С тех пор маркиз де лос Алумбрес держался в стороне от любой общественной деятельности, отказываясь от участия в гражданских и военных акциях, проходивших в правящих кабинетах монархии, и наблюдал за политическими волнениями издали с самодовольной улыбкой дилетанта. Жил он на широкую ногу и не моргнув глазом проматывал за игорными столами огромные суммы. Злые языки поговаривали, что он частенько оказывался на грани разорения, но каждый раз Луис де Алла умудрялся поправить свое экономическое положение, словно его оскудевшие средства неустанно пополнялись из таинственных неисчерпаемых источников.
— Ну а как ваши поиски Грааля, дон Хайме?
Не застегнув до конца рубашку, маэстро застыл и печально посмотрел на своего собеседника.
— Не очень хорошо. Точнее сказать, весьма средне… То и дело задаю себе вопрос, по силам ли мне его найти. Бывают минуты, когда, признаться честно, я бы с радостью отказался от этих поисков.
Луис де Аяла закончил свои омовения, перекинул полотенце через плечо и взял стоявшую на столе рюмку хереса. Побарабанив пальцами по хрусталю рюмки, он прислушался к звуку с явным удовольствием.
— Что это вам взбрело в голову, маэстро? Кому, как не вам, этим заниматься?
На губах дона Хайме мелькнула грустная улыбка.
— Спасибо за доброе слово, ваша светлость. Но в мои годы понимаешь, что жизнь состоит из сплошных разочарований… И главное — разочаровываешься в себе самом. Я начал подозревать, что мой Грааль просто не существует.
— Все это вздор, друг мой.
Вот уже много лет Хайме Астарлоа работал над «Трактатом об искусстве фехтования», который, по словам свидетелей его редкого дарования и опыта, должен был стать фундаментальным творением, сравнимым лишь с трудами таких замечательных мастеров, как Гомард, Грисьер и Лафуажер. Но однажды автор усомнился: сумеет ли он изложить письменно то, что составляет смысл всей его жизни? Постепенно неуверенность его возрастала. Желая сделать свое произведение неким поп plus ultra столь волновавшей его темы, он хотел описать в ней мастерский укол, великолепное, безупречное действие, самое совершенное творение человеческого гения, вдохновляющий образец для подражания. Его поиску дон Хайме Астарлоа посвятил всю свою жизнь с того мгновения, когда его рапира впервые скрестилась с рапирой противника. Но поиски Грааля, как сам он их называл, оставались бесплодными. И теперь, подойдя к началу постепенного физического и умственного разрушения, старый маэстро чувствовал, как мощь уходит из его пока еще сильных рук, а талант, который всегда вел его за собой, под гнетом лет начинает слабеть. Каждый вечер, сидя в тишине своего скромного кабинета при свете лампы над пожелтевшими от времени листами бумаги, дон Хайме тщетно пытался вырвать из глубин своего сознания ключ, о существовании которого он смутно догадывался каким-то неведомым чутьем. Шло время, а злосчастный ключ никак не желал покидать свое тайное убежище. Часто он просиживал в раздумьях до рассвета, так и не ложась спать. Иногда он внезапно просыпался, чувствуя прилив вдохновения, вскакивал в одной рубахе, с яростью хватал рапиру и спешил к зеркалам, покрывавшим стены его небольшого фехтовального зала. И там, стараясь припомнить то, что всего минуту назад вспыхнуло искрой в его спящем разуме, он пускался в беспорядочное, бесполезное преследование, его движения и мысли сталкивались в безмолвной схватке с отражением, коварно улыбавшимся ему из темноты.
Дон Хайме Астарлоа вышел на улицу, держа футляр со шпагами под мышкой. Утро выдалось на редкость жарким; Мадрид медленно плавился под взошедшим над ним немилосердным солнцем. На тертулии в кафе «Прогресс» все разговоры вращались вокруг жары и политики: сетования на зной постепенно сменялись другой животрепещущей темой — обсуждением политических заговоров, большая часть которых мгновенно становилась известной. Летом 1868 года в заговорах, казалось, принимали участие все кому не лень. Старик Нарваэс умер в мае, и Гонсалес Браво считал себя достаточно могущественным, чтобы взять страну в железный кулак. В Восточном дворце королева бросала пламенные взгляды на молоденьких офицеров, страстно молилась и готовилась к предстоящему лету на Севере. А кое-кому не оставалось ничего другого, как проводить лето в изгнании; многие влиятельные личности, такие, как Прим, Серрано, Сагаста или Руис Сорилья, были сосланы на чужбину или находились под строжайшим наблюдением. Свои силы они отдавали мощному подпольному движению под названием «Достойная Испания». Все сходились во мнении, что дни Изабеллы II сочтены; сторонники мягких мер распространяли слухи о том, что королеве и ее сыну Альфонсито нужно отказаться от своего права на престол; радикалы же откровенно лелеяли мечту о республике. Поговаривали, что дон Хуан Прим со дня на день вернется из Лондона; однако легендарный герой Кастильехос уже приезжал, и не раз, но вынужден был бежать. Смоквы еще не созрели, пелось в популярной песенке. Кое-кто тем временем считал, что смоквы не только созрели, но уже начали подгнивать, провисев на дереве слишком долго. Словом, слухам и сплетням не было числа.
Скромный достаток дона Хайме не позволял ему особенных излишеств, и он отрицательно помотал головой извозчику, услужливо предложившему свой экипаж. Маэстро шел пешком по бульвару Прадо, обходя беззаботных пешеходов, искавших прибежища в тени деревьев. В толпе то и дело мелькало какое-нибудь знакомое лицо, и маэстро вежливо здоровался, приподнимая цилиндр. Почтенные гувернантки в форменных платьях оживленно судачили, сидя на деревянных скамьях и присматривая издали за детьми в матросских костюмчиках, игравшими возле фонтанов. Дамы степенно проплывали в открытых экипажах, заслоняясь от солнца кружевными зонтиками.
Даже в легком летнем сюртуке дон Хайме изнывал от жары. По утрам он давал уроки еще двоим ученикам у них на дому. Это были юноши из хороших семей: их родители считали фехтование упражнением, полезным для здоровья, и одним из немногих занятий, не наносивших ущерба чести семьи. Эти уроки, а также занятия еще с тремя или четырьмя учениками позволяли дону Хайме вести соответствующий его вкусу образ жизни. Его личные расходы были очень невелики: оплата жилья на улице Бордадорес, обед и ужин в ближайшем кафе, кофе да гренки в «Прогресо»… Дополнительные же расходы дон Хайме мог позволить себе благодаря маркизу де лос Алумбрес, который, единожды установив порядок оплаты, аккуратно платил ему в первый день каждого месяца; таким образом, дону Хайме удавалось даже откладывать небольшую сумму на ту пору, когда возраст уже не позволит зарабатывать на существование и ему придется доживать век в богадельне. Все чаще и чаще его посещала печальная мысль, что этот день уже не за горами.
Депутат кортесов граф де Суэка, чей старший сын был одним из немногочисленных учеников дона Хайме, прогуливался верхом. На ногах у него красовались сияющие английские сапоги для верховой езды.
— Приветствую вас, маэстро.
Шесть или семь лет назад граф и сам был учеником дона Хайме. В те времена ему пришлось участвовать в дуэли, и, желая усовершенствовать свою технику, он прибег к услугам известного учителя фехтования. Результат оказался превосходным — шпага сразила противника наповал, и с той поры граф поддерживал с маэстро приятельские отношения, а впоследствии доверил ему обучение своего сына.
— Итак, под мышкой у вас рабочие инструменты… Утренние занятия, как я полагаю.
Улыбнувшись, дон Хайме нежно погладил рапиры. Здороваясь с ним, граф приветливо коснулся рукой крыла шляпы, по-прежнему оставаясь в седле. Уже не в первый раз дон Хайме отметил, что за исключением редких случаев, как с Луисом де Аялой, отношение учеников к своему учителю было приблизительно одинаковым — любезным, но с неизменным соблюдением дистанции. Однако ему исправно платили за услуги, а это, так или иначе, уже само по себе немало. Преклонный возраст маэстро позволял ему не забивать себе голову подобными пустяками.
— Как видите, дон Мануэль… Действительно, у меня сейчас утренние занятия. Я пленник душного Мадрида, однако работа есть работа, ничего не поделаешь.
Граф, не работавший за всю свою жизнь ни одного дня, понимающе кивнул, сдерживая свою великолепную английскую кобылу, нетерпеливо переступавшую с ноги на ногу. Он рассеянно огляделся и провел мизинцем по бороде: его крайне интересовали дамы, гуляющие вдоль решетки Ботанического сада.
— Ну а как там мой Манолито? Надеюсь, он делает успехи?
— Еще бы, сеньор! Он способный юноша. Излишне горяч, но в семнадцать лет это простительно. Время и дисциплина смягчат его нрав.
— Все в ваших руках, маэстро.
— Благодарю за доверие, ваше сиятельство.
— Всего доброго.
— И вам также. Мое почтение сеньоре графине. Граф отпустил поводья, и дон Хайме отправился дальше. Свернув на улицу Уэртас, он задержался возле витрины книжного магазина. Покупка книг, удовольствие отнюдь не дешевое, была его страстью, которой он предавался, увы, не так уж и часто. Он с нежностью смотрел на позолоченные корешки книг в кожаных переплетах и вспоминал минувшие годы, когда дела шли хорошо и он мог жить на широкую ногу. Глубоко вздохнув, он вернулся мыслями к настоящему, сунул руку в карман жилета и достал часы на длинной цепочке, оставшиеся у него от лучших времен. До визита к дону Матиасу Сольдевилья — «Мануфактура Сольдевилья и братья, поставщики Королевского Дома и Колониальных войск» — оставалось пятнадцать минут; по истечении этого времени ему придется битый час вдалбливать в тупую голову Сальвадорина, сына дона Матиаса, основы фехтования: «Вперед, батман, смелее, обходи руку… Раз, два, три, Сальвадорин, раз, два, так, еще раз, отлично, осторожно, вот так, стоп, плохо, очень плохо, отвратительно, еще раз, выше, один, два, стоп, батман, сбоку, смелее… Малыш делает успехи, дон Матиас, клянусь вам. Он совсем еще зелен, но у него есть интуиция и способности. Ему нужны лишь время и дисциплина…» И это за шестьдесят реалов в месяц.
Солнечные лучи падали почти отвесно; воздух над мостовой дрожал. По улице проехал водовоз, расхваливая свой прохладный товар. Торговка зеленью, сидевшая в тени возле корзин, полных фруктов и овощей, отмахивалась от мух, которые тучей вились вокруг. Дон Хайме снял шляпу, достал носовой платок и вытер со лба пот. Он вскользь полюбовался военным гербом, вышитым на старом шелке платка синими нитками, выцветшими от времени и многочисленных стирок, и, покорно подставив плечи безжалостному солнцу, продолжил свой путь вверх по улице. Тень съежилась у самых ног маленьким темным пятном.
«Прогресс» совсем не походило на кафе в обычном понимании этого слова. Несколько столиков из щербатого мрамора, столетние стулья, скрипящий под ногами деревянный пол, пыльные шторы, полумрак.
Фаусто, старик управляющий, дремал возле двери, ведущей в кухню, откуда доносился уютный запах кофе. Тощий облезлый кот с вороватым видом мелькал под столами, выслеживая мышь. Зимой в «Прогресс» пахло сыростью, на обоях проступали большие унылые пятна. Посетители кутались в пальто и теплые плащи, словно желая продемонстрировать свое молчаливое недовольство дряхлой железной печуркой, тускло красневшей в одном из углов помещения.
К лету все менялось. В центре раскаленного от зноя Мадрида кафе «Прогресс» становилось оазисом прохлады и тени; казалось, в его стенах за тяжелыми шторами чудом сохранился холод, накопившийся за зиму. И едва наступала пора летнего зноя, небольшая тертулия дона Хайме собиралась в кафе «Прогресо» каждый вечер.
— Вы, как обычно, искажаете мои слова, дон Лукас.
У произнесшего последнее Агапито Карселеса был вид священника-расстриги, коим он, впрочем, и являлся на самом деле. Споря, он поднимал указательный палец вверх, как будто призывал в свидетели само небо, — эту привычку он приобрел за то недолгое время, когда по необъяснимой халатности церковных властей, о чем епископ его епархии долго потом сожалел, его допустили на кафедру проповедовать благочестивым прихожанам. Обычно он перебивался с хлеба на воду, брал в долг у знакомых или под вымышленным именем писал пламенные речи в поддержку радикалов для выходившей ничтожным тиражом газетенки «Патриот-подпольщик», которую он бесплатно раздавал своим приятелям. Называя себя республиканцем и федералом, он громко декламировал трескучие антимонархические сонеты собственного сочинения, каждому встречному и поперечному объявлял, что Нарваэс — тиран, Эспартеро — фарисей, а Серрано и Прим вызывают у него серьезные подозрения; совершенно некстати сыпал цитатами на латыни и по любому поводу ссылался на Руссо, не прочтя за свою жизнь ни одной его книги. Основным предметом его нападок были духовенство и монархия, а самыми прогрессивными вкладами в развитие человечества он считал изобретение печати и гильотины, о чем тоже неустанно твердил всем и каждому.
Дон Лукас Риосеко барабанил пальцами по столу, теряя остатки терпения. Он что-то бормотал, морщился и разглядывал пятна на потолке с таким видом, словно они могли дать ему силу и выдержку, чтобы спокойно дослушать бредни журналиста.
— О чем тут спорить? — заключил Карселес. — Руссо дал исчерпывающий ответ на вопрос, каким является человек по своей природе — добрым или злым. Него выводы, господа, просто великолепны. Великолепны, дон Лукас, так и знайте! Все люди добры, а посему свободны. Все люди свободны и посему равны. Отсюда вывод: все люди равны, ergo равноправны. Вот так, господа! Свобода, равенство и национальное равноправие следуют, таким образом, из природной доброты человека. А все прочее, — он стукнул кулаком по столу, — вздор и ерунда.
— Но ведь есть и негодяи, дорогой друг, — вмешался дон Лукас с ехидством, словно ему удалось поймать Карселеса на его же собственную удочку.
Карселес улыбнулся холодно и презрительно.
— Разумеется. Кто же в этом усомнится? Например, Всадник из Лохи, ныне гниющий в аду; Гонсалес Браво и его шайка, кортесы… Но это всего лишь обычное недоразумение. Так вот: чтобы разобраться с такими господами, французская революция подарила миру гениальную штуку — острую бритву, которая движется вверх-вниз: раз — и готово, раз — и готово. И так уничтожаются все недоразумения, как обычные, так и необычные. Nox atra cava circumvolat umbra. А свободному и равноправному народу — свет разума и прогресса.
Дон Лукас сдерживал себя с трудом. Он происходил из благородной, но обедневшей дворянской семьи, был тщеславен и в кругу друзей слыл мизантропом. Вдовец лет шестидесяти, детей он не имел; жизнь его сложилась не самым удачным образом: все знали, что со времен покойного Фердинанда VII денег у него не водилось и жил он на скудную ренту да за счет доброты великодушных соседей. Однако в соблюдении благопристойности он был крайне щепетилен. Его немногочисленные костюмы всегда были тщательно отутюжены; а изящество, с каким он завязывал свой единственный галстук и вставлял в левый глаз черепаховый монокль, вызывало всеобщее восхищение. Он придерживался реакционных идей: считал себя монархистом, католиком и, главное, порядочным человеком. Словом, он был непримиримым противником Агапито Карселеса.
Помимо упомянутых участников, тертулию обычно посещали еще двое: Марселино Ромеро, учитель музыки в женской гимназии, и Антонио Карреньо, чиновник из Продовольственной компании. Ромеро был тихий, болезненный и печальный человек. Его надежды на карьеру музыканта остались в прошлом, и ныне он обучал пару десятков девиц из хорошего общества, как правильно стучать пальцами по клавишам. Карреньо был рыжий худой тип с ухоженной бородой медного цвета, молчаливый и угрюмый. Он считал себя масоном и заговорщиком, хотя не имел ни малейшего отношения ни к тем, ни к другим.
Закручивая желтоватые от никотина усы, дон Лукас бросил испепеляющий взгляд на Карселеса.
— До чего ж упорно вы, друг мой, пытаетесь извратить устои нашей нации, — начал он язвительно. — Вас никто об этом не просит, и тем не менее нам приходится выслушивать ваши разглагольствования, которые завтра наверняка будут опубликованы и превратятся в крикливое воззвание, которыми кишат ваши страницы… Так слушайте же, дружище Карселес: я заявляю вам свой протест. Я отказываюсь принимать ваши дутые аргументы. Вы только и знаете, что призывать всех к резне. Славный получился бы из вас министр внутренних дел!.. А вспомните-ка, что устроила ваша хваленая чернь в тридцать четвертом: восемьдесят монахов были убиты разгоряченным сбродом, подстрекаемым бесстыжими демагогами.
— Восемьдесят, вы сказали? — Карселес явно смаковал слова дона Лукаса, еще больше выводя его из себя. — По-моему, маловато. А уж я-то знаю, о чем говорю. Отлично знаю!
1 2 3 4
— Ну а как ваши поиски Грааля, дон Хайме?
Не застегнув до конца рубашку, маэстро застыл и печально посмотрел на своего собеседника.
— Не очень хорошо. Точнее сказать, весьма средне… То и дело задаю себе вопрос, по силам ли мне его найти. Бывают минуты, когда, признаться честно, я бы с радостью отказался от этих поисков.
Луис де Аяла закончил свои омовения, перекинул полотенце через плечо и взял стоявшую на столе рюмку хереса. Побарабанив пальцами по хрусталю рюмки, он прислушался к звуку с явным удовольствием.
— Что это вам взбрело в голову, маэстро? Кому, как не вам, этим заниматься?
На губах дона Хайме мелькнула грустная улыбка.
— Спасибо за доброе слово, ваша светлость. Но в мои годы понимаешь, что жизнь состоит из сплошных разочарований… И главное — разочаровываешься в себе самом. Я начал подозревать, что мой Грааль просто не существует.
— Все это вздор, друг мой.
Вот уже много лет Хайме Астарлоа работал над «Трактатом об искусстве фехтования», который, по словам свидетелей его редкого дарования и опыта, должен был стать фундаментальным творением, сравнимым лишь с трудами таких замечательных мастеров, как Гомард, Грисьер и Лафуажер. Но однажды автор усомнился: сумеет ли он изложить письменно то, что составляет смысл всей его жизни? Постепенно неуверенность его возрастала. Желая сделать свое произведение неким поп plus ultra столь волновавшей его темы, он хотел описать в ней мастерский укол, великолепное, безупречное действие, самое совершенное творение человеческого гения, вдохновляющий образец для подражания. Его поиску дон Хайме Астарлоа посвятил всю свою жизнь с того мгновения, когда его рапира впервые скрестилась с рапирой противника. Но поиски Грааля, как сам он их называл, оставались бесплодными. И теперь, подойдя к началу постепенного физического и умственного разрушения, старый маэстро чувствовал, как мощь уходит из его пока еще сильных рук, а талант, который всегда вел его за собой, под гнетом лет начинает слабеть. Каждый вечер, сидя в тишине своего скромного кабинета при свете лампы над пожелтевшими от времени листами бумаги, дон Хайме тщетно пытался вырвать из глубин своего сознания ключ, о существовании которого он смутно догадывался каким-то неведомым чутьем. Шло время, а злосчастный ключ никак не желал покидать свое тайное убежище. Часто он просиживал в раздумьях до рассвета, так и не ложась спать. Иногда он внезапно просыпался, чувствуя прилив вдохновения, вскакивал в одной рубахе, с яростью хватал рапиру и спешил к зеркалам, покрывавшим стены его небольшого фехтовального зала. И там, стараясь припомнить то, что всего минуту назад вспыхнуло искрой в его спящем разуме, он пускался в беспорядочное, бесполезное преследование, его движения и мысли сталкивались в безмолвной схватке с отражением, коварно улыбавшимся ему из темноты.
Дон Хайме Астарлоа вышел на улицу, держа футляр со шпагами под мышкой. Утро выдалось на редкость жарким; Мадрид медленно плавился под взошедшим над ним немилосердным солнцем. На тертулии в кафе «Прогресс» все разговоры вращались вокруг жары и политики: сетования на зной постепенно сменялись другой животрепещущей темой — обсуждением политических заговоров, большая часть которых мгновенно становилась известной. Летом 1868 года в заговорах, казалось, принимали участие все кому не лень. Старик Нарваэс умер в мае, и Гонсалес Браво считал себя достаточно могущественным, чтобы взять страну в железный кулак. В Восточном дворце королева бросала пламенные взгляды на молоденьких офицеров, страстно молилась и готовилась к предстоящему лету на Севере. А кое-кому не оставалось ничего другого, как проводить лето в изгнании; многие влиятельные личности, такие, как Прим, Серрано, Сагаста или Руис Сорилья, были сосланы на чужбину или находились под строжайшим наблюдением. Свои силы они отдавали мощному подпольному движению под названием «Достойная Испания». Все сходились во мнении, что дни Изабеллы II сочтены; сторонники мягких мер распространяли слухи о том, что королеве и ее сыну Альфонсито нужно отказаться от своего права на престол; радикалы же откровенно лелеяли мечту о республике. Поговаривали, что дон Хуан Прим со дня на день вернется из Лондона; однако легендарный герой Кастильехос уже приезжал, и не раз, но вынужден был бежать. Смоквы еще не созрели, пелось в популярной песенке. Кое-кто тем временем считал, что смоквы не только созрели, но уже начали подгнивать, провисев на дереве слишком долго. Словом, слухам и сплетням не было числа.
Скромный достаток дона Хайме не позволял ему особенных излишеств, и он отрицательно помотал головой извозчику, услужливо предложившему свой экипаж. Маэстро шел пешком по бульвару Прадо, обходя беззаботных пешеходов, искавших прибежища в тени деревьев. В толпе то и дело мелькало какое-нибудь знакомое лицо, и маэстро вежливо здоровался, приподнимая цилиндр. Почтенные гувернантки в форменных платьях оживленно судачили, сидя на деревянных скамьях и присматривая издали за детьми в матросских костюмчиках, игравшими возле фонтанов. Дамы степенно проплывали в открытых экипажах, заслоняясь от солнца кружевными зонтиками.
Даже в легком летнем сюртуке дон Хайме изнывал от жары. По утрам он давал уроки еще двоим ученикам у них на дому. Это были юноши из хороших семей: их родители считали фехтование упражнением, полезным для здоровья, и одним из немногих занятий, не наносивших ущерба чести семьи. Эти уроки, а также занятия еще с тремя или четырьмя учениками позволяли дону Хайме вести соответствующий его вкусу образ жизни. Его личные расходы были очень невелики: оплата жилья на улице Бордадорес, обед и ужин в ближайшем кафе, кофе да гренки в «Прогресо»… Дополнительные же расходы дон Хайме мог позволить себе благодаря маркизу де лос Алумбрес, который, единожды установив порядок оплаты, аккуратно платил ему в первый день каждого месяца; таким образом, дону Хайме удавалось даже откладывать небольшую сумму на ту пору, когда возраст уже не позволит зарабатывать на существование и ему придется доживать век в богадельне. Все чаще и чаще его посещала печальная мысль, что этот день уже не за горами.
Депутат кортесов граф де Суэка, чей старший сын был одним из немногочисленных учеников дона Хайме, прогуливался верхом. На ногах у него красовались сияющие английские сапоги для верховой езды.
— Приветствую вас, маэстро.
Шесть или семь лет назад граф и сам был учеником дона Хайме. В те времена ему пришлось участвовать в дуэли, и, желая усовершенствовать свою технику, он прибег к услугам известного учителя фехтования. Результат оказался превосходным — шпага сразила противника наповал, и с той поры граф поддерживал с маэстро приятельские отношения, а впоследствии доверил ему обучение своего сына.
— Итак, под мышкой у вас рабочие инструменты… Утренние занятия, как я полагаю.
Улыбнувшись, дон Хайме нежно погладил рапиры. Здороваясь с ним, граф приветливо коснулся рукой крыла шляпы, по-прежнему оставаясь в седле. Уже не в первый раз дон Хайме отметил, что за исключением редких случаев, как с Луисом де Аялой, отношение учеников к своему учителю было приблизительно одинаковым — любезным, но с неизменным соблюдением дистанции. Однако ему исправно платили за услуги, а это, так или иначе, уже само по себе немало. Преклонный возраст маэстро позволял ему не забивать себе голову подобными пустяками.
— Как видите, дон Мануэль… Действительно, у меня сейчас утренние занятия. Я пленник душного Мадрида, однако работа есть работа, ничего не поделаешь.
Граф, не работавший за всю свою жизнь ни одного дня, понимающе кивнул, сдерживая свою великолепную английскую кобылу, нетерпеливо переступавшую с ноги на ногу. Он рассеянно огляделся и провел мизинцем по бороде: его крайне интересовали дамы, гуляющие вдоль решетки Ботанического сада.
— Ну а как там мой Манолито? Надеюсь, он делает успехи?
— Еще бы, сеньор! Он способный юноша. Излишне горяч, но в семнадцать лет это простительно. Время и дисциплина смягчат его нрав.
— Все в ваших руках, маэстро.
— Благодарю за доверие, ваше сиятельство.
— Всего доброго.
— И вам также. Мое почтение сеньоре графине. Граф отпустил поводья, и дон Хайме отправился дальше. Свернув на улицу Уэртас, он задержался возле витрины книжного магазина. Покупка книг, удовольствие отнюдь не дешевое, была его страстью, которой он предавался, увы, не так уж и часто. Он с нежностью смотрел на позолоченные корешки книг в кожаных переплетах и вспоминал минувшие годы, когда дела шли хорошо и он мог жить на широкую ногу. Глубоко вздохнув, он вернулся мыслями к настоящему, сунул руку в карман жилета и достал часы на длинной цепочке, оставшиеся у него от лучших времен. До визита к дону Матиасу Сольдевилья — «Мануфактура Сольдевилья и братья, поставщики Королевского Дома и Колониальных войск» — оставалось пятнадцать минут; по истечении этого времени ему придется битый час вдалбливать в тупую голову Сальвадорина, сына дона Матиаса, основы фехтования: «Вперед, батман, смелее, обходи руку… Раз, два, три, Сальвадорин, раз, два, так, еще раз, отлично, осторожно, вот так, стоп, плохо, очень плохо, отвратительно, еще раз, выше, один, два, стоп, батман, сбоку, смелее… Малыш делает успехи, дон Матиас, клянусь вам. Он совсем еще зелен, но у него есть интуиция и способности. Ему нужны лишь время и дисциплина…» И это за шестьдесят реалов в месяц.
Солнечные лучи падали почти отвесно; воздух над мостовой дрожал. По улице проехал водовоз, расхваливая свой прохладный товар. Торговка зеленью, сидевшая в тени возле корзин, полных фруктов и овощей, отмахивалась от мух, которые тучей вились вокруг. Дон Хайме снял шляпу, достал носовой платок и вытер со лба пот. Он вскользь полюбовался военным гербом, вышитым на старом шелке платка синими нитками, выцветшими от времени и многочисленных стирок, и, покорно подставив плечи безжалостному солнцу, продолжил свой путь вверх по улице. Тень съежилась у самых ног маленьким темным пятном.
«Прогресс» совсем не походило на кафе в обычном понимании этого слова. Несколько столиков из щербатого мрамора, столетние стулья, скрипящий под ногами деревянный пол, пыльные шторы, полумрак.
Фаусто, старик управляющий, дремал возле двери, ведущей в кухню, откуда доносился уютный запах кофе. Тощий облезлый кот с вороватым видом мелькал под столами, выслеживая мышь. Зимой в «Прогресс» пахло сыростью, на обоях проступали большие унылые пятна. Посетители кутались в пальто и теплые плащи, словно желая продемонстрировать свое молчаливое недовольство дряхлой железной печуркой, тускло красневшей в одном из углов помещения.
К лету все менялось. В центре раскаленного от зноя Мадрида кафе «Прогресс» становилось оазисом прохлады и тени; казалось, в его стенах за тяжелыми шторами чудом сохранился холод, накопившийся за зиму. И едва наступала пора летнего зноя, небольшая тертулия дона Хайме собиралась в кафе «Прогресо» каждый вечер.
— Вы, как обычно, искажаете мои слова, дон Лукас.
У произнесшего последнее Агапито Карселеса был вид священника-расстриги, коим он, впрочем, и являлся на самом деле. Споря, он поднимал указательный палец вверх, как будто призывал в свидетели само небо, — эту привычку он приобрел за то недолгое время, когда по необъяснимой халатности церковных властей, о чем епископ его епархии долго потом сожалел, его допустили на кафедру проповедовать благочестивым прихожанам. Обычно он перебивался с хлеба на воду, брал в долг у знакомых или под вымышленным именем писал пламенные речи в поддержку радикалов для выходившей ничтожным тиражом газетенки «Патриот-подпольщик», которую он бесплатно раздавал своим приятелям. Называя себя республиканцем и федералом, он громко декламировал трескучие антимонархические сонеты собственного сочинения, каждому встречному и поперечному объявлял, что Нарваэс — тиран, Эспартеро — фарисей, а Серрано и Прим вызывают у него серьезные подозрения; совершенно некстати сыпал цитатами на латыни и по любому поводу ссылался на Руссо, не прочтя за свою жизнь ни одной его книги. Основным предметом его нападок были духовенство и монархия, а самыми прогрессивными вкладами в развитие человечества он считал изобретение печати и гильотины, о чем тоже неустанно твердил всем и каждому.
Дон Лукас Риосеко барабанил пальцами по столу, теряя остатки терпения. Он что-то бормотал, морщился и разглядывал пятна на потолке с таким видом, словно они могли дать ему силу и выдержку, чтобы спокойно дослушать бредни журналиста.
— О чем тут спорить? — заключил Карселес. — Руссо дал исчерпывающий ответ на вопрос, каким является человек по своей природе — добрым или злым. Него выводы, господа, просто великолепны. Великолепны, дон Лукас, так и знайте! Все люди добры, а посему свободны. Все люди свободны и посему равны. Отсюда вывод: все люди равны, ergo равноправны. Вот так, господа! Свобода, равенство и национальное равноправие следуют, таким образом, из природной доброты человека. А все прочее, — он стукнул кулаком по столу, — вздор и ерунда.
— Но ведь есть и негодяи, дорогой друг, — вмешался дон Лукас с ехидством, словно ему удалось поймать Карселеса на его же собственную удочку.
Карселес улыбнулся холодно и презрительно.
— Разумеется. Кто же в этом усомнится? Например, Всадник из Лохи, ныне гниющий в аду; Гонсалес Браво и его шайка, кортесы… Но это всего лишь обычное недоразумение. Так вот: чтобы разобраться с такими господами, французская революция подарила миру гениальную штуку — острую бритву, которая движется вверх-вниз: раз — и готово, раз — и готово. И так уничтожаются все недоразумения, как обычные, так и необычные. Nox atra cava circumvolat umbra. А свободному и равноправному народу — свет разума и прогресса.
Дон Лукас сдерживал себя с трудом. Он происходил из благородной, но обедневшей дворянской семьи, был тщеславен и в кругу друзей слыл мизантропом. Вдовец лет шестидесяти, детей он не имел; жизнь его сложилась не самым удачным образом: все знали, что со времен покойного Фердинанда VII денег у него не водилось и жил он на скудную ренту да за счет доброты великодушных соседей. Однако в соблюдении благопристойности он был крайне щепетилен. Его немногочисленные костюмы всегда были тщательно отутюжены; а изящество, с каким он завязывал свой единственный галстук и вставлял в левый глаз черепаховый монокль, вызывало всеобщее восхищение. Он придерживался реакционных идей: считал себя монархистом, католиком и, главное, порядочным человеком. Словом, он был непримиримым противником Агапито Карселеса.
Помимо упомянутых участников, тертулию обычно посещали еще двое: Марселино Ромеро, учитель музыки в женской гимназии, и Антонио Карреньо, чиновник из Продовольственной компании. Ромеро был тихий, болезненный и печальный человек. Его надежды на карьеру музыканта остались в прошлом, и ныне он обучал пару десятков девиц из хорошего общества, как правильно стучать пальцами по клавишам. Карреньо был рыжий худой тип с ухоженной бородой медного цвета, молчаливый и угрюмый. Он считал себя масоном и заговорщиком, хотя не имел ни малейшего отношения ни к тем, ни к другим.
Закручивая желтоватые от никотина усы, дон Лукас бросил испепеляющий взгляд на Карселеса.
— До чего ж упорно вы, друг мой, пытаетесь извратить устои нашей нации, — начал он язвительно. — Вас никто об этом не просит, и тем не менее нам приходится выслушивать ваши разглагольствования, которые завтра наверняка будут опубликованы и превратятся в крикливое воззвание, которыми кишат ваши страницы… Так слушайте же, дружище Карселес: я заявляю вам свой протест. Я отказываюсь принимать ваши дутые аргументы. Вы только и знаете, что призывать всех к резне. Славный получился бы из вас министр внутренних дел!.. А вспомните-ка, что устроила ваша хваленая чернь в тридцать четвертом: восемьдесят монахов были убиты разгоряченным сбродом, подстрекаемым бесстыжими демагогами.
— Восемьдесят, вы сказали? — Карселес явно смаковал слова дона Лукаса, еще больше выводя его из себя. — По-моему, маловато. А уж я-то знаю, о чем говорю. Отлично знаю!
1 2 3 4