Рояль разломали да и жечь его начали. Может, поджарить чего хотели, кто ж их теперь поймет.
Погорельцам по решению области поселок построили по типичному образцу. В каждом бараке — по четыре квартиры и при каждой квартире — маленький палисадничек. И построили не на старом месте, а на выгоне. Ряд в ряд, как казармы. И назвали Вересковкой. То ли чтоб карты не переделывать, то ли в насмешку, кто уж теперь разберет.
Только вот хлевов в этой новой Вересковке никто не предусмотрел, Помаялись новоявленные вересковцы со скотинкой, повздыхали да и порезали. А что делать прикажете, когда из крестьянского сословия они напрочь выпали, а в рабочее сословие еще не впали.
Но власть решение приняло, и все трудоспособное население помаленьку начало обживать бывший уездный городишко. Там аккурат кое-что строить начали, а тут — рабочая сила. И построили вскорости целых три предприятия. Завод колючей проволоки, фабрику пошива шинелей да почему-то парашютный завод. Про запас, что ли?.. Но местный автобус зато пустили, и все бывшие вересковцы, в одну огненную ночь превратившиеся в пролетариат, стали теперь ездить туда на работу. Точно к началу трудового дня.
Зато, правда, в колхоз не угодили, почему и имели на руках паспорта, которые колхозники получили только через семнадцать, что ли, лет. А им — повезло, почему они с красными флагами и просветленной душой радостно ходили на всякие демонстрации.
Вот какая история стала прологом интенсивной индустриализации данного энского района.
2.
А теперь отъедем назад. В 1917-й год. Понимаю, что в жанре повествования это не очень-то принято, но нарушим традиции ради связного рассказа.
Роковой для России год этот застал штабс-капитана Александра Вересковского в военном госпитале губернского города Смоленска. Угодил он туда в июне, не упав вовремя от огня австрийского пулемета. Мог упасть, но заставил себя не делать этого. Вообще не любил при солдатах осторожничать, но главное — уже фронты разваливались, уже солдаты в атаки бежали с неохотой, уже офицеры после отказа государя ни во что не верили. Кто — в победу русского оружия, кто — в восстановление монархии, а кто — вообще. Не верил вообще ни во что, безадресно не верил, потому что все ему в окопах надоело, и это представлялось Александру особенно зловещим предзнаменованием.
— Оставьте, господа, — говорил он в Офицерском Собрании. — Россия обречена на монархию несмотря на то, что иногда ее монарха зовут Борисом Годуновым. Ну, поорет Россия, постреляет, пожжет, пограбит, а потом все равно восславит очередного батюшку царя.
— Кого, капитан, кого? Михаил отказался от скипетра, цесаревич мал и безнадежно болен.
— Может, родственников из-за границы пригласить?
— Да нет, уж. Своего искать надо.
— Горластого социал-демократа.
— Керенского, что ли?
— Что вы, господа офицеры? Россия ненавидит интеллигенцию, так что скорее согласится на любое пролетарское происхождение.
— Ну, вас-то как раз солдатики любят.
— А я из воинов, а не лавочников. И тайком под одеялом офицерский паек не жру. Я его слабосильным отдаю, как то предками было заведено, а сам ем из солдатского котла.
Смертельно уставший на долгой, грязной, бессмысленной войне никого любить не может, потому что для любви нужны силы, а их уже нет, исчерпались они ковшом кровавым. Александр об этом знал, не обманывался, но — верил в своих солдат и берег, как мог. Как предки завещали. И потому-то перед пулеметом не упал: командирский пример на солдат действует, как неизбежность. И они не испугались, а наоборот, в ярость пришли. И пулеметчика гранатами забросали, и в окоп ворвались, закрепились, и санитарам время дали, чтобы командира вытащить.
За этот бой он получил последний орден. Но не последнюю награду, о чем, естественно, еще не догадывался.
Из госпиталя его выписали в конце сентября, но не на фронт, а в офицерский резерв, обязав раз в неделю ходить на перевязки и осмотр. Не он один на эти процедуры ходил, зато первым отметил процедурную сестру милосердия. Так их исстари на Руси называли, но когда милосердие себя до донышка исчерпало стали именовать сестрами медицинскими. Чтобы еще с какими-нибудь сестрами не спутали, что ли.
Назвать сестру милосердия красивой или даже хорошенькой было бы затруднительно. И скулы чуть выше положенного залезли, и носик подкачал, и фигурка не статуэтка, как говорится. И все же в ней что-то было. Что-то необыкновенное, прочное что-то. Вглядеться следовало, и Александр вгляделся не окопным истосковавшимся взором, когда все женщины становятся прелестными, а отдохнувшим, что ли. Или ухом, уже достаточно привыкшим к шуршанию юбок за время постельного режима.
Словом, звали ее Аничкой, и это Александру понравилось. Что так по-домашнему зовут: не Анечка, а Аничка.
— А меня — Александром.
— Вы — господин капитан, — Аничка мило улыбнулась.
И он улыбнулся.
— Вы — местная?
— Смолянка.
— А я никогда в Смоленске не был. Госпитали чёрт-те где, извините. То есть, на Покровской горе.
— Весь Смоленск — на юге. За Днепром. Там — крепость и очень красивый центр самого города.
— Если бы вы согласились быть моим гидом.
— С удовольствием. Послезавтра, если вам удобно.
— Благодарю, мадемуазель Аничка.
— Подцепил? — усмехнулся сосед по комнате. — Она, между прочим, дочка патологоанатома.
— Я не суеверный, поручик.
Через день он нанял коляску и заехал за Аничкой в условленное место. День был солнечным и задумчиво тихим — не вздрагивали даже начавшие наливаться бронзовым цветом листья кленов. И яблок еще не собрали, и торчали те яблоки через заборы нестерпимо сочными боками, и оскомины не вызывали.
— Смотрите, какие яблоки искусительные, — сказал штабс-капитан. — Вам бы мне хоть одно протянуть, Ева.
Ева, то бишь, Анечка промолчала.
Спустились вниз, к Рыночной площади, где привычно шумели вокзалы, пересекли Днепр и через пролом в крепостной стене въехали на Большую Благовещенскую..
— Влево уходит улица на Рачевку, — поясняла Анечка. — Там теперь лесосплав, плоты сплачивают и буксиром тащат до Рославля. А когда-то там протекала река Смядынь, на которой изменник повар зарезал несчастного князя Глеба.
Возле огромного собора толпились прихожане, нищие, беженцы, бродяги. А дальше улица круто взяла вверх, лошадь перешла на шаг, и ее шустро обогнал маленький звонкий трамвай.
— В нашем городе был пущен первый электрический трамвай, — не без гордости объявила Анечка. — Зимой обычная конка не могла подниматься по этой крутизне. Лошади падали.
— А почему трамваи вниз скатываются пустыми?
— Дешевле, — улыбнулась Анечка. — Горожан до Днепра и ноги донесут. Левее Большой Благовещенской идет параллельная улица, которая называется Резницкой. Папа говорит, что ее прозвали так потому, что по ней текли реки крови, когда поляки ворвались в город, который оборонял боярин Шеин. А это — женская гимназия, в которой я училась…
Анечка смущалась, и поэтому болтала без умолку. А Александр поймал себя на том, что старательно запоминает все улицы и переулки, о которых она рассказывает. Почему? Инстинкт боевого офицера, что эти знания когда-то понадобятся ему?.. А ведь — понадобились…
— … А это — центр Смоленска: видите часы? Это знаменитые часы, от них отмеряют все расстояния, а под ними назначают свидания. Направо уходит Кадетская, улица вечерних прогулок с дамами и тросточками. Но мы сначала поедем прямо. К Молоховским воротам.
Проехали к узким, сводчатым и мрачноватым Молоховским воротам, которые упорно не сдавались Наполеоновским войскам, полюбовались на памятник 1812 года, где орлица, охраняя гнездо, цепко держит руку галла с мечом. Проехали вдоль крепостной стены и южных башен до плаца для парадов по праздничным дням под сенью обелиска в честь защитников Смоленска велели кучеру ждать и прошли в Лопатинский сад.
— Его заложил губернатор Лопатин, почетный гражданин города. А его дети расписались на развалинах второго крепостного вала, позже превращенного в застенок. Хотите посмотреть?
Перешли по красиво изогнутому над протокой меж прудами деревянному мостику и очутились в проломе старинного крепостного вала, заросшего поверху деревьями. Входы в его таинственные подземелья были закрыты тяжелыми коваными решетками.
— Это была страшная подземная тюрьма, — сказала Аничка почему-то приглушенным голосом. — Здесь сидел Кочубей со своим верным Искрой в ожидании казни.
Александр с уважением подергал решетку.
— А теперь посмотрите, что выбито перед нею.
— Ка-бо-грал-ло. Что это значит?
— Это значит «Капитолина, Борис, Григорий, Александр Лопатины». Дети губернатора Лопатина. Остались на века.
— На века останется только Смоленск, — сказал Александр. — Древнейший город собственно России. Насколько мне известно, он упомянут в византийских хрониках еще шестого века. Извечный страж Москвы, как его когда-то называли наши предки.
— И не случайно, — сказала Анечка. — Идемте, господин капитан. Я покажу вам документ, подтверждающий это гордое название.
Они пересекли Лопатинский сад и остановились на внешнем валу, к которому с обеих сторон примыкала крепостная стена. На левой стене красовалась памятная табличка:
«СМОЛЕНСКАЯ КРЕПОСТЬ ВЫДЕРЖАЛА ПЯТЬ ОСАД».
Александр одернул мундир, вытянулся во фронт и вскинул руку к фуражке. И застыл, отдавая честь безымянным защитникам Руси. Потом почему-то смутился, спросил:
— Гордитесь своим городом?
— Самый лучший в мире!
— И внуков научите гордиться, — улыбнулся Александр.
— И правнуков, если Бог пошлет.
Александр с непонятным самому почтением поцеловал ее руку.
— Прошу отобедать со мной в ресторации. Пожалуйста, не откажите раненому офицеру.
— С удовольствием. Я проголодалась
— Случайно не знаете, где можно достать хорошие вина? Я понимаю, сухой закон…
— Случайно знаю, — Анечка улыбнулась. — Недалеко от Днепра, на Энгельгардтовской.
Они вкусно пообедали с отличным рейнским вином, после чего Александр доставил Анечку домой. Прощаясь, она сказала:
— Следующий обед — у нас, господин капитан.
— Благодарю, — он поцеловал ее руку. — Буду жить этой надеждой, мадемуазель.
— Ну и какова же она в постели? — спросил сосед, когда капитан вернулся в офицерский резерв.
— Две извилины в военное время — редкое достояние для офицера. Либо — «за», либо «против». Удобство для времен по-русски смутных и по-русски непредсказуемых.
— Смеетесь, капитан? — спросил, помолчав, поручик.
— Никоим образом, поскольку у меня — всего одна. Да не извилина, а — ров, через который не переберешься. Слева — физиологические желания, а справа — фамильная честь.
3.
Через неделю после ознакомления штабс-капитана Вересковского с достопримечательностями губернского города Смоленска владелец Вересковки генерал — майор в отставке Николай Николаевич Вересковский отмечал свое пятидесятилетие. Он терпеть не мог никаких праздников, а уж тем паче, искусственных, потому что они отрывали его от любимой работы. Николай Николаевич был крупнейшим специалистом по истории русской армии и единственным знатоком дворянского корпуса России. Однако профессорского звания не имел, потому что предпочитал не учить избранных, а растолковывать всем читающим героическую историю России в научных трудах и популярных книжках. И ничего не желал кроме трудов и покоя среди карт и схем, книг и рукописей, но пришла супруга Ольга Константиновна, нарушив привычный покой.
— Извини, друг мой, но я — с просьбой и надеждой.
— У надежды более трепетные крылышки, — улыбнулся генерал. — Так что начнем с нее.
— Изволь, друг мой. Я очень надеюсь, что ты не откажешь мне в личной просьбе.
— Полагаю, она в моих силах?
— Вполне. Устроим бал по поводу твоего юбилея.
— Какого юбилея? — Николай Николаевич слегка опешил.
— Увы, через два года тебе исполнится пятьдесят лет.
— Вот тогда и отметим. Раньше времени неприлично.
— Не будь суеверным букой. Тебе это не идет.
— Ох, — он недовольно поморщился. — И дата некруглая, и время неподходящее.
— Неподходящее, — тотчас же согласилась Ольга Константиновна. — Особенно для наших девочек.
— Что ты имеешь ввиду?
— Войну, мой друг.
— Войну… — генерал вздохнул, и вдруг оживился. — Знаешь, какая парадоксальная мысль меня неожиданно посетила, Оленька? В войну убивают тела, но не души, которым достается благодарная память потомков. А во времена террора гибнут прежде всего души. Террор убивает души людские!
— Нашим девочкам нужны романтические влюбленности, Коля, — озабоченно сказала Ольга Константиновна, проигнорировав научный восторг супруга. — И мы с тобой откроем этот бал вальсом, как в доброе старое время. Интересно, но все старые времена в России всегда почему-то считаются добрыми.
Балу предшествовал легкий банкет, поскольку генерал выговорил себе право на рюмку-другую доброго коньяка. Он чтил законы, но полагал, что они касаются водки, которую поэтому и не держал в доме. А, как известно, вторым Указом после объявления состояния войны с Германией бы Указ и «Сухом законе», который Николай Николаевич и относил к потреблению водки и всяческих настоек, поскольку всегда пил только вино. Или очень хороший коньяк.
На банкете именинник произнес тост.
— Дамы и господа! Я горжусь тем обстоятельством, что на моем празднике присутствует столько молодежи. Ей принадлежит завтрашний день, а нам — увы, мы уже сделали, что могли. Так каким же он будет для них, этот завтрашний день? Время определяет не столько бой часов, сколько бои нашего Отечества. Мы — вечные пограничники меж Европой и Азией, меж Христианством и Исламом, меж кочевниками и землепашцами. А потому сила нашей Отчизны не в торговле, не в мореходстве, не в пшеничных закромах и тысячных гуртах скота, а в армии ее. А мощь армии — в ее дворянском офицерском корпусе, в исторически сложившейся военной касте России. Ныне эта мощь исчезает на наших глазах. И не только потому, что дворян-офицеров заменили скороспелые прапорщики из конторщиков, но и потому, что немецкая пропаганда разлагает нашу армию. Немецкие кабинетные идеи легко усваиваются конторщиками, но им не по силам управлять Россией с учетом ее особой, пограничной роли. Нельзя забывать, что мы — вечные пограничники. Если когда-нибудь забудем, все кончится небывалым в мире террором.
Генералу похлопали с тем особым старанием, которым каждый прикрывает свое полное непонимание. Николай Николаевич это почувствовал, но не расстроился. Он полагал, что исполнил свой долг, предупредив легкомысленную юность, каково будет тяжеломыслие их возможных завтрашних вождей, и как они, эти вожди, станут его компенсировать. Он сказал то, что обязан был сказать, хотя, признаемся, почему=то испытывал некоторое внутреннее неуютство.
Но оно рассеялось, как только Павел восторженно начал читать стихи. Он любил Блока не только, как поэта, но и как соседа по имению, у которого бывал в гостях. За ним следом сестры — погодки в четыре руки исполнили «Времена года», и тоже не просто потому, что любили Чайковского, но и сам великий Чайковский жил совсем недалеко, в Клину, и это делало сестер Вересковских как бы причастными к его трудам.
А потом начался бал, который открыли Николай Николаевич и Ольга Константиновна вальсом, Пройдя круг со старомодным изяществом, они поклонились присутствующим и заняли кресла зрителей.
— Друг мой, извини, но ты забыл представить наших девочек, — с тихим огорчением сказала Ольга Константиновна.
— Кого?..
— Но мы же затеяли этот бал ради…
— Да, да, я запамятовал. Важнее было предупредить их.
— О чем предупредить?
— О том, что никакого счастья у них не будет.
— Не будет?..
— Не будет. Не надо обманываться.
Супруги помолчали. Потом Ольга Константиновна огорченно вздохнула и тихо сказала:
— А они все равно познакомились. Танечка с юным Майковым, он в университете учится. Наш сосед, внучатый племянник поэта. Очень милый юноша. Наташа — с прапорщиком Владимиром Николаевым, он в отпуске по ранению. А Настенька…
— Ни с кем.
— Молода еще, но прошла два круга с Павликом. Он — добрый мальчик, — Ольга Константиновна помолчала. — Зачем ты пугал их?
— Незнание — почва для ужаса. А ужас парализует.
— Странно слышать это от военного историка. Как будто наша армия впервые терпит поражения.
— Меня страшит не разгром армии, а кабинетные немецкие идеи о всеобщем благе, легко усвояемые вчерашними конторщиками, не говоря уж о безграмотных солдатах, друг мой. Им с детства рассказывали сказки о Беловодьи, и это навсегда осталось в их душах.
— Что-то я не знаю такой сказки.
— Тебе читали другие сказки. Братьев Гримм, Перро, Андерсена. А им — о благодатном крае, где нет помещиков, а земля рожает сама собой. Только бросай семена да — опять на печь.
— Все сказки хороши, друг мой.
1 2 3 4 5
Погорельцам по решению области поселок построили по типичному образцу. В каждом бараке — по четыре квартиры и при каждой квартире — маленький палисадничек. И построили не на старом месте, а на выгоне. Ряд в ряд, как казармы. И назвали Вересковкой. То ли чтоб карты не переделывать, то ли в насмешку, кто уж теперь разберет.
Только вот хлевов в этой новой Вересковке никто не предусмотрел, Помаялись новоявленные вересковцы со скотинкой, повздыхали да и порезали. А что делать прикажете, когда из крестьянского сословия они напрочь выпали, а в рабочее сословие еще не впали.
Но власть решение приняло, и все трудоспособное население помаленьку начало обживать бывший уездный городишко. Там аккурат кое-что строить начали, а тут — рабочая сила. И построили вскорости целых три предприятия. Завод колючей проволоки, фабрику пошива шинелей да почему-то парашютный завод. Про запас, что ли?.. Но местный автобус зато пустили, и все бывшие вересковцы, в одну огненную ночь превратившиеся в пролетариат, стали теперь ездить туда на работу. Точно к началу трудового дня.
Зато, правда, в колхоз не угодили, почему и имели на руках паспорта, которые колхозники получили только через семнадцать, что ли, лет. А им — повезло, почему они с красными флагами и просветленной душой радостно ходили на всякие демонстрации.
Вот какая история стала прологом интенсивной индустриализации данного энского района.
2.
А теперь отъедем назад. В 1917-й год. Понимаю, что в жанре повествования это не очень-то принято, но нарушим традиции ради связного рассказа.
Роковой для России год этот застал штабс-капитана Александра Вересковского в военном госпитале губернского города Смоленска. Угодил он туда в июне, не упав вовремя от огня австрийского пулемета. Мог упасть, но заставил себя не делать этого. Вообще не любил при солдатах осторожничать, но главное — уже фронты разваливались, уже солдаты в атаки бежали с неохотой, уже офицеры после отказа государя ни во что не верили. Кто — в победу русского оружия, кто — в восстановление монархии, а кто — вообще. Не верил вообще ни во что, безадресно не верил, потому что все ему в окопах надоело, и это представлялось Александру особенно зловещим предзнаменованием.
— Оставьте, господа, — говорил он в Офицерском Собрании. — Россия обречена на монархию несмотря на то, что иногда ее монарха зовут Борисом Годуновым. Ну, поорет Россия, постреляет, пожжет, пограбит, а потом все равно восславит очередного батюшку царя.
— Кого, капитан, кого? Михаил отказался от скипетра, цесаревич мал и безнадежно болен.
— Может, родственников из-за границы пригласить?
— Да нет, уж. Своего искать надо.
— Горластого социал-демократа.
— Керенского, что ли?
— Что вы, господа офицеры? Россия ненавидит интеллигенцию, так что скорее согласится на любое пролетарское происхождение.
— Ну, вас-то как раз солдатики любят.
— А я из воинов, а не лавочников. И тайком под одеялом офицерский паек не жру. Я его слабосильным отдаю, как то предками было заведено, а сам ем из солдатского котла.
Смертельно уставший на долгой, грязной, бессмысленной войне никого любить не может, потому что для любви нужны силы, а их уже нет, исчерпались они ковшом кровавым. Александр об этом знал, не обманывался, но — верил в своих солдат и берег, как мог. Как предки завещали. И потому-то перед пулеметом не упал: командирский пример на солдат действует, как неизбежность. И они не испугались, а наоборот, в ярость пришли. И пулеметчика гранатами забросали, и в окоп ворвались, закрепились, и санитарам время дали, чтобы командира вытащить.
За этот бой он получил последний орден. Но не последнюю награду, о чем, естественно, еще не догадывался.
Из госпиталя его выписали в конце сентября, но не на фронт, а в офицерский резерв, обязав раз в неделю ходить на перевязки и осмотр. Не он один на эти процедуры ходил, зато первым отметил процедурную сестру милосердия. Так их исстари на Руси называли, но когда милосердие себя до донышка исчерпало стали именовать сестрами медицинскими. Чтобы еще с какими-нибудь сестрами не спутали, что ли.
Назвать сестру милосердия красивой или даже хорошенькой было бы затруднительно. И скулы чуть выше положенного залезли, и носик подкачал, и фигурка не статуэтка, как говорится. И все же в ней что-то было. Что-то необыкновенное, прочное что-то. Вглядеться следовало, и Александр вгляделся не окопным истосковавшимся взором, когда все женщины становятся прелестными, а отдохнувшим, что ли. Или ухом, уже достаточно привыкшим к шуршанию юбок за время постельного режима.
Словом, звали ее Аничкой, и это Александру понравилось. Что так по-домашнему зовут: не Анечка, а Аничка.
— А меня — Александром.
— Вы — господин капитан, — Аничка мило улыбнулась.
И он улыбнулся.
— Вы — местная?
— Смолянка.
— А я никогда в Смоленске не был. Госпитали чёрт-те где, извините. То есть, на Покровской горе.
— Весь Смоленск — на юге. За Днепром. Там — крепость и очень красивый центр самого города.
— Если бы вы согласились быть моим гидом.
— С удовольствием. Послезавтра, если вам удобно.
— Благодарю, мадемуазель Аничка.
— Подцепил? — усмехнулся сосед по комнате. — Она, между прочим, дочка патологоанатома.
— Я не суеверный, поручик.
Через день он нанял коляску и заехал за Аничкой в условленное место. День был солнечным и задумчиво тихим — не вздрагивали даже начавшие наливаться бронзовым цветом листья кленов. И яблок еще не собрали, и торчали те яблоки через заборы нестерпимо сочными боками, и оскомины не вызывали.
— Смотрите, какие яблоки искусительные, — сказал штабс-капитан. — Вам бы мне хоть одно протянуть, Ева.
Ева, то бишь, Анечка промолчала.
Спустились вниз, к Рыночной площади, где привычно шумели вокзалы, пересекли Днепр и через пролом в крепостной стене въехали на Большую Благовещенскую..
— Влево уходит улица на Рачевку, — поясняла Анечка. — Там теперь лесосплав, плоты сплачивают и буксиром тащат до Рославля. А когда-то там протекала река Смядынь, на которой изменник повар зарезал несчастного князя Глеба.
Возле огромного собора толпились прихожане, нищие, беженцы, бродяги. А дальше улица круто взяла вверх, лошадь перешла на шаг, и ее шустро обогнал маленький звонкий трамвай.
— В нашем городе был пущен первый электрический трамвай, — не без гордости объявила Анечка. — Зимой обычная конка не могла подниматься по этой крутизне. Лошади падали.
— А почему трамваи вниз скатываются пустыми?
— Дешевле, — улыбнулась Анечка. — Горожан до Днепра и ноги донесут. Левее Большой Благовещенской идет параллельная улица, которая называется Резницкой. Папа говорит, что ее прозвали так потому, что по ней текли реки крови, когда поляки ворвались в город, который оборонял боярин Шеин. А это — женская гимназия, в которой я училась…
Анечка смущалась, и поэтому болтала без умолку. А Александр поймал себя на том, что старательно запоминает все улицы и переулки, о которых она рассказывает. Почему? Инстинкт боевого офицера, что эти знания когда-то понадобятся ему?.. А ведь — понадобились…
— … А это — центр Смоленска: видите часы? Это знаменитые часы, от них отмеряют все расстояния, а под ними назначают свидания. Направо уходит Кадетская, улица вечерних прогулок с дамами и тросточками. Но мы сначала поедем прямо. К Молоховским воротам.
Проехали к узким, сводчатым и мрачноватым Молоховским воротам, которые упорно не сдавались Наполеоновским войскам, полюбовались на памятник 1812 года, где орлица, охраняя гнездо, цепко держит руку галла с мечом. Проехали вдоль крепостной стены и южных башен до плаца для парадов по праздничным дням под сенью обелиска в честь защитников Смоленска велели кучеру ждать и прошли в Лопатинский сад.
— Его заложил губернатор Лопатин, почетный гражданин города. А его дети расписались на развалинах второго крепостного вала, позже превращенного в застенок. Хотите посмотреть?
Перешли по красиво изогнутому над протокой меж прудами деревянному мостику и очутились в проломе старинного крепостного вала, заросшего поверху деревьями. Входы в его таинственные подземелья были закрыты тяжелыми коваными решетками.
— Это была страшная подземная тюрьма, — сказала Аничка почему-то приглушенным голосом. — Здесь сидел Кочубей со своим верным Искрой в ожидании казни.
Александр с уважением подергал решетку.
— А теперь посмотрите, что выбито перед нею.
— Ка-бо-грал-ло. Что это значит?
— Это значит «Капитолина, Борис, Григорий, Александр Лопатины». Дети губернатора Лопатина. Остались на века.
— На века останется только Смоленск, — сказал Александр. — Древнейший город собственно России. Насколько мне известно, он упомянут в византийских хрониках еще шестого века. Извечный страж Москвы, как его когда-то называли наши предки.
— И не случайно, — сказала Анечка. — Идемте, господин капитан. Я покажу вам документ, подтверждающий это гордое название.
Они пересекли Лопатинский сад и остановились на внешнем валу, к которому с обеих сторон примыкала крепостная стена. На левой стене красовалась памятная табличка:
«СМОЛЕНСКАЯ КРЕПОСТЬ ВЫДЕРЖАЛА ПЯТЬ ОСАД».
Александр одернул мундир, вытянулся во фронт и вскинул руку к фуражке. И застыл, отдавая честь безымянным защитникам Руси. Потом почему-то смутился, спросил:
— Гордитесь своим городом?
— Самый лучший в мире!
— И внуков научите гордиться, — улыбнулся Александр.
— И правнуков, если Бог пошлет.
Александр с непонятным самому почтением поцеловал ее руку.
— Прошу отобедать со мной в ресторации. Пожалуйста, не откажите раненому офицеру.
— С удовольствием. Я проголодалась
— Случайно не знаете, где можно достать хорошие вина? Я понимаю, сухой закон…
— Случайно знаю, — Анечка улыбнулась. — Недалеко от Днепра, на Энгельгардтовской.
Они вкусно пообедали с отличным рейнским вином, после чего Александр доставил Анечку домой. Прощаясь, она сказала:
— Следующий обед — у нас, господин капитан.
— Благодарю, — он поцеловал ее руку. — Буду жить этой надеждой, мадемуазель.
— Ну и какова же она в постели? — спросил сосед, когда капитан вернулся в офицерский резерв.
— Две извилины в военное время — редкое достояние для офицера. Либо — «за», либо «против». Удобство для времен по-русски смутных и по-русски непредсказуемых.
— Смеетесь, капитан? — спросил, помолчав, поручик.
— Никоим образом, поскольку у меня — всего одна. Да не извилина, а — ров, через который не переберешься. Слева — физиологические желания, а справа — фамильная честь.
3.
Через неделю после ознакомления штабс-капитана Вересковского с достопримечательностями губернского города Смоленска владелец Вересковки генерал — майор в отставке Николай Николаевич Вересковский отмечал свое пятидесятилетие. Он терпеть не мог никаких праздников, а уж тем паче, искусственных, потому что они отрывали его от любимой работы. Николай Николаевич был крупнейшим специалистом по истории русской армии и единственным знатоком дворянского корпуса России. Однако профессорского звания не имел, потому что предпочитал не учить избранных, а растолковывать всем читающим героическую историю России в научных трудах и популярных книжках. И ничего не желал кроме трудов и покоя среди карт и схем, книг и рукописей, но пришла супруга Ольга Константиновна, нарушив привычный покой.
— Извини, друг мой, но я — с просьбой и надеждой.
— У надежды более трепетные крылышки, — улыбнулся генерал. — Так что начнем с нее.
— Изволь, друг мой. Я очень надеюсь, что ты не откажешь мне в личной просьбе.
— Полагаю, она в моих силах?
— Вполне. Устроим бал по поводу твоего юбилея.
— Какого юбилея? — Николай Николаевич слегка опешил.
— Увы, через два года тебе исполнится пятьдесят лет.
— Вот тогда и отметим. Раньше времени неприлично.
— Не будь суеверным букой. Тебе это не идет.
— Ох, — он недовольно поморщился. — И дата некруглая, и время неподходящее.
— Неподходящее, — тотчас же согласилась Ольга Константиновна. — Особенно для наших девочек.
— Что ты имеешь ввиду?
— Войну, мой друг.
— Войну… — генерал вздохнул, и вдруг оживился. — Знаешь, какая парадоксальная мысль меня неожиданно посетила, Оленька? В войну убивают тела, но не души, которым достается благодарная память потомков. А во времена террора гибнут прежде всего души. Террор убивает души людские!
— Нашим девочкам нужны романтические влюбленности, Коля, — озабоченно сказала Ольга Константиновна, проигнорировав научный восторг супруга. — И мы с тобой откроем этот бал вальсом, как в доброе старое время. Интересно, но все старые времена в России всегда почему-то считаются добрыми.
Балу предшествовал легкий банкет, поскольку генерал выговорил себе право на рюмку-другую доброго коньяка. Он чтил законы, но полагал, что они касаются водки, которую поэтому и не держал в доме. А, как известно, вторым Указом после объявления состояния войны с Германией бы Указ и «Сухом законе», который Николай Николаевич и относил к потреблению водки и всяческих настоек, поскольку всегда пил только вино. Или очень хороший коньяк.
На банкете именинник произнес тост.
— Дамы и господа! Я горжусь тем обстоятельством, что на моем празднике присутствует столько молодежи. Ей принадлежит завтрашний день, а нам — увы, мы уже сделали, что могли. Так каким же он будет для них, этот завтрашний день? Время определяет не столько бой часов, сколько бои нашего Отечества. Мы — вечные пограничники меж Европой и Азией, меж Христианством и Исламом, меж кочевниками и землепашцами. А потому сила нашей Отчизны не в торговле, не в мореходстве, не в пшеничных закромах и тысячных гуртах скота, а в армии ее. А мощь армии — в ее дворянском офицерском корпусе, в исторически сложившейся военной касте России. Ныне эта мощь исчезает на наших глазах. И не только потому, что дворян-офицеров заменили скороспелые прапорщики из конторщиков, но и потому, что немецкая пропаганда разлагает нашу армию. Немецкие кабинетные идеи легко усваиваются конторщиками, но им не по силам управлять Россией с учетом ее особой, пограничной роли. Нельзя забывать, что мы — вечные пограничники. Если когда-нибудь забудем, все кончится небывалым в мире террором.
Генералу похлопали с тем особым старанием, которым каждый прикрывает свое полное непонимание. Николай Николаевич это почувствовал, но не расстроился. Он полагал, что исполнил свой долг, предупредив легкомысленную юность, каково будет тяжеломыслие их возможных завтрашних вождей, и как они, эти вожди, станут его компенсировать. Он сказал то, что обязан был сказать, хотя, признаемся, почему=то испытывал некоторое внутреннее неуютство.
Но оно рассеялось, как только Павел восторженно начал читать стихи. Он любил Блока не только, как поэта, но и как соседа по имению, у которого бывал в гостях. За ним следом сестры — погодки в четыре руки исполнили «Времена года», и тоже не просто потому, что любили Чайковского, но и сам великий Чайковский жил совсем недалеко, в Клину, и это делало сестер Вересковских как бы причастными к его трудам.
А потом начался бал, который открыли Николай Николаевич и Ольга Константиновна вальсом, Пройдя круг со старомодным изяществом, они поклонились присутствующим и заняли кресла зрителей.
— Друг мой, извини, но ты забыл представить наших девочек, — с тихим огорчением сказала Ольга Константиновна.
— Кого?..
— Но мы же затеяли этот бал ради…
— Да, да, я запамятовал. Важнее было предупредить их.
— О чем предупредить?
— О том, что никакого счастья у них не будет.
— Не будет?..
— Не будет. Не надо обманываться.
Супруги помолчали. Потом Ольга Константиновна огорченно вздохнула и тихо сказала:
— А они все равно познакомились. Танечка с юным Майковым, он в университете учится. Наш сосед, внучатый племянник поэта. Очень милый юноша. Наташа — с прапорщиком Владимиром Николаевым, он в отпуске по ранению. А Настенька…
— Ни с кем.
— Молода еще, но прошла два круга с Павликом. Он — добрый мальчик, — Ольга Константиновна помолчала. — Зачем ты пугал их?
— Незнание — почва для ужаса. А ужас парализует.
— Странно слышать это от военного историка. Как будто наша армия впервые терпит поражения.
— Меня страшит не разгром армии, а кабинетные немецкие идеи о всеобщем благе, легко усвояемые вчерашними конторщиками, не говоря уж о безграмотных солдатах, друг мой. Им с детства рассказывали сказки о Беловодьи, и это навсегда осталось в их душах.
— Что-то я не знаю такой сказки.
— Тебе читали другие сказки. Братьев Гримм, Перро, Андерсена. А им — о благодатном крае, где нет помещиков, а земля рожает сама собой. Только бросай семена да — опять на печь.
— Все сказки хороши, друг мой.
1 2 3 4 5