А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Но внушили как учение о Добре, а не как Христово наставление.
К толстовскому юбилею (150 лет со дня рождения) журнал «Дружба народов» предложил мне написать статью. Я начал ее, но показалось вдруг, что запутался, что не смогу осилить, осмыслить и – оставил. А сейчас понял, что она – сумма моих детских, юношеских, взрослых, литературных и семейных представлений о великом писателе земли Русской. Возможно, они наивны, возможно – банальны, но они – мои, и я попытаюсь их изложить, поскольку, корни моего особого отношения ко Льву Николаевичу заложены все-таки мамой.
Только сначала – маленькое отступление. Года два назад (если не больше) «Литературная газета» попросила у меня интервью. Я кончал роман, а потому боялся перерывов и – отказал.
– Не отказывайте, Борис Львович. Интервью у вас хочет взять пра-пра… внук Льва Толстого.
Мы встретились с потомком графа Толстого, поговорили на самые разные темы, после чего он пригласил меня в Ясную Поляну на очередной ежегодный съезд всех прямых потомков Льва Николаевича. Я поблагодарил, но в сентябре он позвонил, напомнил о моем обещании и сообщил число, когда меня будут там ждать. Я вежливо отказался, сославшись на то, что встречи родных – дело семейное и мне как-то не совсем удобно нарушать обычай. Тогда мне позвонили из Ясной Поляны (кто-то из более старшего возраста), сказали, что приглашают меня официально, но я все же отказался. Внучатый племянник учителя старшего сына Льва Николаевича, Сергея – это даже не седьмая вода на киселе… А теперь понимаю, что гордыня то была. Гордыня, почему и жалею, что отказался от такой чести.
ОТСТУПЛЕНИЕ О Л.Н. ТОЛСТОМ
Глубоко запавшие серые глаза пристально смотрят на каждого из ныне живущих из мудрого спокойного далека. Взгляд их суров, как выстрел: «КТО ТЫ, ЧЕЛОВЕК?» Ощутил ли ты себя хозяином жизни сей или, подобно щепе, плывешь по течению, не ведая, куда, не спрашивая, от чего, не мучаясь, зачем? Знаешь ли ты о силах своих, способных творить чудеса, но, страшась борьбы, замкнул их в душе своей или до сей поры не понял, что ты – Человек есмь, что дух твой могуч и прекрасен?
У Эрзи – скульптора с судьбою трагической, еще ищущей своего Толстого – есть скульптурные портреты двух гениев человечества: Моисея и Толстого. В 1954 году они стояли рядом на Кузнецком: косматые, неистовые, рвущиеся из крепчайшего и теплого дерева квербахо: они были созданы из одного материала не только скульптором. Вот тогда-то я впервые воочию и увидел Толстого из моего детства, из рассказов матушки и тети Тани. Яростно невостребованного, не соизмеримого ни с кем из сущих, горящего и бунтующего, мятущегося и ищущего и всегда – страдающего. Это потом его причесали в салонах нашего понимания и постижения. Напомадили и припудрили, кастрировали и упростили до собственного восприятия, низведя с небес на свой привычный уровень салонов и людских, кухонь и лакейских.
Но тогда-то, на Кузнецком, в 54-м, когда наивный Эрзя привез свои шедевры в дар своему народу через год после смерти Сталина, я понял, что Толстой – личность библейского измерения, что обычные рамки ему тесны, что они не просто ограничивают и даже не просто сковывают его – они его упрощают.
В мире бытует утешительная легенда, что мудрецы и пророки рождаются не вовремя. Что именно поэтому вступают они в борьбу с окружающей реальностью, растрачивая понапрасну силы и таланты, что именно поэтому их травят, предают анафеме и преследуют и что только грядущим поколениям под силу понять ясность их пророчеств и глубины их мыслей.
Толстой родился в свое время. И не только потому, что в древности его распяли бы на кресте, в средневековье сожгли как еретика, а в недавнем прошлом сгноили бы в Колымских лагерях. Нет, Толстой есть итог, средоточие духовного опыта Золотого века русской культуры. Тяжкий груз этого опыта глыбой нависал над ним (всмотритесь в его глаза!), никакому титану не по плечу была бы такая ноша, и Толстой разделил ее тяжесть на две части, разрубив самого себя. Он отделил Пророка от Поэта, соединенных воедино еще Пушкиным, проведя четкую грань меж искусством и нравоучением, меж образным и непосредственным воздействием слова. Он больше, чем кто бы то ни было, знал несовершенство человеческой души и при этом больше, чем кто бы то ни было, верил во всемогущество человека.
Нравоучительство Толстого не нашло адептов своих не потому, что, пренебрегши заветами, вливал он молодое вино в старые мехи: он опоздал к народу своему. Подобно Моисею поднялся он к вершинам духа, вытесал законы на скрижалях, а когда спустился, сгибаясь под их тяжестью, народ его ушел от подножия горы. Его увлекли другие пророки, указав иной, кандальный путь, и Учитель остался с немногими, кто так же, как и он, отстал от народа своего. И как знать, куда спешил он в последнем своем озарении? Не вослед ли тем, кого увели?
Зеленая палочка Николеньки, с помощью которой можно было бы сделать счастливыми всех людей Земли, так и осталась ненайденной. И не она пришла к Толстому, а Толстой пришел к ней, завещав похоронить себя там, где, по словам старшего брата, и была спрятана эта заветная палочка: над Обрывом. И этот круг замкнулся навсегда.
Родник не породил реки, но от этого он не перестал быть родником. Мы и доселе черпаем из него, чаще всего и не подозревая, чья это криница. Ярлык «Толстовщина» пугает только тех, кто не испытывает жажды познания. Он до потрясения страшит полузнаек и недоучек, возомнивших себя наследниками.
Да, этот родник не породил реки, но другой ключ, бивший из того же свежего источника, могучим потоком влился в великую реку русской литературы. Однако между одиноким родником и этим вольным потоком лежит водораздел, положенный самим Толстым, дабы воды их никогда не смешались.
«Мысль художника не в том, чтобы неоспоримо разрешить вопрос, а в том, чтобы заставить любить жизнь в бесчисленных, никогда не истощимых ее проявлениях. Ежели бы мне сказали, что я могу написать роман, которым я неоспоримо установлю кажущееся мне верным воззрение на все социальные вопросы, я бы не посвятил и двух часов труда на такой роман, но ежели бы мне сказали, что то, что я напишу, будут читать теперешние дети лет через двадцать и будут плакать над ним и полюблять жизнь, я бы посвятил ему всю свою жизнь и все свои силы».
Л. Толстой
Это сказал человек, любивший учить, умевший учить, видевший смысл жизни в том, чтобы служить нравственному воспитанию народа. Нет, он совсем не призывал к чистому искусству, он не только не исключал – он подчеркивал тенденциозность литературы («заставить любить» – это ли не тенденция художника!). И при этом – предостерегал, ссылаясь на личный опыт и личный авторитет: «Я бы не посвятил и двух часов труда…»
От чего же он предостерегал?
Мне думается, он предостерегал от «не-добра». Не от Зла, а от ограничения Добра, ибо всякое его ограничение, всякое умаление его есть не-добро. Всякое деление людей на отрицательных и положительных, всякая избранность по каким бы то ни было – национальным, религиозным, сословным, имущественным, классовым, служебно-карьерным и т.п. признакам – извращает, по Толстому, истинное представление о Добре как изначальной, природной сущности жизни. В этом противопоставлении христианской является только форма. Постулаты Добра и Зла высказаны эллинскими мудрецами задолго до рождения Христа: христианство лишь воспользовалось готовой формулой. Толстой стремился не к исполнению Слова Божьего, а к тому абсолюту Добра, который провозгласила древнейшая цивилизация Европы. Этот абсолют Добра Энгельс называл надклассовой моралью, подчеркивая, что человечество исстари по крупицам набирает ее, основываясь на собственном горьком опыте. Эта надклассовая мораль – по Энгельсу – восторжествует лишь тогда, когда в мире будет покончено со всеми формами эксплуатации и гнета, то есть в условиях коммунистического общества. Добро нуждается в материальном обеспечении, ибо лишь при этом обеспечении оно способно приобрести силу всечеловеческого неписаного закона.
Этой экономической субстанции Добра Толстой не признавал. Он полагал Добро некой эманацией Духа, считая, что Дух черпает силы в себе самом и что духовное начало в конечном итоге всегда на несколько порядков выше начала материального. Исходя из жизненного опыта, он был прав. Духовно одаренные натуры способны излучать нечто общечеловеческое зачастую вопреки объективным социальным и экономическим условиям. История знает имена людей, отважно шагнувших за рамки господствующих представлений, законов и обычаев.
Мировая литература создала грандиозный памятник личности, излучающей Добро и Справедливость в условиях, изо всех сил противоборствующих этому. Его называли чудаком, больным, странным, а в конце концов объявили и попросту сумасшедшим. Но мы знаем, что звали его Дон Кихотом Ламанчским, и чтим его до сей поры и во веки веков чтить будем как образец великой победы Духа над Плотью. Несмотря на жестокую личную судьбу, автор «Дон Кихота» сохранил светлое чувство юмора, но сколько горечи, слез и обид скрыто под этим искрометным жизнеутверждающим весельем!
Кстати, Сервантес сам объявил своего героя чудаком, начитавшимся романов и возомнившим себя странствующим рыцарем. Чего больше в этом авторском объяснении – мудрого лукавства гения или тонкого расчета мудреца, дальновидно обходившего всесильную цензуру? И каковы же были те книги, которые сумели переделать ничем не примечательного идальго из Ламанчи в бесстрашного борца за Справедливость, Добро, Честь, Человеческое Достоинство? Где они сейчас, эти книги? Чему мы разучились – писать их или читать?
Толстой не обладал юмором или не нуждался в нем: мощь его голоса требовала лишь предельной ясности изложения. Читать его – труд, а не отдохновение: он не бежал за читателем, хватая его за руку, а вел его за собою, высоко подняв факел собственного огня.
Страдая от несовершенства жизни, несовершенства людей, несовершенства человеческих отношений и даже собственных работ, Толстой восходил от анализа собственной души к анализу общества. Он шел на свою Голгофу, опираясь на личный опыт, подвергая эксперименту собственную душу, не одалживаясь чужими мыслями, а мучительно отрабатывая свой каторжный урок, заданный лично ему, русскому родовитому аристократу, Судьбою России и ее Историей. И он понял свою великую миссию, ни в книгах премудрости, ни на хребте коня, ни на груди женщины не ища земных отдохновений. Этого самоотречения требовала его Муза, и в стремлении к ней он сжигал самого себя, дабы людям был виден хотя бы первый шаг.
Истина была в Добре. Весь опыт прошлого требовал прямого пути к нему, вот почему любое топтание на месте, а в особенности подмена этой величайшей цели любой иной вызывали яростное толстовское негодование. Так, например, он не выносил понятия «прогресс» применительно к усовершенствованию среды человеческого обитания, не выносил «прогресса для желудка, для тела», поскольку видел в этом забвение прогресса души. По той же причине Лев Николаевич из всей мировой литературы выше всего ставил Чарльза Диккенса («Если просеять литературу – останется Диккенс»), ибо у Диккенса все отношения между людьми определяются их личным отношением к Добру или Злу как его антиподу. Добро – высшая идея, движущая сила и смысл всей жизни героев Диккенса в наиболее чистом виде, и эта чистота помыслов о Добре была для Льва Николаевича идеальным примером великого долга Литературы перед человеком.
Трагедия величайшего русского гения заключалась в том, что он увидел и понял, что его Россия уже совершила поворот, что, достигнув вершины, она начала спускаться в бездны, а не подниматься к небесам. Оставалось взывать к человеку, к его душе, к его совести. Вот почему глубоко запавшие серые глаза пристально смотрят на каждого из ныне живущих:
КТО ТЫ, ЧЕЛОВЕК?
* * *
Я не рискнул тогда опубликовать эту статью, объявив редакции журнала «Дружба народов», что не смог ее написать. Вероятно, потому, что Лев Николаевич вошел в душу мою, когда я еще не умел читать. И вошел не как писатель, а как Учитель. Так уж случилось. Ведь и любимый матушкой дядя Вася – атеист, прогрессист и народник – не устоял перед логикой и неукротимым напором Толстого.
А вот его брат Иван – отец мамы – устоял перед авторитетом, но не устоял перед юбкой: подобные парадоксы часто случаются с мужчинами. Когда я читаю набоковскую «Лолиту», я вспоминаю деда. Как знать, может быть, Набоков что-то слышал о его трагедии?
Когда это стряслось, дед был уже взрослым, а главное, многое пережившим человеком. Отсидел в «Крестах» за участие в студенческих демонстрациях, проходил по процессу «83-х», был сослан на родину под надзор полиции, сбежал вместе с братом Василием в Америку, где братья и решили строить счастливую жизнь по рецепту Фурье, организовав трудовую коммуну. Из этого дела ровно ничего не вышло, и, когда кончились деньги, братья подались на родину.
Да, поиски нравственного идеала в России конца прошлого века многих уводили за океан и очень многих – в места не столь отдаленные. Деду повезло уцелеть и вернуться, а когда его брат Василий вдруг увлекся религиозными построениями Толстого, он – в знак протеста – приехал в Петербург, где и продолжил учиться, но уже не в Университете, а в Технологическом институте, «Техноложке» – как тогда, да и сейчас, его называют. Сняв комнату у вдовы чиновника, бородатый студент учился легко и увлеченно, что не помешало ему, впрочем, вскоре жениться на своей квартирной хозяйке. Брак не вызвал особых пересудов: супруги были одного круга, Дарья Кирилловна сохранила и красоту, и обаяние, несмотря на то, что родила дочь в очень юном возрасте. Покойный супруг ее – отец девочки – был грек, и дочь-полукровка возвела в квадрат красоту, живость и обаяние русской матери и греческого папы. Это было на редкость грациозное существо с идеальной фигуркой, черными косами ниже пояса и густо-синими глазами: сочетание, которое не может спокойно вынести ни один нормальный мужчина. И дед не был исключением: через год после свадьбы пятнадцатилетняя падчерица родила ему первого ребенка – мою старшую тетю Олю.
На этой клубничной сенсации давайте остановимся. Я рассказываю о своем деде и о своей бабке, и мне совсем не хочется, чтобы их трагедия выглядела этакой секс-опереттой. Может быть, она и была бы таковой, если бы мой дед всю жизнь до безумия не любил бы этой женщины и если бы эта женщина не была такова, какова она была. И, к сожалению, выражение «до безумия» в данном случае не метафора. Дед и впрямь тронулся рассудком от этой несчастной любви, которая превратилась в ненависть, оставшись великой любовью и породив в реальной жизни поэтическое единство диалектических антиподов. Но все должно знать свое место, а в особенности – рассказ о бабушке, ибо она-то и стала моим главным наставником, учителем и воспитателем.
Когда несовершеннолетняя девочка оказывается мамой, это естественно, но не совсем привычно, что ли, а потому способно создать лавину слухов и сплетен. Когда же эта родившая девочка – ваша падчерица и вы не только не открещиваетесь от всего на все стороны – нет, вы безмерно счастливы! – это уже гран-скандал. И учтя неизбежность этого гран-скандала, дед при первых намеках падчерицы на взаимность честно рассказал все ее матери, то есть своей законной жене. Не повинился, а объявил, что любит он не ее, а ее дочь, и женился только для того, чтобы быть рядом с девочкой всю жизнь и всю жизнь любить ее. И что девочка ответила взаимностью со всем пылом греко-славянского происхождения. Не знаю, любила ли Дарья Кирилловна моего деда, но все их объяснения кончились тем, что оскорбленная супруга уехала в Высокое, отошедшее к тому времени в собственность Ивана Ивановича, заявив, что не желает более видеть ни мужа, ни дочери.
Вскоре у двух горячо и искренне любящих людей родился первый незаконный ребенок. Незаконный потому, что Дарья Кирилловна о разводе не желала ничего слышать, и в глазах церкви и общества получалось, что юная грешница прижила ребенка на стороне. В соответствии с этим ребенок получил отчество не по родному отцу, а по крестному, а поскольку крестным был брат Ивана Ивановича Георгий, то моя старшая тетушка и писалась всю жизнь Ольгой Георгиевной во всех бумагах и документах. Матушка моя оказалась второй незаконной дочерью, крестным отцом ее был другой брат, Николай, и звалась она соответственно Еленой Николаевной. И только последующие дети – Владимир и Татьяна – родившиеся после смерти Дарьи Кирилловны и венчания собственных родителей – получили право на отцовское имя: Владимир Иванович и Татьяна Ивановна. Татьяна Ивановна, моя тетя Таня, пережила всех и вся: революцию и Гражданскую войну, смерть первого мужа и расстрел второго, коллективизацию и опричнину, Великую Отечественную войну и угон в Германию.

Это ознакомительный отрывок книги. Данная книга защищена авторским правом. Для получения полной версии книги обратитесь к нашему партнеру - распространителю легального контента "ЛитРес":
Полная версия книги 'Век необычайный'



1 2 3 4 5