… Как же, граф! А я кто? Навозный жук.
— Какой он граф, — усмехнулся Шорохов. — Обыкновенный самозванец!
— Как тот самый Гришка Отрепьев? — заметил Катышев. — По телевизору тут показывали про Бориса Годунова…
— Вы сказали, никто из местных яму не копал… Кто же вообще зарывал убитых?
— Немцы наших не хоронили — мы их сами закапывали где придется. Сейчас и не найдешь, а сколько кругом безымянных могил нарыто!
— Но где-то покоятся останки Храмцова и его людей, — сказал Павел Петрович.
— И топили в болотах, и сжигали… — вздохнул Катышев. — Сдается мне, что смерть Филимона Храмцова тоже на совести карателей. Они мало кого в плен брали, невинных людей, детишек без жалости стреляли. А сколько домов сожгли!
Еще до встречи с Катышевым Павел Петрович поинтересовался у деревенских мальчишек, не приезжал ли сюда пожилой седой человек на «Жигулях» цвета слоновой кости — к деду Никите за корзинками. Ребятишки уверенно заявили, что такого не было. На «газике» приезжали двое из райцентра, сразу взяли десять корзинок, позавчера на «Запорожце» был один лысый с палочкой — он купил четыре корзинки. А больше на машинах никого не было. Тетки и бабки из окрестных деревень приходили, так они по одной корзинке покупали.
Никита Борисович не темнил, ничего не скрывал, не пытался себя обелять, и капитан ему поверил, да и вряд ли Гриваков нашел бы в нем себе помощника. Кстати, в деревне зла на Катышева никто не помнил, а ребятишки даже не знали, что он был когда-то полицаем.
Заплатив пять рублей за ивовые корзинки, Павел Петрович попрощался со стариком. Хитро прищурившись, тот спросил:
— Зря небось ехал, товарищ начальник? Вроде и память хорошая, а ничего такого больше не припомню.
— Какой я начальник, — улыбнулся Павел Петрович. — А приехал я не зря: такие замечательные корзинки в магазине не купишь! — И, уже попрощавшись, задал последний вопрос: — С пасечником из Клинов Кузьмой Даниловичем Лепковым не сталкивала вас судьба?
— Читал про него в районной газете, а встренуться не доводилось, — спокойно ответил Катышев. — Партизанил в войну, только навроде не в нашей местности.
Поздно вечером, лежа на койке в своем финском домике, капитан Шорохов внимательно проанализировал свою беседу с Катышевым: старик рассказал все, что знал, отвечал на вопросы толково, не напрягался, как бывает с человеком, который осторожничает, боится лишнее слово сказать… В этом отношении совсем другой Лепков: он как раз был немногословен, прежде, чем ответить даже на простой вопрос, обязательно подумает… Впрочем, люди разные, и характеры у них различные. И все-таки странно: Катышеву он, Шорохов, склонен больше верить, чем бывшему партизану Лепкову… Обычно фронтовики охотно рассказывают о былом, Кузьма Данилович же явно тяготился этим разговором. Скромность? Или что-то другое? По его словам, когда он узнал, что фашисты готовятся часть трудоспособного населения отправить в Германию, он хотел уйти из Песков, но не успел — запихнули в эшелон, в теплушке сговорился с попавшим в облаву переодетым нашим летчиком бежать. Побег удался — так он попал в Прибалтику к партизанам… Когда пришли свои, продолжал службу в рядах Советской Армии, под Гродно ранило в поясницу, после госпиталя был подчистую комиссован. Вернулся домой, вот теперь совхозный пасечник… Усмехнувшись, заметил, что биография у него самая обыкновенная и вряд ли для писателя представит интерес…
Судя по всему, Лепков не поверил, что он писатель, хотя Павел Петрович вовсю строчил в блокноте шариковой ручкой…
В занавешенное марлей окно пробивался слабый лунный свет, слышно было, как на озере звучно крякают утки, шумят над домиком высокие сосны, иголки с мышиным шорохом сыплются на пластиковую крышу. Услышав тяжелые шаги, Павел Петрович натянул одеяло до подбородка и прикрыл глаза. Дверь без стука тихо отворилась, в темном проеме смутно возникла высокая фигура.
— Паша, ты спишь? — негромко спросил Вася. В его густой шевелюре запутался голубоватый лунный лучик.
— Сплю, — еще тише ответил Шорохов, стараясь не рассмеяться.
— Утром, дружище, подниму ровно в пять, — сообщил Вася. — Я тут такую ямину нашел! Не удивлюсь, если сом попадется.
— Мне, знаешь, мед понравился, — сказал Павел Петрович. — После рыбалки махнем на пасеку к Кузьме Даниловичу? Килограмма два возьму, вот жена обрадуется!
— Торговаться буду я, — заявил Вася. — С незнакомых он за литровую банку двенадцать рублей дерет, ну а с меня — десятку.
— Вася, не буди ты меня на заре-е… — жалобно пропел Павел Петрович.
— За ноги в лодку стащу, если будешь сопротивляться, — засмеялся тот и прикрыл дверь.
— Черт бы побрал эту рыбалку! — проворчал капитан. — Выспаться не дадут! — Перевернулся на бок и, зажмурив глаза, стал внушать себе, что должен немедленно заснуть: «Все мысли прочь, руки стали ватными, ноги в коленях расслабились, дыхание спокойное, ровное, я хочу спать, спать, спать…» Аутотренинг сработал безотказно.
Через пять минут капитан Шорохов крепко спал.
9. МАЙСКИЙ МЕД
Василий Ершов был в приподнятом настроении: нынче утром на глазах у Шорохова он мастерски подсек и элегантно подвел к лодке полуторакилограммового леща. Плоская, как блюдо, золотистая рыбина, глотнув воздуха, дала подтащить себя к самому борту, а тут Вася в мгновение ока просунул под нее подсачок. И только оказавшись в лодке, дуралей-лещ изогнулся и бешено замолотил черным осклизлым хвостом по днищу, обрызгав их грязной водой, скопившейся под ногами. Ершов придавил его ногой, он счастливо смеялся, что-то лопотал, даже не сразу заметил, что удочку уронил в воду. Надо быть настоящим рыбаком, чтобы получать столько удовольствия от пойманной рыбины. У Павла Петровича тоже кто-то клюнул, однако, когда он взмахнул удочкой, на крючке ничего не оказалось. Когда солнце поднялось над бором, ему с трудом удалось уговорить Васю причалить к берегу, — тот надеялся еще одного, как он говорил, «лаптя» зацепить…
И вот они едут проселком на «Москвиче» Шорохова к пасечнику. Дорогу перелетают сороки, в стекло с костяным звуком ударился жук и отскочил. В багажнике две литровые банки для меда. Ершов пообещал, что он выпросит у старика майского, лечебного меда. Помогает от всех болезней, а он, Вася, запросто отличит любой другой мед от майского. Бывает, некоторые пасечники разводят сахарный сироп, а пчелы таскают взятки в улей прямо на пасеке. Такой мед напоминает патоку, хотя отличить его от настоящего неспециалисту довольно трудно, — по цвету и вязкости он точно такой же, как и цветочный. Ну а его, Васю, не проведешь! Без майского меда они не уедут.
Павел Петрович понемногу с меда перевел разговор на пасечника. Лепков — местный, до войны здесь был колхоз, он работал бригадиром полеводческой бригады, в шестидесятых годах образовался птицеводческий совхоз, развернулось крупное строительство, для рабочих стали возводить двухэтажные кирпичные дома, птицеферма оснащена передовой техникой, большой автомобильно-тракторный парк… Кузьма Данилович, выйдя на пенсию, занялся пчелами. Собственно, он и организовал колхозную пасеку. У него и своих ульев хватает, весь участок заставлен. Мед-то он продает на сторону свой. Был в городе на курсах пчеловодов, а теперь к нему приезжают учиться. Кто попробовал его меда, тот только к Лепкову за ним и ездит. Из города, из районного центра, из окрестных деревень. От меда Кузьма большой доход имеет, купил старшему сыну «Жигули», свой большой дом на отшибе, за домом луг, заросший клевером, рядом поле гречихи, так что его пчелам есть где взяток брать.
— Странно он как-то разговаривает, — глядя на дорогу, проговорил Шорохов. — Будто каждое слово у него на вес золота!
— День-деньской с пчелами, не мудрено и разучиться говорить, — сказал Ершов. — Кузьма шефствует над юными пчеловодами поселковой школы. Вообще-то его уважают, но есть один недостаток — сильно прижимист! В жизни никому бутылки не поставит, а на дармовщину только дай выпить!..
— В прошлый раз он ничего интересного мне про партизан не рассказал, — продолжал Павел Петрович. — Может, не в духе был? Ты уж постарайся его растормошить… Сколько уж живу тут, а материала почти не собрал. Как я повесть-то писать буду?
— Я захватил бутылочку, — заулыбался Вася. — Расшевелим старика! Ты знаешь, как он водку пьет? На каждый стакан — ложку меда. И гляди, небось уже под семьдесят, а здоров куда тебе!
— У вас что, стаканами глушат?
— Бывает, и из горла! — рассмеялся Василий.
— Интересно, сам местный, а партизанил где-то в Прибалтике… — В районной газете в прошлом году к Дню Победы писали о нем… — Ершов нахмурил лоб, вспоминая: — Бежал, кажется, из лагеря военнопленных, ну и примкнул к первому попавшемуся партизанскому отряду… Не все ли равно, где он партизанил?
— Моя повесть связана с этой местностью… А эти, юные пчеловоды, часто у него бывают?
— Все время пасутся на совхозной пасеке, — ответил Ершов. — Да и домой к нему бегают, помогают ульи мастерить.
Павел Петрович решил обязательно потолковать с ребятами, — может, сюда приезжал за медом седой гражданин на «Жигулях» цвета слоновой кости?
— Младший братишка мой, Витька, тоже ошивается у Лепкова, — сказал Ершов. — Раз пришел домой — не узнать, всю рожу раздуло! Ездил с Кузьмой на мотоцикле ловушки проверять, ну и рой упустили…
— Красивые у вас тут места, — глядя на засиневшее сквозь сосновые стволы лесное озеро, сказал Шорохов.
— Тут дальше такие леса, где и на медведя можно напороться, — оживился Ершов: о родном крае он любил поговорить. — Да, хочешь познакомлю тебя с одним прелюбопытнейшим экземпляром рода человеческого? — вспомнил Василий. — Глядишь, и для твоей повести может сгодиться… В шестидесятых годах у нас тут был громкий процесс над двумя дезертирами. Когда началась война, отец, сын и еще один односельчанин, скрываясь от мобилизации в Красную Армию, подались в лес, от нас будет километров тридцать. Глухие там места, гиблые. Кругом болота, комары, мошка. Туда даже за грибами не ходят. И что ты думаешь? Прожили в лесной глухомани ровно двадцать лет! Видно, от дикости и тоски отец и сын убили своего односельчанина из-за какого-то пустяка. Пересидели всю войну, к немцам тоже не вышли из лесу. Одичали, почти разговаривать разучились, ночами подбирались к хуторам и деревенькам — то поросенка в мешок, то теленка угонят или козу, из амбаров зерно тягали, но больше питались лесными дарами: мед брали в дуплах от диких пчел, охотились на разное зверье, рыбу ловили, силки ставили… В общем, в шестьдесят первом сами вышли к людям, правда, в них уже мало чего человеческого осталось… Вот как бывает — сами себя наказали! Отупели, заросли бородами, в глаза людям не могли смотреть… Был суд, дали им по семь лет. Отец в колонии умер, а сын вернулся. Работает в леспромхозе раскряжевщиком. Говорят, бирюк бирюком, хотя и женился, дети есть, а людей по-прежнему сторонится, потому и работу выбрал себе отдаленную, лесную…
Павел Петрович слышал об этой в свое время нашумевшей истории в райотделе КГБ, знал даже фамилию дезертира, но тот его сейчас мало интересовал.
— А что про такого напишешь? — сказал Шорохов. — Про его звериное житье? Зверь создан для дикой жизни, а человек без общества — ничто. Не зверь и не человек… Слышал про ребятишек, которых находили в лесу? Они воспитывались в логове волка. Ползали на четвереньках, кусались… Пробовали их очеловечить, но ничего не получалось.
— Ты про Маугли? — блеснул эрудицией Вася.
— Киплинг написал красивую сказку, — улыбнулся Павел Петрович. — Я про других…
Он вдруг подумал, что фашисты как раз и хотели бы своих холуев превратить в кровожадных зверей, которые убивали бы по их указке, пытали, жгли… Не зря же они комплектовали полицейские подразделения из числа уголовников, изменников Родины. Больше того, их ученые пытались создать полуживотный тип раба. Существуют документальные кадры, на которых показаны эти несчастные — в них почти ничего человеческого не осталось…
Гриваков — не дезертир, не прятался в лесу, он активно действовал, преданно служил врагам, истязал советских людей, за что получал награды от своих хозяев. Где были сокрыты истоки его предательства? В кулацком происхождении? Но он мальчишкой открестился от отца, учился в школе, потом в военном училище… В каких же закоулках своей черной души он запрятал ненависть к советскому строю?
За годы работы в Комитете госбезопасности капитану Шорохову приходилось сталкиваться с изменниками Родины; как ему казалось, он разбирался в их психологии, но психология карателя Гривакова была пока для него печатью за семью замками. Этого нельзя было ставить в один ряд с дезертиром, одичавшим в глухом лесу. Причину его резкого перелома нужно было искать в первые месяцы войны. В окружение иногда попадали целые части, но советские воины сумели сохранить свою честь, достоинство, с ожесточенными боями пробивались они к своим. И потом хорошо воевали, дошли до самого Берлина. Имена героев войны до сих пор чтит вся страна. Иные, попав в плен, соглашались сотрудничать с фашистской разведкой, а заброшенные к своим, сразу являлись с повинной. Были и идейные враги Советской власти — их психологию тоже можно было понять: происхождение, воспитание, уголовное прошлое… У Гривакова отца раскулачили, но он тогда был зеленым мальчишкой, не мог еще зла затаить на новую власть. Потом воспитывался в советской школе, был комсомольцем. Неужели старое аукнулось? Кулацкое происхождение! Когда же он сломался? Чем купили его фашисты?
Кузьма Данилович, в белом халате, с сеткой на лице, с дымокуром в руке, загонял в новый улей пойманный в ловушку рой. К нему страшно было и подойти: пчелы облепили всего, грозно жужжа, они было сунулись и к гостям, но те пулей заскочили в сени большого добротного дома, обитого вагонкой и покрашенного в салатный цвет. Пасека располагалась среди яблонь и слив. Ульев примерно тридцать. За низким забором виднелся цветущий луг, туда и летали за взятком пчелы. В тот раз Шорохов и Ершов были у Лепкова на совхозной пасеке — это в трех километрах от деревни, на месте старой школы, там еще в саду сохранились парты с зелеными облупленными крышками. Совхозная пасека горазда больше домашней, там все ульи пронумерованы, стоят в ряд, а здесь вразброс. Там, сидя за школьными партами под открытым небом, они с Василием и отведали сотового меда. Закончив с роем, Кузьма Данилович подошел к ним, поздоровался за руку, на лице его мелькнуло удивление, когда он снова увидел Шорохова.
— За майским медом к тебе, Кузьма Данилович, — широко улыбаясь, сообщил Вася. — Товарищ, — он кивнул на приятеля, — скоро домой, там у него детишки, ну и как же без меда? Лучше твоего майского меда все равно нигде не сыщет.
— Всем подавай майский, — усмехнулся в бороду Лепков. — Где же его, майского-то, напасешься?
— Для хороших людей найдется! — засмеялся Вася. — Как тебе мой порошок от клеща сгодился?
— Ну и хитер ты, Василий! — покачал головой Кузьма Данилович. Он стащил свою «паранджу», поставил дымокур на стол под яблоней. Из него сизой струйкой потянулся вверх дымок. В бороде Лепкова надсадно жужжала запутавшаяся пчела, он осторожно двумя пальцами извлек ее и выпустил на волю.
— По маленькой, Кузьма Данилович? — подмигнул Вася и вытащил из кармана поллитровку. — Ты с медком, а мы с огурчиком!
— Пить водку? На такой жаре? — с сомнением посмотрел на бутылку Лепков.
— Товарищ уезжает… — улыбался Василий. — Как не отметить?
— Может, еще и задержусь, — вставил Павел Петрович. — Туго у меня тут с материалом… Бывших партизан в округе мало осталось, езжу-езжу, и все попусту…
Лепков поскреб ногтем бороду, светлые глаза его прищурились, помолчав, сказал:
— Сколько вам меду-то?
— Пару килограммов, только уважь товарища, Кузьма Данилович, положи майского, — попросил Вася. Сбегал к машине, принес банки.
— Сюда целых три кило влезет, ладно, наскребу, — сказал Лепков и, захватив тару, ушел в дом.
— «Наскребу»… — усмехнулся Ершов. — Ух жмот! У самого этого меда — как грязи!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11