Лопе де Вега
Благоразумная месть
Заверяю вашу милость, которая требует от меня рассказа на эту тему, что не знаю, сумею ли я заслужить ваше одобрение, ибо если у каждого писателя есть свой гений, которому он себя посвящает, то мой гений не может проявиться в этом, хотя многие и думают иначе. Гением же, если ваша милость этого не знает, – а она вовсе не обязана быть в этом осведомленной, – называется та склонность, благодаря которой мы предпочитаем одни предметы другим, а потому изменять своему гению – значит отказывать природе в том, чего она вправе от нас требовать, как сказал об этом один сатирический поэт.
В древности считали местопребыванием гения лоб, ибо по лбу можно узнать, делаем ли мы какое-нибудь дело с охотой или против желания. Но это не совпадает со взглядами Платона и Сократа, Плутарха и Брута,[1] а также Вергилия, который полагал, что каждое место обладает своим гением, и потому писал:
Так говорил он гениям тех мест,
Чело которых, как венком, обвито
Зеленой ветвью, и богине Гее,
Первейшей меж богинями, и нимфам.
И рекам, умоляя их смиренно.[2]
Но я должен сначала оговориться и сказать, что не без радости служу я вашей милости, хотя для моей природной склонности занятие это и не совсем привычно, в особенности же сочинение этой новеллы, в которой я, против своего желания, должен быть трагиком, а это мало приятно тому, кто, вроде меня, все время находится вблизи Юпитера.
Но так как все, что делается ради собственного удовольствия, ценится меньше того, что люди делают по принуждению, то ваша милость должна вознаградить мой труд и выслушать рассказ о женщине, видевшей мало радости в жизни, вышедшей замуж во времена менее суровые, чем наше, но, по воле божьей, оказавшейся в таком положении, которое устрашило бы кого угодно, если бы ему грозила такая же опасность.
В роскошной Севилье – городе, славу которого не затмили бы и Великие Фивы,[3] ибо если те обязаны этим названием своим ста вратам, то в единственные ворота Севильи входили и входят величайшие сокровища,[4] которыми на памяти человеческой обладал мир, – жил Лисардо, молодой кабальеро хорошего рода, отличавшийся хорошей внешностью, хорошими способностями и хорошим характером; помимо этих богатств, он овладел еще теми, которые ему оставил отец, трудившийся весь свой век без устали так, как будто бы, отправляясь в другую жизнь, он мог унести с собой все, что заработал в этой. Лисардо преданно и пылко любил Лауру, девушку, известную своим хорошим происхождением, большим приданым и многими дарами, которыми ее наделила природа, создавшая ее, казалось бы, с особенной тщательностью.
По праздникам Лаура вместе со своей матерью посещала церковь; она выходила из кареты с таким удивительным изяществом, что не только Лисардо, ожидавший ее появления у дверей церкви как нищий, чтобы взглядом молить о самой незначительной милостыне из сокровищницы ее глаз, – но и все, кому доводилось взглянуть на нее украдкой или же внимательно, мгновенно отдавали ей свое сердце.
Целых два года томился Лисардо этой любовной робостью, осмеливаясь говорить с Лаурой одними только глазами и нежными взглядами рассказывать ей о своих чувствах и описывать свои желания. Наконец в один счастливый день он увидел, что в ее доме слуги с веселым шумом и суматохой готовятся к праздничному обеду. Лисардо спросил одного из них, которого он знал больше, чем остальных, о причине этих приготовлений, и тот ответил ему, что Лаура и ее родители отправляются в свое загородное имение, где они собираются пробыть до наступления вечера. Севилья богата этими прелестнейшими садами, раскинувшимися на берегах золотого Гвадалквивира – реки, золотой не своими песками, доставившими у древних это название Герму, Пактолу и Тахо,[5] воспетым Клавдианом:[6]
Их не насытит ни песок испанский,
Сокровище неистового Тахо,
Ни золото прозрачных вод Пактола,
Ни Герм, хотя б он до последней капли
От жажды высох, —
а теми богатыми флотилиями, которые входят в нее, нагруженные золотом и серебром Нового Света.
Узнав у слуги, где находится это имение, Лисардо нанял лодку и вместе с двумя своими слугами прибыл туда раньше, чем Лаура, и спрятался в самой отдаленной части сада. Вскоре приехала с родителями и Лаура; думая, что на нее смотрят только деревья, она в одной шитой золотом юбке и корсаже принялась бегать по саду, как обычно делают молоденькие девушки, когда из сурового домашнего затворничества вырываются на простор полей.
Такая одежда была бы к лицу и вашей милости, и, если я не ошибаюсь, однажды я видел вас, когда вы были одеты столь же небрежно, как Лаура, и были не менее прекрасны, чем она. Признание это вселяет в меня уверенность, что эта новелла сможет понравиться вашей милости, ибо если люди ученые любят, чтобы их называли гениальными, смелые – чтобы их называли Цезарями, щедрые – Александрами, а знатные – героями, то для женщин нет лучше похвалы, чем когда их называют красавицами. Правда, для подлинных красавиц эта похвала не имеет такого значения, но все же, если им об этом не говорить и не повторять затем множество раз, они сочтут себя дурнушками и будут чувствовать себя больше обязанными зеркалу, чем нашим любезностям.
Итак, Лисардо любовался Лаурой, а она, перебегая с одной дорожки на другую, настолько углубилась в сад, что оказалась совсем недалеко от него, и тут ее остановил ручей, который, как принято говорить в романсах, шептал и смеялся; вот послушайте, например:
Ручеек со смехом мчится
Галькой, как зубами, блещет.
Чуть весны босые ножки
Он завидит в восхищенье.
Я привел эти стихи не случайно, так как ручей должен был засмеяться, увидев ножки Лауры, прекрасной как весна, когда она, отвечая на приглашение зеркальной воды и шумного песка, который образовывал маленькие островки и, желая задержать ее, соперничал с водою, – разулась и опустила свои ножки в воду, где они казались лилиями, лежащими под стеклом.
Но вот Лаура ушла (слова эти кажутся мне столь же полными значения, как выражение: «Здесь была Троя»). Ее встретили родители, весьма взволнованные, ибо отсутствие дочери показалось им слишком долгим, – настолько велика была любовь, которую они к ней питали. Как верно почувствовал это трагический поэт:[7]
Как тесны узы крови,
Которыми связала
Отца с ребенком мощная природа!
Они осыпали ее ласками, хотя Хремет и бранит Менедема[8] за такое поведение, ибо Теренций не одобряет проявления родителями любви к детям.
Тем временем один из слуг Лисардо сообщил Фенисе, служанке Лауры, что здесь находится его господин. Слуга и служанка быстрее поладили между собой, поскольку менее заботились о своей чести. Он сказал ей, что они не взяли с собой никакой пищи, ибо Лисардо вполне мог довольствоваться одним созерцанием Лауры, – ведь слуги не умеют скрывать своих естественных побуждений и потребностей, которые с такою силою духа подавляют в себе люди благородного происхождения.
Фениса рассказала об этом Лауре, которая зарделась от стыда, как свежая роза; кровь взволновалась в ней, ибо сообщение о настойчивости глаз Лисардо вынуждало ее примирить в себе сердце и честь, желание и рассудок. И тихонько, чтобы как-нибудь не услышала ее мать, она сказала Фенисе:
– Никогда больше не заговаривай со мной об этом!
Фениса поверила суровости ее лица и лаконичности ее слов. Должен пояснить вашей милости, что слово это означает краткость, ибо лакедемоняне не любили длинных речей; мне кажется, что если бы они дожили до наших дней, то им пришлось бы немедленно умереть. Как-то раз пришел ко мне один идальго и заставил меня целых три часа выслушивать историю подвигов его отца в Индиях; когда же я наконец предположил, что он хочет, чтобы я написал обо всем этом книгу, он вдруг попросил у меня денег.
Итак, Фениса поверила Лауре, совсем как это бывает в завязках комедий, и, зная о ее скромности, ничего больше не стала ей говорить. Но Лаура, увидев, что Фениса оказалась послушнее, чем ей хотелось, спросила ту, когда они остались одни:
– Как мог этот кабальеро отважиться прийти в наш сад, зная, что здесь должны находиться также и мои родители?
– Потому что он любит вас уже два года.
– Два года? – спросила Лаура. – Он так давно сошел с ума?
– Лисардо вовсе не похож на сумасшедшего, – возразила служанка, – потому что столько ума, скромности и благоразумия, при такой молодости, я не встречала ни в одном мужчине.
– Откуда ты его знаешь? – спросила Лаура.
– Оттуда же, откуда и вы.
– Так он поглядывает и на тебя? – продолжала влюбленная девушка.
– Нет, сеньора, – ответила ей лукавая служанка, – ведь вы одна во всей Севилье заслуживаете такой безумной любви, какою он вас обожает.
– Значит, он меня обожает? – спросила, улыбаясь, Лаура. – Кто тебя научил таким словам? Может быть, достаточно просто сказать, что он меня любит?
– Вполне достаточно, – сказала Фениса, – раз вы не отвечаете на такую любовь; а если бы вы любили его так же, как он вас любит, каким счастьем для вас обоих было бы пожениться!
– Я не хочу выходить замуж, – возразила Лаура, – я хочу стать монахиней.
– Этого не должно быть, – ответила Фениса, – потому что вы одна у родителей и они оставят вам в наследство пять тысяч дукатов дохода, а стоимость вашего приданого составит шестьдесят тысяч, не считая тех двадцати тысяч, которые вам оставила ваша бабушка.
– Послушай, что я тебе скажу, – ответила ей на это Лаура, – не смей никогда мне больше говорить о Лисардо; он найдет девушку, достойную его любви, про которую ты столько говоришь, я же не питаю к Лисардо никакой склонности, хоть он и не сводит с меня глаз целых два года.
– Хорошо, сеньора, – возразила Фениса, – только слишком уж часто упоминаете вы имя Лисардо, чтобы я могла поверить, что ваше сердце никогда его не вспоминает.
Тем временем настал час обеда, и слуги накрыли на стол, – да будет известно вашей милости, что эта новелла не пастушеский роман[9] и ее герои обедают и ужинают каждый раз, когда к этому представляется случай, И тут Лаура сказала Фенисе:
– Жаль мне, Фениса, что этот кабальеро из-за меня ничего не ел.
– Разве вы не приказали мне, чтобы я с вами не заговаривала о нем?
– Это правда, – отвечала Лаура, – но я говорю вовсе не о нем, а о его обеде. Умоляю тебя, сделай так, чтобы наш повар дал тебе что-нибудь для него, и отнеси это его слуге – так, как будто ты сама об этом позаботилась.
– Мне это по вкусу: ведь это все равно, что отнести нищему милостыню, которую дал другой человек, – забота ваша, а старания мои.
Так Фениса и сделала; взяв каплуна, двух куропаток, немного фруктов и белого хлеба – все, чем богата Севилья, она отнесла это, куда ей было указано, и сказала:
– Пусть Лисардо кушает себе на здоровье, потому что ему это посылает Лаура.
Влюбленный кабальеро, преисполненный благодарности за эту милость, принялся за еду с таким рвением, что слуги его, придя в отчаяние, осмелились ему сказать:
– Если ваша милость будет так кушать, то что же останется на нашу долю?
– Вы, – отвечал Лисардо, – вовсе недостойны милостей Лауры, и потому, если я что-нибудь и не доем, то сохраню это себе на ужин.
Может быть, вашей милости это покажется жестокостью со стороны Лисардо, а быть может, вы возразите: «Мне кажется всего лишь, что он сильно проголодался», и вы будете правы, если только вам неизвестно, чем питается счастливый влюбленный в такие минуты.
Все же, чтобы вы не считали его невежей, я могу вам сообщить, что он дал слугам два дублона, стоимостью каждый по четыре дуро, – в те времена такие еще бывали, – с тем чтобы один из них отправился в Севилью и купил все, что ему только захочется. Однако они этого не сделали и, поделив деньги между собой, направились к загородному дому, где служанки накормили их досыта. Лаура видела все это, и ей это доставило большое удовольствие. Слуги Лисардо не скрывались от ее родителей, и когда те, пожелав узнать, что они за люди, спросили у них об этом, они назвали себя музыкантами. Желая развеселить Лауру, отец ее предложил им войти, чему они чрезвычайно обрадовались, и когда принесли лютню, которая всегда находилась в загородном доме или, возможно, была привезена служанками Лауры, – а некоторые из них любили потанцевать на мавританский лад, – Фабио и Антандро запели прекраснейшими голосами:
Между двух ручьев, рожденных
Вешним солнцем из снегов
В день, когда по просьбе дола
Растопило их оно,
Злополучный и забытый, —
Ибо тем, кто ею полн,
Дарит только огорченья,
А не радости любовь, —
Сильвио сидел печально
И следил за бегом вод,
Насмехавшихся беспечно
Над отчаяньем его.
И под мирное журчанье
Как хрусталь прозрачных волн.
Звонко плещущих о берег,
Жалобно промолвил он:
«Раз ни ревностью терзаться,
Ни любить вам не дано.
Вправе вы, ручьи, смеяться,
Слыша плач унылый мой.
В том, кто любит знойный камень.
Сердце страстью сожжено.
Вам же зной любви не страшен,
Ибо холоден ваш ток.
В этом вы, ручьи, с Филидой
Схожи, хоть она душой
Несравненно холоднее
Скал, покрытых вечным льдом.
Ведь она, ручьям подобно,
Родилась на высях гор.
Лишь огнем насмешек едких
Взор сверкает у нее.
Мстя за них, сюда я скрылся,
Но едва взглянул в поток,
Как в глазах своих увидел
Два чужие ока вновь.
Я желаю мстить – и плачу,
Слезы же – бессилья плод,
Если у меня исторгла
Их не ярость, а любовь.
Но не жаль мне, что люблю я,
Ибо до таких высот
Это чувство дух подъемлет,
Что не помнит он про боль.
Жаль мне лишь, что от Филиды
Страсть свою я скрыть не смог,
Ибо ей в любви признаться
Значит стать ее рабом.
И поэтому сегодня
Я твержу под ропот вод,
Оглашающих жемчужным
Смехом этот тихий дол:
Раз ни ревностью терзаться,
Ни любить вам не дано,
Вправе вы, ручьи, смеяться,
Слыша плач унылый мой».
Слушая их песни, Лаура не могла решить, сложены ли эти стихи для нее или нет, и, хотя они полностью совпадали с чувствами Лисардо, однако жалобы на ревность показались ей несовместимыми с ее скромностью и уединенной жизнью, и потому она продолжала сомневаться. Но ведь влюбленные ревнуют без причины, и им не нужно повода, чтобы жаловаться, – они совсем как дети, которые часто сердятся на то, что сами же сделали.
Родители Лауры попросили Фабио спеть еще, если он не устал, и тогда он и Антандро запели на мотив непревзойденнейшего из музыкантов Хуана Бласа де Кастро следующие стихи:
Сердце, для того ль ты скрылось.
Чтоб ночь мне в пытку превратилась?
От тебя я жду ответа,
Сердце, ибо мы друзья:
Почему тобою я
Был покинут до рассвета?
Если ж повстречалось где-то
Ты с любимою моей,
Для того ль предстать пред ней
Ты, безумное, решилось,
Чтоб ночь мне в пытку превратилась?
Сердце, хоть у милой очи
Блещут гибельным огнем,
То, что видно им лишь днем,
Видишь ты во мраке ночи.
Злую долю мне пророча,
Ты опасней их втройне,
Ибо стоит вспомнить мне.
Для чего и где ты скрылось,
Чтоб ночь мне в пытку превратилась.
Ты уходишь ежечасно,
Сердце, не спросясь меня.
Хоть тебе вослед, стеня,
Пленник твой, я рвусь напрасно,
Если смеешь самовластно
Расставаться ты со мной,
То признайся мне, какой
Ты надеждой обольстилось,
Чтоб ночь мне в пытку превратилась?
Как только на струнах лютней отзвучало эхо мелодии, – хотя, сколько мне помнится, инструмент был всего только один, – Лаура спросила Фабио, кто сложил эти строки. Фабио ответил ей, что их сложил кабальеро по имени Лисардо, юноша двадцати четырех лет, которому он и Антандро служат.
– Право же, – сказала Лаура, – он изрядный выдумщик.
– Да еще какой! – сказал Антандро. – К тому же, красив и отлично сложен, а самое главное – мужествен и скромен.
– А родители его живы? – спросил отец Лауры.
– Нет, сеньор, – ответил Фабио, – Альберто де Сильва умер; ваша милость, должно быть, изволили знать его в этом городе.
– Конечно, я его знал, – сказал старик, – он был весьма дружен со мною, да и со всеми знатными людьми города. Я помню и его сына, когда он был еще ребенком и только начинал учиться писать; рад слышать. что он вырос похожим на своего отца. Не собирается ли он жениться?
– Собирается, – ответил Антандро, – и всей душой стремится к браку с одной прекрасной девушкой, столь же щедро одаренной природой, как он, и такой же богатой.
После этого Менандре – так звали отца Лауры – велел их отблагодарить, и они ушли, чтобы обо всем, что между ними там говорилось, рассказать в глубине сада Лисардо, который ждал их, не надеясь для себя на что-нибудь хорошее.
Между тем Лаура, охваченная «тревожным беспокойством», как определяет любовь Овидий, была взволнована: она вообразила, что та девушка, на которой хочет жениться Лисардо, – не она и что все знаки его внимания по отношению к ней были притворством;
1 2 3 4 5
Благоразумная месть
Заверяю вашу милость, которая требует от меня рассказа на эту тему, что не знаю, сумею ли я заслужить ваше одобрение, ибо если у каждого писателя есть свой гений, которому он себя посвящает, то мой гений не может проявиться в этом, хотя многие и думают иначе. Гением же, если ваша милость этого не знает, – а она вовсе не обязана быть в этом осведомленной, – называется та склонность, благодаря которой мы предпочитаем одни предметы другим, а потому изменять своему гению – значит отказывать природе в том, чего она вправе от нас требовать, как сказал об этом один сатирический поэт.
В древности считали местопребыванием гения лоб, ибо по лбу можно узнать, делаем ли мы какое-нибудь дело с охотой или против желания. Но это не совпадает со взглядами Платона и Сократа, Плутарха и Брута,[1] а также Вергилия, который полагал, что каждое место обладает своим гением, и потому писал:
Так говорил он гениям тех мест,
Чело которых, как венком, обвито
Зеленой ветвью, и богине Гее,
Первейшей меж богинями, и нимфам.
И рекам, умоляя их смиренно.[2]
Но я должен сначала оговориться и сказать, что не без радости служу я вашей милости, хотя для моей природной склонности занятие это и не совсем привычно, в особенности же сочинение этой новеллы, в которой я, против своего желания, должен быть трагиком, а это мало приятно тому, кто, вроде меня, все время находится вблизи Юпитера.
Но так как все, что делается ради собственного удовольствия, ценится меньше того, что люди делают по принуждению, то ваша милость должна вознаградить мой труд и выслушать рассказ о женщине, видевшей мало радости в жизни, вышедшей замуж во времена менее суровые, чем наше, но, по воле божьей, оказавшейся в таком положении, которое устрашило бы кого угодно, если бы ему грозила такая же опасность.
В роскошной Севилье – городе, славу которого не затмили бы и Великие Фивы,[3] ибо если те обязаны этим названием своим ста вратам, то в единственные ворота Севильи входили и входят величайшие сокровища,[4] которыми на памяти человеческой обладал мир, – жил Лисардо, молодой кабальеро хорошего рода, отличавшийся хорошей внешностью, хорошими способностями и хорошим характером; помимо этих богатств, он овладел еще теми, которые ему оставил отец, трудившийся весь свой век без устали так, как будто бы, отправляясь в другую жизнь, он мог унести с собой все, что заработал в этой. Лисардо преданно и пылко любил Лауру, девушку, известную своим хорошим происхождением, большим приданым и многими дарами, которыми ее наделила природа, создавшая ее, казалось бы, с особенной тщательностью.
По праздникам Лаура вместе со своей матерью посещала церковь; она выходила из кареты с таким удивительным изяществом, что не только Лисардо, ожидавший ее появления у дверей церкви как нищий, чтобы взглядом молить о самой незначительной милостыне из сокровищницы ее глаз, – но и все, кому доводилось взглянуть на нее украдкой или же внимательно, мгновенно отдавали ей свое сердце.
Целых два года томился Лисардо этой любовной робостью, осмеливаясь говорить с Лаурой одними только глазами и нежными взглядами рассказывать ей о своих чувствах и описывать свои желания. Наконец в один счастливый день он увидел, что в ее доме слуги с веселым шумом и суматохой готовятся к праздничному обеду. Лисардо спросил одного из них, которого он знал больше, чем остальных, о причине этих приготовлений, и тот ответил ему, что Лаура и ее родители отправляются в свое загородное имение, где они собираются пробыть до наступления вечера. Севилья богата этими прелестнейшими садами, раскинувшимися на берегах золотого Гвадалквивира – реки, золотой не своими песками, доставившими у древних это название Герму, Пактолу и Тахо,[5] воспетым Клавдианом:[6]
Их не насытит ни песок испанский,
Сокровище неистового Тахо,
Ни золото прозрачных вод Пактола,
Ни Герм, хотя б он до последней капли
От жажды высох, —
а теми богатыми флотилиями, которые входят в нее, нагруженные золотом и серебром Нового Света.
Узнав у слуги, где находится это имение, Лисардо нанял лодку и вместе с двумя своими слугами прибыл туда раньше, чем Лаура, и спрятался в самой отдаленной части сада. Вскоре приехала с родителями и Лаура; думая, что на нее смотрят только деревья, она в одной шитой золотом юбке и корсаже принялась бегать по саду, как обычно делают молоденькие девушки, когда из сурового домашнего затворничества вырываются на простор полей.
Такая одежда была бы к лицу и вашей милости, и, если я не ошибаюсь, однажды я видел вас, когда вы были одеты столь же небрежно, как Лаура, и были не менее прекрасны, чем она. Признание это вселяет в меня уверенность, что эта новелла сможет понравиться вашей милости, ибо если люди ученые любят, чтобы их называли гениальными, смелые – чтобы их называли Цезарями, щедрые – Александрами, а знатные – героями, то для женщин нет лучше похвалы, чем когда их называют красавицами. Правда, для подлинных красавиц эта похвала не имеет такого значения, но все же, если им об этом не говорить и не повторять затем множество раз, они сочтут себя дурнушками и будут чувствовать себя больше обязанными зеркалу, чем нашим любезностям.
Итак, Лисардо любовался Лаурой, а она, перебегая с одной дорожки на другую, настолько углубилась в сад, что оказалась совсем недалеко от него, и тут ее остановил ручей, который, как принято говорить в романсах, шептал и смеялся; вот послушайте, например:
Ручеек со смехом мчится
Галькой, как зубами, блещет.
Чуть весны босые ножки
Он завидит в восхищенье.
Я привел эти стихи не случайно, так как ручей должен был засмеяться, увидев ножки Лауры, прекрасной как весна, когда она, отвечая на приглашение зеркальной воды и шумного песка, который образовывал маленькие островки и, желая задержать ее, соперничал с водою, – разулась и опустила свои ножки в воду, где они казались лилиями, лежащими под стеклом.
Но вот Лаура ушла (слова эти кажутся мне столь же полными значения, как выражение: «Здесь была Троя»). Ее встретили родители, весьма взволнованные, ибо отсутствие дочери показалось им слишком долгим, – настолько велика была любовь, которую они к ней питали. Как верно почувствовал это трагический поэт:[7]
Как тесны узы крови,
Которыми связала
Отца с ребенком мощная природа!
Они осыпали ее ласками, хотя Хремет и бранит Менедема[8] за такое поведение, ибо Теренций не одобряет проявления родителями любви к детям.
Тем временем один из слуг Лисардо сообщил Фенисе, служанке Лауры, что здесь находится его господин. Слуга и служанка быстрее поладили между собой, поскольку менее заботились о своей чести. Он сказал ей, что они не взяли с собой никакой пищи, ибо Лисардо вполне мог довольствоваться одним созерцанием Лауры, – ведь слуги не умеют скрывать своих естественных побуждений и потребностей, которые с такою силою духа подавляют в себе люди благородного происхождения.
Фениса рассказала об этом Лауре, которая зарделась от стыда, как свежая роза; кровь взволновалась в ней, ибо сообщение о настойчивости глаз Лисардо вынуждало ее примирить в себе сердце и честь, желание и рассудок. И тихонько, чтобы как-нибудь не услышала ее мать, она сказала Фенисе:
– Никогда больше не заговаривай со мной об этом!
Фениса поверила суровости ее лица и лаконичности ее слов. Должен пояснить вашей милости, что слово это означает краткость, ибо лакедемоняне не любили длинных речей; мне кажется, что если бы они дожили до наших дней, то им пришлось бы немедленно умереть. Как-то раз пришел ко мне один идальго и заставил меня целых три часа выслушивать историю подвигов его отца в Индиях; когда же я наконец предположил, что он хочет, чтобы я написал обо всем этом книгу, он вдруг попросил у меня денег.
Итак, Фениса поверила Лауре, совсем как это бывает в завязках комедий, и, зная о ее скромности, ничего больше не стала ей говорить. Но Лаура, увидев, что Фениса оказалась послушнее, чем ей хотелось, спросила ту, когда они остались одни:
– Как мог этот кабальеро отважиться прийти в наш сад, зная, что здесь должны находиться также и мои родители?
– Потому что он любит вас уже два года.
– Два года? – спросила Лаура. – Он так давно сошел с ума?
– Лисардо вовсе не похож на сумасшедшего, – возразила служанка, – потому что столько ума, скромности и благоразумия, при такой молодости, я не встречала ни в одном мужчине.
– Откуда ты его знаешь? – спросила Лаура.
– Оттуда же, откуда и вы.
– Так он поглядывает и на тебя? – продолжала влюбленная девушка.
– Нет, сеньора, – ответила ей лукавая служанка, – ведь вы одна во всей Севилье заслуживаете такой безумной любви, какою он вас обожает.
– Значит, он меня обожает? – спросила, улыбаясь, Лаура. – Кто тебя научил таким словам? Может быть, достаточно просто сказать, что он меня любит?
– Вполне достаточно, – сказала Фениса, – раз вы не отвечаете на такую любовь; а если бы вы любили его так же, как он вас любит, каким счастьем для вас обоих было бы пожениться!
– Я не хочу выходить замуж, – возразила Лаура, – я хочу стать монахиней.
– Этого не должно быть, – ответила Фениса, – потому что вы одна у родителей и они оставят вам в наследство пять тысяч дукатов дохода, а стоимость вашего приданого составит шестьдесят тысяч, не считая тех двадцати тысяч, которые вам оставила ваша бабушка.
– Послушай, что я тебе скажу, – ответила ей на это Лаура, – не смей никогда мне больше говорить о Лисардо; он найдет девушку, достойную его любви, про которую ты столько говоришь, я же не питаю к Лисардо никакой склонности, хоть он и не сводит с меня глаз целых два года.
– Хорошо, сеньора, – возразила Фениса, – только слишком уж часто упоминаете вы имя Лисардо, чтобы я могла поверить, что ваше сердце никогда его не вспоминает.
Тем временем настал час обеда, и слуги накрыли на стол, – да будет известно вашей милости, что эта новелла не пастушеский роман[9] и ее герои обедают и ужинают каждый раз, когда к этому представляется случай, И тут Лаура сказала Фенисе:
– Жаль мне, Фениса, что этот кабальеро из-за меня ничего не ел.
– Разве вы не приказали мне, чтобы я с вами не заговаривала о нем?
– Это правда, – отвечала Лаура, – но я говорю вовсе не о нем, а о его обеде. Умоляю тебя, сделай так, чтобы наш повар дал тебе что-нибудь для него, и отнеси это его слуге – так, как будто ты сама об этом позаботилась.
– Мне это по вкусу: ведь это все равно, что отнести нищему милостыню, которую дал другой человек, – забота ваша, а старания мои.
Так Фениса и сделала; взяв каплуна, двух куропаток, немного фруктов и белого хлеба – все, чем богата Севилья, она отнесла это, куда ей было указано, и сказала:
– Пусть Лисардо кушает себе на здоровье, потому что ему это посылает Лаура.
Влюбленный кабальеро, преисполненный благодарности за эту милость, принялся за еду с таким рвением, что слуги его, придя в отчаяние, осмелились ему сказать:
– Если ваша милость будет так кушать, то что же останется на нашу долю?
– Вы, – отвечал Лисардо, – вовсе недостойны милостей Лауры, и потому, если я что-нибудь и не доем, то сохраню это себе на ужин.
Может быть, вашей милости это покажется жестокостью со стороны Лисардо, а быть может, вы возразите: «Мне кажется всего лишь, что он сильно проголодался», и вы будете правы, если только вам неизвестно, чем питается счастливый влюбленный в такие минуты.
Все же, чтобы вы не считали его невежей, я могу вам сообщить, что он дал слугам два дублона, стоимостью каждый по четыре дуро, – в те времена такие еще бывали, – с тем чтобы один из них отправился в Севилью и купил все, что ему только захочется. Однако они этого не сделали и, поделив деньги между собой, направились к загородному дому, где служанки накормили их досыта. Лаура видела все это, и ей это доставило большое удовольствие. Слуги Лисардо не скрывались от ее родителей, и когда те, пожелав узнать, что они за люди, спросили у них об этом, они назвали себя музыкантами. Желая развеселить Лауру, отец ее предложил им войти, чему они чрезвычайно обрадовались, и когда принесли лютню, которая всегда находилась в загородном доме или, возможно, была привезена служанками Лауры, – а некоторые из них любили потанцевать на мавританский лад, – Фабио и Антандро запели прекраснейшими голосами:
Между двух ручьев, рожденных
Вешним солнцем из снегов
В день, когда по просьбе дола
Растопило их оно,
Злополучный и забытый, —
Ибо тем, кто ею полн,
Дарит только огорченья,
А не радости любовь, —
Сильвио сидел печально
И следил за бегом вод,
Насмехавшихся беспечно
Над отчаяньем его.
И под мирное журчанье
Как хрусталь прозрачных волн.
Звонко плещущих о берег,
Жалобно промолвил он:
«Раз ни ревностью терзаться,
Ни любить вам не дано.
Вправе вы, ручьи, смеяться,
Слыша плач унылый мой.
В том, кто любит знойный камень.
Сердце страстью сожжено.
Вам же зной любви не страшен,
Ибо холоден ваш ток.
В этом вы, ручьи, с Филидой
Схожи, хоть она душой
Несравненно холоднее
Скал, покрытых вечным льдом.
Ведь она, ручьям подобно,
Родилась на высях гор.
Лишь огнем насмешек едких
Взор сверкает у нее.
Мстя за них, сюда я скрылся,
Но едва взглянул в поток,
Как в глазах своих увидел
Два чужие ока вновь.
Я желаю мстить – и плачу,
Слезы же – бессилья плод,
Если у меня исторгла
Их не ярость, а любовь.
Но не жаль мне, что люблю я,
Ибо до таких высот
Это чувство дух подъемлет,
Что не помнит он про боль.
Жаль мне лишь, что от Филиды
Страсть свою я скрыть не смог,
Ибо ей в любви признаться
Значит стать ее рабом.
И поэтому сегодня
Я твержу под ропот вод,
Оглашающих жемчужным
Смехом этот тихий дол:
Раз ни ревностью терзаться,
Ни любить вам не дано,
Вправе вы, ручьи, смеяться,
Слыша плач унылый мой».
Слушая их песни, Лаура не могла решить, сложены ли эти стихи для нее или нет, и, хотя они полностью совпадали с чувствами Лисардо, однако жалобы на ревность показались ей несовместимыми с ее скромностью и уединенной жизнью, и потому она продолжала сомневаться. Но ведь влюбленные ревнуют без причины, и им не нужно повода, чтобы жаловаться, – они совсем как дети, которые часто сердятся на то, что сами же сделали.
Родители Лауры попросили Фабио спеть еще, если он не устал, и тогда он и Антандро запели на мотив непревзойденнейшего из музыкантов Хуана Бласа де Кастро следующие стихи:
Сердце, для того ль ты скрылось.
Чтоб ночь мне в пытку превратилась?
От тебя я жду ответа,
Сердце, ибо мы друзья:
Почему тобою я
Был покинут до рассвета?
Если ж повстречалось где-то
Ты с любимою моей,
Для того ль предстать пред ней
Ты, безумное, решилось,
Чтоб ночь мне в пытку превратилась?
Сердце, хоть у милой очи
Блещут гибельным огнем,
То, что видно им лишь днем,
Видишь ты во мраке ночи.
Злую долю мне пророча,
Ты опасней их втройне,
Ибо стоит вспомнить мне.
Для чего и где ты скрылось,
Чтоб ночь мне в пытку превратилась.
Ты уходишь ежечасно,
Сердце, не спросясь меня.
Хоть тебе вослед, стеня,
Пленник твой, я рвусь напрасно,
Если смеешь самовластно
Расставаться ты со мной,
То признайся мне, какой
Ты надеждой обольстилось,
Чтоб ночь мне в пытку превратилась?
Как только на струнах лютней отзвучало эхо мелодии, – хотя, сколько мне помнится, инструмент был всего только один, – Лаура спросила Фабио, кто сложил эти строки. Фабио ответил ей, что их сложил кабальеро по имени Лисардо, юноша двадцати четырех лет, которому он и Антандро служат.
– Право же, – сказала Лаура, – он изрядный выдумщик.
– Да еще какой! – сказал Антандро. – К тому же, красив и отлично сложен, а самое главное – мужествен и скромен.
– А родители его живы? – спросил отец Лауры.
– Нет, сеньор, – ответил Фабио, – Альберто де Сильва умер; ваша милость, должно быть, изволили знать его в этом городе.
– Конечно, я его знал, – сказал старик, – он был весьма дружен со мною, да и со всеми знатными людьми города. Я помню и его сына, когда он был еще ребенком и только начинал учиться писать; рад слышать. что он вырос похожим на своего отца. Не собирается ли он жениться?
– Собирается, – ответил Антандро, – и всей душой стремится к браку с одной прекрасной девушкой, столь же щедро одаренной природой, как он, и такой же богатой.
После этого Менандре – так звали отца Лауры – велел их отблагодарить, и они ушли, чтобы обо всем, что между ними там говорилось, рассказать в глубине сада Лисардо, который ждал их, не надеясь для себя на что-нибудь хорошее.
Между тем Лаура, охваченная «тревожным беспокойством», как определяет любовь Овидий, была взволнована: она вообразила, что та девушка, на которой хочет жениться Лисардо, – не она и что все знаки его внимания по отношению к ней были притворством;
1 2 3 4 5