Где синеют в траве васильки…
тихо и печально пропела она. Помолчав, начала снова:
Где недавно горели костры,
А теперь стынет только зола…
Над лесом нежно зарозовел край неба. Черная ночная мгла стала синеть. Оттуда, где начинался день, прилетел ветерок и стих, запутавшись в верхушках сосен. Перестали кричать совы. В безмолвии слушал лес, как рождалась новая Алкина песня.
Где весною горели костры,
А теперь стынет только зола,
Где уже отцветают цветы,
Я любимого долго ждала…
Слова песни еще с трудом ложились в строку. Еще фальшивят рифмы, и как-то сбивчиво, несмело звучит мелодия. Но скоро, может быть, сегодня же, когда расцветет день, новая песня смело взлетит над деревней, опять удивит людей и по-разному отзовется в их сердцах.
А пока Алка сидела, не шевелясь, обхватив руками колени, чуть склонив голову.
Маленькие редкие слезинки медленно прокатывались по ее обветренным горячим щекам и, не успев упасть на землю, высыхали.
Рано утром старый Максим Теременцев, разыскивая в лесу отбившегося от табуна жеребенка-трехлетку, наткнулся на неподвижно сидящую Алку Уралову.
– Э-гей, девка! – окликнул он, но Алка не повернула даже головы, будто не слышала… Старик сполз на животе с незаседланной лошади, привязал ее к деревцу и подошел к Алке.
– Жеребчика не видела тут? С белой отметиной на лбу? Куда запропастился, анафема…
Все так же сидела Алка, немигающими глазами смотрела в одну точку перед собой. Старик опустился рядом на траву, не торопясь достал трубку.
Трубка у деда Максима была особенная, похожая на кубик со сбитыми краями, в который воткнули длинный согнутый гвоздь. Старик уверял, что сделана, она из корня «райского» дерева. Трубка давно почернела, обуглилась и в двух местах прогорела. Дед Максим выстругал из вереска два колышка и забил дыры. Каждый в Черемшанке знал, что от этого его трубка несколько потеряла свой вкус, но все равно курить из нее «одно блаженствие и прост-таки бальзан для души». Оттого, видимо, и дымил Теременцев на всю деревню день и ночь.
– Должно, давно тут сидишь? – осведомился старик у Алки, не спеша набивая трубку самосадом из кисета.
– Давно, – Алка подняла, наконец, голову, удивленно посмотрела на Максима Теременцева.
– Ишь ты… А зачем сидишь?
– Счастье хотела высидеть. Не пробовал?
– Я-то пробовал. Да высидел не счастье, а болесть одну…
– Уходи, дедушка, отсюда, – тоскливо попросила Алка.
Максим Теременцев в ответ только хмыкнул, долго сосал трубку, почесывая бородку.
– У меня, девка, вопрос к тебе один есть… обстоятельный и сурьезный больно…
– Какие у тебя вопросы могут быть? Как болезнь твою лечить? К доктору иди.
– А как же не может быть вопросов, – продолжал старик, посапывая трубкой. – На конце жизни их много накапливается. А ко дню смерти надо иметь полную ясность во всем, чтоб умереть спокойно…
Алка молча легла на спину, вытянула онемевшие ноги, заложила руки за голову и стала смотреть на зеленое утреннее небо.
– Сережку-то не окрутила еще? – спросил вдруг старик.
Алка порывисто приподнялась. Но тут же глаза ее как-то сразу потухли, губы сложились в презрительную усмешку. Девушка снова легла на спину.
– Нет еще. Ты что, указчик мне, что ли?
– Так ведь Люба Хопрова, жена Сергуньки, мне внучкой доводится. И дети опять же у него. А Сергунька – что? Он из бабьего теста сделанный. Мягкий. А ты, бессовестная, детей сиротами оставить хочешь.
Вскочила Алка, отбежала в сторону, прижалась к сосновому стволу щекой и грудью, обхватила его руками, точно собираясь выдернуть. Дед Максим торопливо сунул в карман недокуренную трубку.
Алка бросила быстрый взгляд на лошадь, потом на старика… С силой оттолкнувшись от дерева, девушка в несколько прыжков очутилась возле лошади, вскочила на нее и понеслась по узкой, давно заброшенной, заросшей травой лесной дороге.
– Расшибет! Расшибет!.. Незанузданная она… – хрипло прокричал ей вслед Максим Теременцев.
Но Алка уже ничего не слышала.
* * *
Рассказывают: прошлой замой на плоскую соломенную крышу овчарни по наметанным под застрехи сугробам зашел ночью голодный волк и провалился внутрь. Шел окот овец, и Алка сутками находилась на ферме.
Услышав в овчарнике шум, Алка взяла лампу и вышла из родильного помещения. Почуяв человека, заметался зверь по закуту и бросился на другой конец двора к зияющему в полутора метрах от пола открытому окошку, в которое заглядывало несколько озябших звезд. Вскрикнула Алка, схватила подвернувшиеся под руку грабли и, не соображая, что делает, тоже побежала к окошку.
Человек и зверь почти одновременно очутились у окна. Но все-таки опередил зверь и с ходу прыгнул в синеющий просвет. Но то ли слишком отощал волк, то ли страх отнял у него силы – передние, обледенелые лапы зверя только царапнули по нижнему вырезу окна, и он, на мгновение повиснув на стене, медленно пополз вниз. В это время его и ударила Алка граблями по голове. Зверь упал на пол и кинулся вглубь двора. Испуганно и жалобно кричали овцы.
Неизвестно, чем кончился бы этот необычный поединок. Но услышали встревоженный крик овец колхозники, прибежали в накинутых прямо на нижнее белье полушубках, кто с ружьем, кто с вилами…
Позже всех прибежал Максим Теременцев, в больших резиновых сапогах, в байковых кальсонах и коротенькой фуфайке, выставляя вперед старинную двустволку, которая лет тридцать как не стреляла и годилась разве только вместо костыля. Но волк уже лежал на полу плоской бесформенной лепешкой, точно проколотый воздушный мешок, из которого наполовину вышел воздух. Из ноздрей зверя еще текла струйка густой черной крови. Все почтительно расступились и пропустили старика вперед. Этому была причина: в молодости Максим Теременцев считался лучшим волчатником в округе.
– Кто? – отрывисто спросил старик, ткнув носком сапога в обмякшее волчье брюхо.
Ему молча показали на Алку, которая все еще никак не могла придти в себя и стояла у окна, судорожно сжимая в руках грабли.
– Дура! – закричал вдруг старик. – С граблями на волка! А вот вилы.
И впрямь – у стенки стояли вилы-тройчатки с острыми, как шилья зубьями.
– Однако, здоров, чертяка! – восхищенно пробормотал старик, переворачивая зверя. Потом, не разгибаясь, схватился за свои колени: – Батюшки! Морозище-то проклятый… Поморозился ить я, ребятушки!
И забыв на полу овчарника свое проржавевшее ружье, старик побежал домой…
Рассказывают еще: больше недели однажды завывала пурга. Вся облепленная снегом, зашла утром Алка на ферму, хотела раздеться, но так и застыла у порога жарко натопленной комнаты:
– …Замерз, однако, Сергунька в такую непогодь, – резанул ее по сердцу женский голос.
– Кто… замерз? – задохнулась Алка.
Сидевшие в комнатушке женщины обернулись. Одна из них объяснила:
– Кум мой приехал из города с попутной почтой. И говорит: «Сережка Хопров за два часа до пурги уехал из города. Не пускали его: куда, мол, того и гляди пурга начнется. А он, Сережка: „Ничего, тут близко, чуть поболе полсотни верст. Пурга меня не догонит“. Да, видать, догнала. Любка вся в слезах убивается. О, господи, парень-то какой был…
Ничего не сказала Алка, повернулась и вышла. Дома оделась потеплее, взяла спички, хлеба, встала на лыжи и шагнула в снежную коловерть. Зловеще гудевший лес сразу проглотил ее.
Хватились Алку через два дня после возвращения в село Сергея Хопрова (он переждал пургу на каком-то заброшенном зимовье). Кто-то видел, как она шла на лыжах к лесу. Весь колхоз вышел на поиски. Нашли ее почти замерзшую под большим сугробом, над которым тоненькой струйкой вился пар…
Многое еще рассказывают в Черемшанке про Алку Уралову… А на недоверчивые вопросы отвечают:
– Чего вы удивляетесь! Это Алка Уралова… Недавно она ссадила где-то с лошади старика Теременцева и поскакала по лесу. Жеребца потом еле отходили. А ее и сейчас доктора лечат: о ветки в кровь лицо разорвала. Давно уже не слышно ее песен. А без них и скучно как-то… Но погодите, придет из больницы, опять запоет… Такой уж человек…
Однако Алка все-таки удивила жителей Черемшанки. Она выписалась из больницы под осень, похудевшая, притихшая. Прошел день, два, неделя, другая… Алка по-прежнему работала на овцеферме. Но песен своих не пела.
* * *
Чудесен бывает октябрь в Черемшанке, если нет ни ветров, ни дождей. Избытком силы, накопленной за знойное лето, дышит природа. Уставшие травы по утрам долго и тяжело дымятся, где-то по старицам и озерам деловито и властно кричат селезни, созывая в далекий путь своих беспокойных подруг.
Медленно рассеивается утренний туман, наступает ясный, прохладный, спокойный день.
По берегам речушек ярко-красным огнем полыхают трепетные осины, спокойно и величаво горят желтым пламенем сникшие березы. Кажется, море огня устремляется по руслу речки, как по огромному желобу, к зеленой стене соснового леса и вот-вот подожжет его. Но нет, языки пламени бессильно пляшут только на опушках, охватывая лес огненным кольцом, а крайние ели и осины спокойно греют на огне свои ветви.
Всю эту красоту Сергей Хопров увидел как-то неожиданно и поразился. Ведь и прошлой и позапрошлой осенью по этой же дороге, с этих же лугов возил он сено к фермам. Но не замечал тогда вокруг ничего удивительного, как не обращал внимания на Алку. Верно говорит Максим Теременцев: бывает, проживет человек жизнь, да так и не увидит, какая вокруг него красота.
Сергей Хопров, сидя на возу, курил папиросу за папиросой, смотрел на придорожные осины, облитые пламенем. Не покидали его проклятые думы, лезли в голову непрошеные, незваные… Тогда, после объяснения с женой в саду, решил Сергей, что все прошло, кончились его муки. А через несколько дней понял: нет, не кончились.
Пока Алка была в больнице, Сергей ни разу не улыбнулся, ни одного слова не сказал жене. Выздоровела Алка – немножко отошел, повеселел. Только для Любы от веселья мужа не было радости.
– Я ведь человек, Сережа, – не выдержала однажды Люба. – Хоть бы при мне не показывал… скрывал…
– Глупая ты… Плетешь, не зная что…
– Знаю. Скажи уж прямо: разойдемся, Люба… Детей я к себе возьму, чтоб не мешали вам, – заплакала Люба.
– Глупая ты, – повторил Сергей, бледнея. – Я ведь сказал: пройдет это…
И тут же подумал, что бессмысленно и нелепо прозвучали его слова. Кого он хочет обмануть? Себя? Жену?
И еще раз не вытерпела Люба, когда начал Сергей возить сено на овцеферму, где работала Алка Уралова.
– Сереженька, хоть пожалел бы меня… Людских пересудов постыдился… Ведь и на молочно-товарную ферму можешь подвозить корма, – как-то покорно, почти с мольбой проговорила Люба.
Чего не сделает с человеком горе! Но Сергей только опустил голову.
– Сюда назначили возить… Что я, виноват? – и спрятал лицо от остекленевших Любкиных глаз.
Много, очень много невеселых, дум бродила в голове у Сергея. И все-таки он наслаждался окружающей его красотой. Заметив высохшее дерево, одиноко торчащее в желтой кипени еще не начавших опадать берез и осин, он ощутил желание подойти и срубить его, чтобы не портило оно грустной картины. Почему-то вспомнилась Любка… Сергей подобрал вожжи, и лошади нехотя перешли на рысь.
Подъехав к овцеферме, Хопров слез с воза, зашел в помещение. Алка Уралова и три женщины о чем-то разговаривали. При виде Сергея все замолчали, а Уралова отвернулась и стала смотреть в окно.
– Привез… сено, – смущенно произнес Хопров.
– Видим, – отозвался кто-то.
– Помогите сметать.
– Пошли, девчата…
Позже всех поднялась Алка. Проходя мимо Хопрова, она опустила голову. Но Сергей все равно увидел на ее лице чуть заметную белую полоску, – точно кто легонько провел по ее щеке мелом, – след бешеной скачки на лошади по лесу.
Сергей Хопров вздохнул и тоже пошел к возу.
* * *
Может быть, так ни на что и не решился бы молчаливый Сергей Хопров, который не находил себе места от полыхавшей в нем любви, может быть, и потухла бы она сама собой, как костер, в который никто не захотел подбросить новую охапку хвороста… Да снова запела Алка. Что-то грустное, сожалеющее звучало теперь в ее голосе.
Говорят, пьяные и влюбленные теряют рассудок. Забыл Сергей Хопров, что есть у него жена и дети. Молчаливым осенним вечером, почти не таясь, пришел он на овцеферму. И будто не удивилась Алка его появлению, подняла на него серые, чуть притушенные глаза.
– Выйди на минутку, – тихо попросил Хопров, комкая в руках габардиновую кепку, которую принес почему-то в руках.
Алка накинула на плечи белый вязаный шарфик, потянула вниз концы так, что острыми углами выступили плечи, но с места не двинулась.
– Зачем? Если есть что, говори тут…
Молча стаял у порога Сергей Хопров, молча смотрела на него Алка. Потом поднялась, стремительно вышла из комнаты, остановилась у изгороди кошары, навалилась на нее грудью, стала смотреть в землю, не говоря ни слова. Сергей подошел сзади, несколько раз хлопнул по изгороди фуражкой.
– Я сам… к тебе, – проговорил он, тоже смотря в землю.
– У тебя жена, дети…
– А мне что… Разведусь. Сама просит об этом.
Алка не пошевелилась.
– Ты не сердись, что я не пришел тогда к Касьяновой пади… Тяжело мне…
Оттолкнувшись от изгороди, Алка Уралова медленно направилась обратно. Сергей схватил ее за руку…
– А завтра… буду ждать… Придешь?
– Да, – Алка осторожно высвободила руку и ушла, не оглядываясь…
* * *
И ушла, не оглядываясь. А если бы посмотрела назад, увидела на том месте, где только что стоял Сергей, Любу Хопрову.
* * *
В чем обвинить Любу? В том ли, что забыла о гордости, тайком следила за мужем, угадав, куда он направился? В том ли, что стояла в темноте, слушая их разговоры, растоптанная, оплеванная, до крови кусала свои губы? Или в том, что любила своего Сергея, своего мужа, отца ее детей, может быть, больше, чем жизнь?
Не хотела, не могла отдать Люба Хопрова своего счастья Алке Ураловой. Знала, что совет деда Максима пойти и поговорить с Алкой так же бесполезен, как запоздалый августовский дождик – выгорели посевы, почернели степи и уж ничто не пробудит их к жизни. И все-таки пошла.
Когда скрипнула отворяемая Любой дверь, Алка, сидевшая за столом, подняла заплаканные глаза и медленно начала бледнеть. Несколько минут они молча стояли и смотрели друг на друга: Люба – с нескрываемой ненавистью оскорбленной, отвергнутой, но уверенной в своей правоте женщины, Алка – с каким-то испугом и одновременно с насмешливым превосходством человека, бессознательно чувствующего свою силу. Но не смогла все-таки выдержать Алка взгляда Любкиных глаз, опустила голову.
– Я пришла к тебе, Алевтина, – проговорила, наконец, Люба, почти не шевеля губами, боясь сделать от порога хоть один шаг.
Алка вздрогнула – столько мольбы и несдерживаемой боли прозвучало в голосе Любы.
– Что ходить ко мне? – ответила Алка, пальцы ее рук мелко дрожали. Заметив это, она убрала руки со стола.
– Слышала сейчас разговор ваш…
Алка пожала плечами, как бы говоря: «Тем более…» Потом зачем-то сказала, не поднимая головы:
– Меня все в деревне Алкой зовут…
Из ее глаз упала на стол крупная слеза и медленно расплылась по некрашеному, до желтизны выскобленному дереву большим пятном.
Бывают мгновения, когда чужое горе воспринимается сильнее и заставляет забыть о своем, как бы велико оно ни было. Так случилось и с Любой Хопровой. Женским чутьем поняла она, что не рада Алка своей любви, что мучается она не меньше ее самой. И не много же потребовалось, чтобы понять все это – всего одна Алкина слеза да еще еле слышный ее голос: «Меня все в деревне Алкой зовут…» Дрогнули крепко сжатые Любкины губы, быстро подошла она к Алке, остановилась в нерешительности.
– Чего плачешь… дурочка? – проговорила Люба.
Алка быстро подняла голову, встала из-за стола.
– Кто плачет? Кто?.. Думаешь, легко мне?.. Зачем пришла? Не отдам Сережку, не отдам… – задыхаясь, выкрикивала Алка прямо в лицо Любе Хопровой. Потом упала на застланную байковым одеялом кровать, на которой отдыхали во время дежурства на ферме животноводы, и долго плакала, вздрагивая всем телом…
* * *
На другой день вечером встретились за Касьяновой падью Алка Уралова и Сергей Хопров. Алка запоздала – пришла какая-то маленькая, притихшая. На ней было ее лучшее шифоновое платье с редкими большими лилиями. Сергей долго смотрел на похудевшее бескровное лицо, на синеватые круги под глазами.
– Ты не заболела?
– Нет, – ответила Алка, опуская ресницы. – Сядем где-нибудь.
Они опустились на срубленное и забытое в лесу дерево. Алка робко прижалась к плечу Сергея. Тог, помедлив, неумело обнял ее одной рукой.
Долго сидели молча.
Осенний, уже поредевший лес тоже молчал, будто вымерла жизнь на несколько километров вокруг.
Алка чуть поежилась. Сергей снял пиджак, накинул ей на плечи и опять осторожно прижал к себе.
1 2 3