Обо всем этом я должен предупредить читателей раньше, чем приступлю к последовательному изложению истории моего участия в опыте Берестовского.
С профессором Берестовским я познакомился во время своего летнего отпуска. Его дача, в которой он жил круглый год, стояла на самом краю небольшого дачного поселка. Это было мрачное, запущенное двухэтажное здание, обнесенное высоким забором.
В поселке много говорили о Берестовском. Рассказывали о его нелюдимом характере, вспышках ярости во время которых он совершенно терял власть над собой и осыпал всех встречных грубой бранью. Говорили о том, что его уходу на пенсию предшествовал какой то крупный скандал в университете, где он преподавал физику.
Жил он один, довольствуясь компанией овчарки. Иногда он появлялся в поселковом магазине, совал продавщице список необходимых ему продуктов, сумку и деньги, насупившись, ждал, пока ему не упакуют заказанное. С соседями он не заводил знакомств и никогда ни с кем не здоровался.
Впрочем, я тоже мало интересовался жителями поселка, так как всё свое время посвящал рыбной ловле. Мне удалось отыскать в двух километрах по течению реки небольшой проток, куда я ежедневно приходил утром с удочками. Если клёв был хороший, то я просиживал там до вечерней зари.
Однажды утром я обнаружил, что моё излюбленное место под ивой, где так хорошо клевали пескари, занято. Потеря насиженного места всегда очень неприятна для рыбака, но выхода не было, и я уселся поблизости, с неудовольствием наблюдая незванным компаньоном. Это был старик в потертом вельветовом костюме. Из-под надвинутой на глаза соломенной шляпы торчал длинный нос и неопрятного вида рыжие усы. Обладатель усов, по-видимому, совершенно не интересовался поплавками и, казалось, спал, прислонившись спиной к дереву.
Моё новое место было неудачно во всех отношениях. Не говоря уже о том, что я оказался на солнцепеке, дно было травянистым, и я два раза вынужден был лазить в воду, чтобы отцепить запутавшиеся крючки. Клевало плохо, и утро можно было считать потерянным. Бросив негодующий взгляд на пришельца, я смотал удочки и отправился домой.
На следующий день я пришел на час раньше обычного, надеясь снова занять свое прежнее место. Несмотря на то, что было всего шесть часов утра, рыжие усы уже торчали под деревом. Самым возмутительным было то, что старик опять спал, бросив удочки на произвол судьбы. Я проторчал на реке до самого вечера, рассчитывая на то, что старик проснется и уйдет домой. Напрасные надежды! За весь день он только один раз открыл глаза, чтобы вытащить удочку, снять с крючка неизвестно как попавшую туда рыбу, бросить её в воду и снова закинуть удочку без наживки.
Так продолжалось несколько дней.
Наконец, однажды утром, я нарушил рыболовную традицию и уселся рядом с ним. При этом он открыл глаза, высморкался на траву, но даже не посмотрел в мою сторону.
Часа два я внимательно наблюдал за поплавками, но рыба не клевала. Решив переждать полдень, я открыл принесенный с собой журнал и углубился в чтение статьи о тунгусском метеорите.
Внезапно кто-то вырвал журнал из моих рук. Подняв глаза, я увидел старика. Это было уже больше, чем я мог выдержать.
– Не кажется ли вам… – начал я, но в это время старик, швырнув журнал в воду, очень внятно произнес: «Кретин!» – и снова, откинувшись, закрыл глаза.
Всё это было настолько необычным, что я растерялся. Собрав удочки, я направился домой, дав себе слово завтра же найти другое место на реке, куда не ходят удить рыбу сумасшедшие.
К моему удивлению, старик тоже поднялся и, оставив удочки на берегу, пошел рядом со мной, громко сопя.
– Статейка-то дрянь, – внезапно сказал он, – туда ей и дорога.
– Простите, – ответил я. – Я вас не знаю, и вообще мне кажется, что ваше поведение…
– Я Берестовский, – перебил он меня, – и кое-что в этом понимаю.
Я с любопытством посмотрел на него.
«Вот он значит какой, – подумал я. – Нечего сказать, хорош гусь!»
Некоторое время мы шли молча.
– Только болван способен предположить, – сказал он, – что в нашем пространстве могут присутствовать ощутимые количества антиматерии.
– Мне кажется, что в статье говорилось о болиде из антивещества, прилетевшем в нашу атмосферу из глубин пространства, так что речь идет не о нашем пространстве, – раздраженно ответил я, – во всяком случае, это не повод кидать журнал в воду.
– Когда я говорю о нашем пространстве, – сказал он, – я подразумеваю нечто другое, что, впрочем, недоступно вашему пониманию.
– Я журналист, а не физик, – сказал я, – и меня вполне устраивают те представления, которые я получаю при чтении научно-популярной литературы. Для более углубленных представлений у меня нет достаточной подготовки.
– Чепуха! Абсурд! – закричал он вдруг, затопав ногами. – Если бы в вас вдолбили всю кучу глупостей, которую принято называть нормальной физико-математической подготовкой, то об углубленных представлениях вам бы и мечтать не приходилось. Вы бы ничем не отличались от ученых ослов, умственных недоносков и начетчиков, именующих себя знатоками физики! Впрочем, – добавил он неожиданно спокойно, – вы журналист. Я мало знаком с людьми вашей профессии, но всегда предполагал, что журналисты способны точно описывать то, что они видят. Скажите, если бы вам пришлось увидеть нечто такое, что недоступно человеческому воображению, сумели бы вы это описать с достаточной точностью?
– Вопрос слишком необычный для того, чтобы на него сразу ответить, – сказал я, подумав. – Человеческое воображение не может представить себе ничего такого, что бы не состояло из известных уже понятий. В этом отношении верхом воображения считается изображение белого дракона, принятое у китайцев и представляющее собой белое поле, на котором ничего не нарисовано. Заранее представить себе то, чего никто не видел, невозможно, и я просто затрудняюсь ответить на ваш вопрос.
– При известном воображении можно представить себе белого дракона черным, – сказал он и, повернувшись, пошел обратно к реке.
На следующий день я был в городе.
Закончив дела, я зашел позавтракать в кафе, и первый, кого я там увидел, был мой школьный товарищ, с которым мы не виделись двадцать лет. Мы сразу узнали друг друга и больше часа поминутно восклицали: «А помнишь?!»
Когда были перебраны все школьные происшествия и выяснена судьба большинства наших друзей, приятель посмотрел на часы и ахнул. Оказалось, что он опоздал на семинар по теоретической физике, ради которого он сюда приехал.
– Ничего не поделаешь, – сказал он, – мой доклад завтра, а сегодня, видно, сама судьба велела нам распить еще одну бутылку.
– Кстати, – спросил я, – тебе, как физику, что-нибудь говорит фамилия профессора Берестовского?
– Узнаю повадки журналиста, – засмеялся он. – Для физиков эта фамилия почти анекдотична, зато для журналиста она сущий клад. В последнее время делаются неоднократные попытки вульгаризировать основные представления современной физики. Здесь для вашего брата раздолье. Берестовский же сам представляет собой вульгаризованный тип ученого-физика. Впрочем, я неправильно выразился. Берестовский, может быть, и физик. Он хорошо знает всё, о чем пишется в специальных журналах, неплохой лектор, но он не ученый. Его собственные идеи абсурдны и бездоказательны. Научные гипотезы, которые он высыпает из рога изобилия своей фантазии, спекулятивны. Он всегда работает в тех областях, где фактов так мало и они настолько разрозненны, что ни один уважающий себя ученый не рискует обобщать их теорией. Он никогда не публикует результатов своих экспериментальных работ и ведет их в полном одиночестве в лаборатории, где парит дух средневекового алхимика. Если бы Берестовский был писателем, художником, композитором, то его неудержимая фантазия и темперамент наверняка принесли бы ему славу, но в науке он остается просто фантазером. Кстати, и в университете его попросили уйти на пенсию, так как в лекциях, которые он читал, студенты не могли понять, где кончается обязательный курс, а где начинаются фантазии Берестовского.
– А разве ты не считаешь фантазию обязательным элементом научного творчества? – спросил я.
– Фантазия фантазии рознь, – ответил он с явным раздражением. – Эйнштейн тоже фантазировал, когда создавал теорию относительности. Но это была строгая, научная фантазия, окрыляющая ученого, а не уводящая его на грань метафизики. Сейчас другое время. В нашем распоряжении столько необъяснимых явлений, что даже дурак может фантазировать на научные темы. В конце прошлого столетия было всё проще: механика Ньютона и теория поля Максвелла, казалось, объясняли все явления. Сейчас же мы теряемся перед лавиной открытий. Даже элементарные частицы представляются нам бесконечно сложными структурами. Обобщающей теории нет, и вот субъекты, вроде Берестовского, этим и пользуются, наводняя науку нелепыми гипотезами.
– И всё же, – сказал я, – твоя уничтожающая характеристика не помешала Берестовскому стать профессором?
– Не только профессором, но и доктором физико-математических наук. Но каким извилистым путем! Кстати, если ты им так интересуешься, я могу тебе кое-что рассказать.
В 1902 году Берестовский окончил историко-филологический факультет Петербургского университета. Специализировался он по каким-то индийским наречиям и вскоре после окончания уехал в Индию. Чем он занимался в течение нескольких лет, никому не известно. Говорят, что он изучал мистическое учение йогов и в совершенстве овладел искусством массового гипноза. Эти способности он демонстрировал дважды, причем в самой скандальной форме. В 1912 году после окончания физико-математического факультета Геттингенского университета, уже будучи приват-доцентом, во время лекции он о чем-то задумался и, присев к столу, начал выводить на бумаге какие-то уравнения. Предоставленная самой себе, аудитория зашумела. Тогда Берестовский встал, сделал несколько пассов руками, и пораженные студенты увидели на кафедре носорога, спокойно читающего им лекцию, которую прошлый раз читал им Берестовский. Профессор же как ни в чем не бывало продолжал писать за столом.
Лет десять тому назад он защищал докторскую диссертацию на весьма почтенном Ученом совете.
Уже после краткого введения на лицах присутствующих отразилось недоумение, вызванное экстравагантными гипотезами диссертанта. Чувствуя, что назревает скандал, Берестовский попросту усыпил членов совета. Когда защита кончилась, ни один из присутствовавших не хотел сознаться, что проспал всё время, и диссертацию сплавили другому Ученому совету.
– И всё же он получил докторскую степень? – спросил я.
– Ни одна диссертация не вызывала столько споров, сколько эта. Она трижды подвергалась экспертизе. В конце концов, ученую степень ему присудили не за содержание диссертации, а за совершенно изумительный математический метод, изобретенный им для доказательства своих более чем спорных предположений. Оказалось, что этот метод абсолютно незаменим при решении некоторых уравнений волновой механики. Вообще я думаю, что Берестовский мог бы стать крупным математиком. В этой области он очень силен, но считает себя прирожденным физиком.
Было уже поздно, и я, проводив своего приятеля до гостиницы, поспешил на поезд.
Два дня я не был на реке, так как плохо себя чувствовал.
На третий день я услыхал в сенях какой-то топот и сопение, перемежающееся с бормотанием и приглушенными ругательствами. Встав с постели, я вышел в сени и увидел там Берестовского, сидящего на полу и вытряхивающего песок из ботинка. Он был настолько поглощен этим занятием, что не обратил на меня никакого внимания. Натянув ботинки, он зашел ко мне в комнату и бесцеремонно уселся на кровать. Я стоял, ожидая, что будет дальше.
– Когда я говорю о пространстве, – сказал он, как бы продолжая начатый разговор, – то я подразумеваю под этим не геометрическое пространство Евклида, а реальное пространство, наделенное физическими свойствами. Оно отличается от геометрического прежде всего тем, что существует во времени. Это пространство может менять свою форму, плотность, обладает в некотором роде упругостью своих свойств, наконец, оно насыщено электромагнитными и гравитационными полями и является носителем материи. Трудно сказать, что более материально: пространство или то, что мы привыкли подразумевать под словом «материя». Но самое главное это то, что реальное пространство может существовать и не существовать одновременно.
– Простите, как это существовать и не существовать одновременно? – спросил я. – По-видимому, мой мозг недостаточно изощрен, чтобы воспринимать подобные идеи.
– Вот именно, – ответил он, потирая руки, – всё дело в мозге. Вы сами говорили о том, что мы не можем представить себе ничего такого, что бы не было комбинацией уже знакомых нам образов и понятий. Для современной физики эти понятия непригодны. Чтобы хоть что-нибудь понять, мы вынуждены прибегать к аналогиям, черпаемым из известных нам представлений. Однако это не всегда то, что мы хотели бы представить себе. Можно изложить содержание музыкального произведения словами, но попробуйте растолковать глухому от рождения, что такое музыка. Даже если он прочтет сотню либретто, само понятие музыки останется для него непостижимым.
– И вы всё-таки решили попробовать? – спросил я.
– Как раз то, о чем мы с вами пока говорили, относится к категории легко усваиваемых понятий, – ответил он. – Пространство существует и не существует одновременно потому, что само время прерывно. Гораздо труднее было бы представить себе пространство без времени, чем одновременно отсутствие того и другого.
– Вы думаете, что, говоря о прерывности времени, вы облегчили понимание ваших софизмов о пространстве? – спросил я.
Он с яростью взглянул на меня. По-видимому, слово «софизмы» его задело.
– Начнем с другой стороны, – сказал он неожиданно спокойно. – Вы что-нибудь слыхали о квантах?
– Кое-что слыхал, – ответил я. – Квант – это неделимая порция энергии, которую может поглощать или испускать электрон, перескакивая с одной орбиты на другую.
– Так вот, известно ли вам, что никто еще не наблюдал электрон в состоянии перехода с одной орбиты на другую? Больше того, теоретически доказано, что электрон в атоме в этом состоянии никогда не бывает. Он существует только на определенных орбитах. В состоянии перехода электрона нет. Правильнее говорить, что электрон возникает, а не существует. Теперь представьте себе, что в системе электрона ведется отсчет времени. Что происходит с этим временем, пока совершается переход электрона с одной орбиты на другую?
– Не знаю, – сказал я, – трудно сказать, раз самой системы, в которой ведется отсчет, не существует.
– Не существует системы, значит, не существует в этой системе ничего: ни времени, ни пространства, ни движения, ни наконец того, что мы в этой системе привыкли считать материей. Как бы долго, по нашим понятиям, не совершался этот переход через ничто, он не может быть обнаружен в самой системе, так как после возникновения системы время продолжает в ней течь так же, как и до её исчезновения.
– Однако, с нашей точки зрения, часть пространства внутри атома не исчезает в момент перехода электрона с одной орбиты на другую? – спросил я.
– Конечно, нет, – ответил он. – Я очень упростил картину для того, чтобы вам было легче понять, что такое прерывность существования всей нашей системы в целом.
– Простите, о какой системе вы говорите? – спросил я недоуменно.
– Ну вот всего этого, – сделал он небрежный жест рукой, – словом всего, что мы подразумеваем под словом «вселенная». Всё, что нас окружает, подчинено одному общему ритму существования.
Некоторое время я молчал, ошеломленный не столько оригинальностью того, что он говорил, сколько его небрежным тоном. Казалось, что он рассказывал о давно приевшихся ему вещах.
– Что же существует в то время, когда ничего не существует? – с трудом выдавил я из себя корявую фразу.
– Существует другое время, другое пространство, другая материя.
– Какие? – спросил я, пытаясь осмыслить всё, что он говорил.
– Антиматерия, антивремя, антипространство, – ответил он. – Только то, что мы называем энергией, остается более или менее общим для обеих систем; энергия – это единственное связующее звено между ними, так как является результатом их взаимодействия.
– Какое же может быть взаимодействие, когда обе системы существуют разновременно?
– Я ждал этого вопроса, – усмехнулся профессор, – он доказывает еще раз вашу неосведомленность в самых элементарных вещах. Когда мы говорим об одной молекуле, мы никогда не можем предсказать заранее её поведение в строго заданных условиях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17