Они подошли к типовому серому зданию Дворца культуры, огромному, с колоннами, и хотя колонны были архитектурным излишеством, Дроздов гордился перед ней этим дворцом, который тоже видел впервые, так, будто сам построил его.
– Как Большой театр, – произнес он с удовольствием.
На фасаде висели афиши и объявления, и она сказала:
– А вот, видите: «Открыта выставка самодеятельных художников». Зайдем?
Они прошли через пустынный, полутемный вестибюль и фойе, невольно стараясь не шуметь, почти на цыпочках, и попали в маленький светлый зал, где и размещалась выставка. Там висели картины, стояли гладиолусы из материи и поролона, деревянные зверюшки. Под каждой работой подпись: фамилия и профессия автора.
Дроздов наклонился, рассматривая фигурки, когда услышал ее шепот: «Посмотрите сюда!»
Он обернулся. В простенке, поблескивая и отсвечивая, висела большая картина. Она называлась «Наш красный сигнал».
На ней было изображено железнодорожное полотно с одним лопнувшим рельсом. Между шпалами, на шесте, висели красные трусики. А рядом застывшие, неподвижные трое детей. Девочка, пожертвовавшая трусы, совсем голенькая сидела сбоку на сложенных шпалах, подложив под попку книжку, обхватив руками колено, с томным, понимающим видом. Вблизи с безучастным выражением лица стоял мальчик, а следом столь же нелепо-неподвижно, в одних трусах, еще девочка, с вполне сложившимися формами. Оба они смотрели изпод руки вдаль, навстречу поезду. Кожа у всех троих была какого-то сероватого оттенка, но выписано все было чрезвычайно аккуратно и покрыто лаком.
– А что, смешно, – сказал Дроздов.
– Может быть, вы и правы, потому что это пародия. Жаль, что художник не знает этого.
– Т-сс, – он отвел ее к другой стене, сообразив, что сидящий возле картины человек и есть автор, а рядом на столике лежит книга отзывов. Он кого-то напоминал Дроздову, – смотрел гордо, с достоинством, будто знал еще что-то дополнительно.
На другой стене висели небольшие картины: «Ветер», «Лес», «Поле», и на них действительно гнулись под ветром кусты, взлетали ввысь красные на закате стволы сосен, темнели вдали стога. На одной картине было нагромождение различных судов, стоявших тесно, почти касаясь друг друга, под ними застыла зеленая вода, а наверху тянулась улица с маленькими домиками, деревянный тротуар, осенние рябины. Картина называлась «Улица адмирала Ушакова».
Они опять прошли через полутемное фойе, где висели портреты писателей-классиков, и она спросила, кивнув на Чехова:
– Знаете, какой у Чехова был рост? – Рост? Небольшой, наверно.
– Сто восемьдесят шесть сантиметров, – сказала она торжествующе.
Ее несколько разочаровало, что он не слишком удивился.
Около дворца остановился автобус. Дроздов вдруг потянул ее за руку, они бросились к открывшейся двери и едва успели вскочить. Автобус, раскачиваясь, не шибко катился по разбитой дороге, вдали темнел лес – он здесь со всех сторон, лес, лес, – над ним, уже склоняясь к вечеру, стояло нежаркое солнце.
– Куда мы едем? – спросила она тихо.
– На судоремонтный завод.
Они сошли у затона и долго смотрели на корабли, заполнившие всю его акваторию, – буксиры, баржи, катера, новенькие пассажирские теплоходы. Они ремонтируются здесь и зимуют. Под ними мерцала, отражая их трубы и борта, недвижная, зеленая у берега вода. Казалось, суда тоже стоят разморенные последним осенним теплом.
По грязной дороге они долго обходили затон, пока не очутились на привычном деревянном тротуаре. Над ним склонялись рябины, и на досках тротуара густо краснели осыпавшиеся, раздавленные ягоды.
Он тронул ее за руку:
– Посмотрите.
На домике была прикреплена дощечка с надписью: «Улица адмирала Ушакова», и она тут же узнала все – и затон, и тротуар, и рябины, – и оба они обрадовались, будто это было очень важно.
– Я бы хотела приехать сюда в отпуск. Я всегда во время отпуска путешествую. Мне здесь нравится.
Вдали над затоном, в густеющей дымке, смутно лиловел перелесок.
– Как мираж, – сказала она.
– Почему мираж? – удивился он. – Ничего общего.
– А вы наблюдали мираж?
– Конечно. Много раз.
Они дождались автобуса и поехали в сторону города.
– Сейчас я в гости иду, – сказал он небрежно и почувствовал, что ему неохота с ней расставаться. Хорошо бы не ходить, поломать это дело. Или взять с собой. «Знакомьтесь, товарищи. Моя жена».
– Чему вы улыбаетесь?
– У меня плохая память на отчества. Можно, я буду называть вас Рита? Что вы делаете завтра?
– Завтра мне нужно поехать в Курежму. Он помедлил:
– Я ведь тоже собираюсь. Вы едете одна? – Да, катером.
– Это не годится. Удобнее туда поездом, а катером обратно. Но ведь завтра короткий день, надо рано выехать, чтоб вам успеть, первым поездом. Вы не проспите?
– Я рано встаю. Я дома до работы еще в Лужники езжу на теннис. Уже приехали?
У входа в гостиницу они остановились.
– Значит, я за вами зайду. Какой у вас номер?
Опять он сидел у Пьянковых, опять женщины хлебали бруснику из глубокой тарелки, а Елохов фотографировал, потому что накануне неважно получилось – он уже успел проявить пленку – и опять выглядывали из соседней комнаты мальчишки. А Дроздов чувствовал себя здесь совсем уже свободно, совсем своим, он смотрел через стол на круглое, доброе и дорогое Колино лицо, слушал его голос и, поднимая вместе со всеми рюмку, уже привычно удивлялся: неужели он здесь не был двадцать два года? Это выглядело диким, потому что, когда он видел Колю, он сам себе казался почти молодым.
– Дожди пойдут, – говорил Коля, – дороги раскиснут, вывезти ничего не успеют, и нас с Елоховым в район мобилизуют, по колхозам, по леспромхозам, в помощь, понимаешь.
– Вернутся заросшие, как из Антарктиды, – сказала Тоня.
– Некогда бриться. А условия там нормальные, – вступил Елохов. – Я был вот прошлый год в поселке коммунистического быта при леспромхозе. Неплохо живут, хорошо. И доверие, сознательность, – в столовой пообедал, а платить можно потом, никто ничего не скажет. Порядок там такой: тунеядцев как привозят, сразу женят. Женсовет собирается и решает. Ну, они сразу остепеняются, тунеядцы. Там женсовет – сила!
– То есть как женят? – изумился Дроздов. – На ком?
Елохов хмыкнул:
– На ком! Добровольно, конечно. Которая хочет, та и выходит. Я там присутствовал, одного семейного обсуждали: был в бараке у бабы. Жена его говорит: «Он был пьяный, полчаса полежал у порога и домой пошел». Не хочет, значит, жена раздувать. А одна из женсовета: «Нет, говорит, я видела, он в четыре часа утра от нее ушел»… Еще присваивают звания семей коммунистического быта. Условия такие: первое – уважать друг друга…
– А любить? – спросила Тоня, но он оставил вопрос без внимания.
– Второе – хорошо работать, третье – чтобы у детей не было троек, четвертое – чтобы в семье не было блуда, и так далее. Обсуждают, отдельным отказывают. Вот одна на обсуждении говорит: «Не достойны. У них свекровь на невестку ругалась, я слышала», – и отказали…
– Послушайте, товарищ Елохов, – перебил его Дроздов, – вы меня извините, но ведь то, что вы рассказываете, отвратительно. Черт знает что! Роются в грязном белье и с какой охотой! Доверия к человеку никакого, в столовой только и доверяют. Там что, парторганизации, что ли, нет! И райком куда смотрит!…
– Ну, почему, – Елохов очень обиделся, – поселок передовой, культурный. Клуб хороший, кружок изобразительный. У меня брат художник, ездил туда три раза на общественных началах помочь кружку.
– Художник? – спросил Дроздов. – Слушайте, это он нарисовал картину «Наш красный сигнал»?
– Нет. Почему? Какой сигнал? – удивился и вконец обиделся Елохов.
– Давайте лучше выпьем, – сказал Коля примирительно.
Потом Дроздов и Коля стали вспоминать, как они призывались и в холодный осенний день шли строем от военкомата к вокзалу и по мосту через пути, как грузились – и эти воспоминания сладкой болью отзывались в сердце. Как ехали в теплушке, и дымила печка – жестяная труба была плохо скреплена в колене, а никто не поправлял, не интересовался.
– Тебя кто провожал? Мать, я помню.
– А тебя тетя Катя.
– И Маруся такая была. Неужели не помнишь? – и еще зачем-то объяснил женщинам, которые внимательно слушали: – Девушка у меня была тогда, Маруся.
– Нет, Марусю не помню.
Дроздов на миг выключился, как он умел, мимоходом, чуть отчужденно подумал о Рите. Все-таки мысль о ней доставила ему удовольствие.
– …И она меня тоже провожала. Зина. Не помнишь?
– Да, – неожиданно вспомнил Дроздов, – в сапогах.
– Точно, – засмеялся Коля. – Она и сейчас здесь живет. Тоня вот только ревнует.
– Полно тебе.
Дроздов посмотрел на часы:
– Ну, ладно. Спасибо хозяевам, пора мне идти.
– Сиди.
– Я же завтра в Курежму еду., – Вот это ты молодец. Посмотри, чего там понастроили. Жалко, раньше мне не сказал, я бы отпросился, с тобой бы съездил.
В коридоре было темно, лишь на столике дежурной горела зеленая лампа.
Идя по коридору, он удалялся от зеленой лампы. Конец коридора тонул в темноте, и он с трудом различал номера на дверях. Из-под ее двери пробивалась узенькая полоска света.
Он постоял несколько секунд, чувствуя возрастающее желание тихонько постучать в дверь, но не решился.
У себя в номере, не зажигая света, он долго смотрел в окно. Вдали, за тополями, кое-где мигая, горели, во мраке огоньки – люди не спали, готовясь к труду или ко сну, к отдыху или к дороге.
Он медленно разделся. Он знал, что его возбужденный мозг не даст ему сразу заснуть. И еще ему мешало что-то, он долго не мог понять – что же именно, и это мучило его, пока он не догадался: ему нужно было подумать еще о строительстве, о своих людях, о ломающем воду белом теплоходе.
9
Раннее утро было ясным и холодным. За ночь лужицы стянуло пленкой льда, на оградах и опавшей листве густо лежала изморозь. Дрожа от холода, они почти бежали по деревянным тротуарам, оставляя на инее четкие следы, – она держала его под руку, и это несколько мешало ему, – прошли над путями по влажно блестевшему мосту.
– У вас вчера поздно свет горел.
– Это моя соседка к докладу готовилась. Врач из района, на совещание приехала.
Он закашлялся, закуривая.
Поезд уже стоял у платформы, и едва они сели в старый, бывший когда-то вагоном дальнего следования, а ныне пригородный вагон, разгороженный трехэтажными полками, едва они успели вскочить, как он тронулся.
Вагон был почти пустой, они сидели у окна, друг против друга, и смотрели сквозь грязное стекло на уже освещенные солнцем красные стволы сосен, на волны хвои, седой от изморози.
На первой остановке вошло много народу, и сразу началась проверка билетов, но оказалось, что это не ревизоры, а продажа билетов прямо в поезде, – такого Дроздову не приходилось видеть в Союзе, только за рубежом.
Здесь были все знакомые между собой люди, каждое утро ездившие вместе на работу и каждый вечер возвращающиеся.
Рядом компания играла в подкидного, шумя и смеясь, и называя пики винями; позвали играть и их, но они не стали. Сидящая сбоку бабка, с корзинкой, рассказывала своей соседке про внучку, – и было непонятно – случайная ли попутчица ее собеседница или старая подружка. Бабка сочувствовала своей внучке:
– Дак везде деньги-т. А она молода. На шпильки сколько надо? – Под «шпильками» она имела в виду туфли.
Дроздов, уже давно опомнившийся от сна, но еще в состоянии как бы заторможенности, впитывал в себя все это, такое знакомое и близкое ему, смотрел в окно, по сторонам, улыбаясь, взглядывал на Риту.
Потом все разом поднялись, и они тоже, спрыгнули на междупутье, в еще холодное, бодрящее, уже пронизанное солнцем утро, прыгая через рельсы, добежали до автобуса и понеслись по новой дороге в новый город – уже открывающийся сквозь редеющий лес. Они уже видели огромные корпуса и трубы комбината, прямые и широкие, такие знакомые улицы, застроенные по типовым проектам.
И Дроздов, прильнув к автобусному окошечку, с волнением и гордостью смотрел на этот новый город и комбинат – уж он-то знал эту, ни с чем не сравнимую радость, когда на голом месте твоей волей и трудом поднимается город.
В ее присутствии он чувствовал это острее.
Они наскоро позавтракали в кафе «Молодежное» и расстались возле заводоуправления, договорившись встретиться здесь через три часа.
И он пошел по городу. Этот новый город был похож на сотни новых городов, но для Дроздова он был особенный, единственный город. Здесь было оживленнее, чем в старом городе, больше молодежи – в спецовках и ватниках, и в модных коротких плащах и пальто. Потеплело. Вдоль выложенных плиткой тротуаров шелестели последней редкой листвой уже набирающие силу насаждения. И если в старом городе больше всего было тополей, то здесь на каждой улице росли разные деревья – была улица и тополиная, и обсаженная березой, и липой, и даже рябиной. «С душой сделали», – подумал Дроздов.
В распахнутом плаще, держа в руке кепку, он неторопливо шел по тротуару. Сперва он думал побродить только внутри города, а к реке выйти уже вместе с ней, но теперь изменил свое решение. Оставляя комбинат слева, он все убыстрял шаг, не замечая этого, и шел к реке по прямой, недостроенной улице. Сначала он видел впереди только небо, потом далекий лес на том берегу, потом самый тот песчаный берег и вдруг увидел все сразу, – у него перехватило горло, и он остановился, потрясенный открывшейся картиной.
На той стороне светлели песчаные берега, редкостные здешние пляжи, прямо над ними, дальше, сдержанная пестрота осеннего северного леса, где преобладали темные краски елей. А ближе – самое главное, занимающее более всего места в этом пейзаже – река! Очень широкая, темно-серая, осенняя, и кое-где по ней шли отдельные светлые, ясные полоски, как в море бывают полосы воды разных цветов. И плоты, плоты… Их вели вниз буксиры, а на плотах – шалашики, костерки – жизнь. Повсюду лес в воде – здесь это главное – и выкаченный лебедками из воды, в штабелях, уже высохший, серый, и мокнущий в воде, и далеко от берега, на самом краю неподвижных плотов, баба, согнувшись, полощет белье.
Справа, вдали, над темным лесом – монастырь, отсюда ушел Ермак Тимофеевич воевать Сибирь, здесь снаряжался. Темные ели, темно-серая река и темныг облака над ней – и среди всего этого, холодного, – неожиданная светлая полоска – и на воде, и в небе, и на берегу…
И множество катеров, буксиров, моторок, ежеминутно взламывающих серую гладь воды. Если бы здесь жить и работать, и чтобы окна выходили на реку! Все бы само собой делалось, по крайней мере у него, это уж точно!.
«Почему такая судьба? Почему, если я так люблю эти места, я никогда здесь не бываю, почему я должен работать за много тысяч километров отсюда, где ничего не напоминает мне об этих краях! Почему я должен давить себя во всем?» – думал он, но в глубине души сознавал, что все это не совсем так, что все это не так просто.
– Вы не очень долго ждали?
– Пойдемте, скоро катер.
Он вел ее по прямой, недостроенной улице, она говорила о ЦБК, о его первой очереди, о его второй очереди, о его мощности, сыпала цифрами, все время поворачивая голову в сторону комбината. А он не слушал ее, он шагал и думал: «Погоди, я тебе сейчас покажу. Ты такого сроду не видела».
И действительно, едва они вышли к реке, речь ее оборвалась, она только сказала:
– Вот это да! – и замолчала.
Внизу, по широкой серой воде шли плоты, двигались катера и моторки, один буксирчик пришвартовался к барже и повел ее как бы под ручку. Противоположный берег сверкал белым песком, в котором там и тут торчали отставшие бревна, пестрел и темнел далеким зубчатым лесом. Справа белел монастырь, откуда ушел Ермак, и Дроздов сообщил ей об этом факте.
– А здесь что было? – она кивнула на дома нового города, уже выходящие сюда, к обрыву.
– А здесь, моя милая, была моя деревня. Я здесь родился.
– Нет, серьезно? – она глядела вдаль, за реку, на открывшуюся панораму. – Удивительная красота. Просто Нестеров.
– Какой Нестеров? – спросил он, не понимая.
– Михаил Васильевич Нестеров. Великий русский художник, один из самых блестящих мастеров.
…Ага, Нестеров… Значит, это его пробел. Он знал, что у него есть подобные пробелы в общей подготовке, и не стыдился этого, а старался от них избавиться:
– Где можно посмотреть?
– В Третьяковке прекрасный Нестеров, в Русском музее. Он не только пейзажист, но и портретист превосходный. А портрет Павлова вы, наверное, знаете?
– Академик Павлов? – Дроздов вытянул руки, сжав кулаки. – Это его?… Я-то хорошо знаю о другом Нестерове, о Петре Николаевиче, летчике…
– Мертвая петля?
– Да. Петля Нестерова. И первый таран.
Они спустились к пристани и вместе с другими смотрели, как подходит катер – речной трамвай, какие ходят по Москве-реке, ждали, пока сойдет народ, а потом поспешили в нижний салон, наверху ехать было слишком холодно.
Немного обидно плыть по такой прекрасной, такой северной реке в привычном речном трамвайчике.
1 2 3 4 5 6