не открою, пока Степан не придет», – решил Гудошников. Иногда он так запирался, чтобы побыть одному, чтобы подумать и повспоминать всласть, или когда садился за работу над новой, привезенной из скитов и еще неисследованной книгой. Кто-то приходил, стучал, спрашивал, но так, не достучавшись, и уходил, а Никита Евсеич, осторожно подойдя к окну, смотрел посетителю вслед. Смотрел и думал – а меня дома нет! – и ему в такие минуты казалось, что его и впрямь нет дома.
Он вернулся в свой кабинет, к столу, повесил ружье на стену, так, чтобы его можно было легко снять не вставая, благо гвоздей в стене много, – затем, вспомнив о завтраке, пожевал колбасы, запивая ее остывшим чаем. Не прошло и пятнадцати минут, как в двери опять застучали – осторожно, вкрадчиво, будто собака лапой. Так мог стучаться только Незнанов, коллекционер и любитель старины, один из немногих, кого Никита Евсеич всегда впускал в дом даже с какой-то радостью. С Незнановым было легко, он много молчал и мало спрашивал: попросит нужную ему книгу, сядет в кресло, и будто его нет здесь. Книг Незнанов не собирал, хотя хорошо был осведомлен в археографии, его болезнью были иконы и старинные изделия, которые могли издавать звуки. Колокола, колокольчики, бубенчики, трещотки, била, дудки, жалейки, свирели, гусли. Никита Евсеич не понимал подобного собирательства, однако уважал коллекционеров. Как ни говори, что-то ищут, ездят, подбирают и хранят то, что могло быть выброшено и погублено.
Однако сегодня и Незнанову открывать не хотелось. «Меня нет дома», – решил Гудошников и услышал шаги, теперь уже в палисаднике. Незнанов подошел к окну и, сложив ладони лейкой, заглянул в комнату.
– Ты жив, Никита Евсеич? – окликнул он и поскребся в стекло.
– Иди к двери, открою, – пробубнил Гудошников.
– Мы же сейчас в таком возрасте, Никита, что друг за другом присматривать надо, – виновато объяснил Незнанов, когда вошел в прихожую. – Как бы чего не случилось. Сегодня живы – завтра нет…
– Я умирать не собираюсь, – бросил Никита Евсеич.
– А «скорая» не к тебе ли приезжала?
– Ошиблись адресом…
Гудошников провел гостя в кабинет, усадил в кресло.
– А я к тебе за советом, Никита Евсеич. Очень мне нужен твой совет, – заговорил Незнанов. – Да… Сегодня мы есть – завтра нет… Ко мне тут Оловянишников приезжал, директор-то нынешний, колокольцы мои смотрел. У меня же, считай, без малого полный набор, от двухпудового до такого вот, с ноготок… Продать предложил директор-то, цену назвал. Боязно, говорит, хранить дома такую коллекцию, украсть могут. Я говорю, у меня иголки не украдут. У меня ж там много серебряных, а серебро-то с золотом… Я ж их в сейфе держу. Он, директор-то, и начал: мол, возраст, сегодня живы – завтра нет. А ну как растащут?.. Ну, после смерти… А я продавать не хотел, думал, почую конец – в дар передам, только не музею, а в консерваторию. И что теперь делать – не знаю… Ты со своим собранием как… это… распорядиться хочешь? Ну, потом…
– Я? Я завещание написал, – сказал Гудошников. – Написал и у нотариуса оставил… Только мне о смерти рано думать. Я так, на всякий случай. Возле моего собрания давно ходят-нюхают… Сегодня один прибежал. Хитрая лиса, материалы ему дай… Я тыл себе обеспечил – завещание написал.
– Может, и мне так? – неуверенно спросил Незнанов. – Тыл обеспечить?.. Я б в консерваторию-то хоть сейчас, но, видно, постарел я, постарел, – он тоненько рассмеялся. – Вбил себе в голову: если сдам колокольцы, так и умру вскорости. А мне пожить еще хочется. Я дома-то колокольцы развешаю – у меня жердочка специальная, есть – и ну играть!.. Ты бы хоть раз пришел ко мне, послушал. Музыка-то какая!.. Нынче такой и не услыхать. Я б тебе и на жалейке сыграл, и на пастушьей дудке… Я к тебе хожу, а ты – ни ногой.
– Последнее время боюсь что-то из дома выходить, – признался Гудошников. – Уйду на часок – душа не на месте. Вдруг пожар?.. Тоже, видно, старею.
– Значит, не продавать коллекцию?
– Смотри сам… Лучше поиграй еще дома, может, я время выберу, – приду, вместе послушаем. А завещание напиши.
Гудошникову почему-то представилось, как Незнанов сейчас придет домой и станет писать завещание. Будет ходить по комнате, думать, сочинять, портить бумагу и все равно за день не напишет. Потому что, когда пишешь завещание, вспоминается вся жизнь, не хочешь, а вспоминается, и щемит сердце, и звенит в ушах от тишины, и так хочется жить! А Незнанову есть что вспомнить. Иконы он начал собирать до войны, рассказывал, была большая коллекция и несколько досок особенно ценных – мастерской Дионисия, – можно сказать, уникальных. Но во время войны городок, где жил Незнанов, был разорен, коллекция либо сгорела вместе с домом, либо была вывезена, и он, вернувшись с фронта, начал собирать заново, с нуля. И собрал, потратив на это пятнадцать лет и уйму денег, однако все время жалел ту, первую, как, наверное, жалеют матери первое рано умершее дитя.
Незнанов посидел еще несколько минут молча, поглядел на голые стены, морща лоб и двигая лохматыми, старческими бровями, – видимо, уже начал сочинять завещание – и, попрощавшись, ушел. Гудошникову стало чуть легче, и мысли потекли ровнее. Он отстегнул протез, жмущий культю ноги, и крепко уселся в кресло – думать. Думать и прокручивать в памяти короткий, нелепый и сумбурный разговор с бывшим соратником своим, хранителем отдела Ароновым. Да, с чего же он начал, что он там для затравки брякнул? Ага, про космос! Человек в космосе… Хорошо начал, издалека, так сказать, с философским подходом. А я что ему в ответ? Да ничего, понесло, обида вспомнилась… Надо было осадить его, высмеять эту их программу поиска и сбора. Что толку с нее? Ну привезут они книги, а для кого? Чтобы запереть в отделе? Нет, надо, чтобы люди сами понесли, от души, от сердца. Надо к людям стучаться, к сознанию, и когда они поймут, что без истории, без прошлого нации невозможно думать о будущем, – вот тогда не нужны будут и экспедиции. А то что ж, собрать книги, запереть в сейф и ждать, когда люди сами потянутся к истории? Нет, так мы не дождемся…
На глаза Гудошникову попался белый халат, брошенный или забытый сыном на шкафу, и мысли Никиты Евсеича тут же переметнулись к Степану. Вот бы сейчас с кем поговорить. Сесть рядом и выложить ему все. Степан – парень толковый, рассудительный, все на лету схватывает. Вот только к книгам нет интереса. Часто берет, листает, что-то читает, но все для того, чтобы отвлечься, переключиться после работы. А благоговения нет, и той самой музыки, которую Незнанов в колокольцах своих нашел, не слышит Степан. Правда, работа у него тяжкая: кровь, страдания человеческие, а то и смерть. Ночь-полночь, поднимают с постели, увозят куда-то… Бывает, и поговорить как следует некогда. Но сегодня-то край как надо, только вот дождаться бы.
Гудошников решительно встал и, держась за стенку, чтобы не надевать протез, приблизился к двери, завешенной плюшевым ковром с оленями. Погремев ключами, открыл замки…
И разом отошли невеселые и досадные мысли и пропало ощущение времени…
Степан пришел уже в сумерках, и Никита Евсеич, захваченный врасплох его приходом, долго возился с протезом, пристегивая ремни, потом никак не мог запереть дверь хранилища – путал ключи – и, наконец справившись, заспешил открывать.
– Ты, никак, спал, отец? – удивился Степан. – Минут десять стучусь.
– С книгами сидел, – признался Гудошников. – Бумажки свои перебирал…
– Все ясно, – ворчливо сказал сын. – Опять голодный целый день. Я скоро сиделку найму. Чтобы хоть кормила тебя… Опять подглазья синие. Кто приходил?
– Да были, – уклончиво бросил Никита Евсеич. – Потом расскажу.
Он специально оттягивал момент начала разговора, чтобы не скомкать его меж других дел, и подавлял в себе жгучее нетерпение.
– Кто приходил, спрашиваешь? – начал он, когда после ужина они уселись возле топящейся плиты. – Аронов приходил, помнишь его?
– Ну как же… Дядя Миша, помню. Что это он вспомнил тебя? Вы же с ним разругались?
– Что вспомнил… Я же ему говорил: придешь еще ко мне, через год-два, но придешь. Он вот через двенадцать явился. Долго я ждал этого часа, – Гудошников расправил бороду. – Материалы по скитам просил, экспедицию затеяли, собрались наконец-то.
– Тебя можно поздравить, – улыбнулся Степан.
– С чем?.. Они ж все по старинке собираются, натопом. Что было, то и есть, разве что теперь денег дали, – Никита Евсеич примолк. – Ему сейчас не материалы нужны, не каталоги, что у него есть, а методика поиска и сбора. Ему сначала кержацкий характер надо изучить, с этими стариками и старухами одной жизнью пожить. А там он для этого дела не годится. Я его и тогда-то таскал за собой как пугало… Думал, обтешется, научится – куда там!.. Ему же вынь да положь.
– Значит, не дал, – вздохнул Степан. – А может быть, надо было отдать, а? Пускай бы начинали, методом проб и ошибок.
– Да там нельзя ошибаться! – загорячился Никита Евсеич. – Раз ошибешься, и все. Потом уже ничего не возьмешь, хуже того, старообрядцы прятать книги начнут. Они же, как цветы: чуть солнце село – свернулись… Пуганые они. Ну, если бы и дал материалы, – поедет Аронов в скиты, что сможет, выскребет, где за деньги, где обманом. Потом туда навек дорожка заказана, близко не подпустят. А книги гулять пойдут. Разошлют по другим местам, и все мои труды рухнули. Сейчас я знаю, где что лежит, а потом вслепую работать придется. У них «почта», знаешь, как работает? В Забайкалье у Федоринова я «Цветник» видел, редкая книга, поморская, а через полгода эта книжица на Васюгане оказалась. Во как! В Макарихе лежит, в дар прислали… А потом, Степа, отдай я материалы, это значит, на моих предложениях крест? Так на кой же ляд я работал всю жизнь?.. Сначала материалы просят, потом собрание… Я тут снова написал в Министерство просвещения.
Степан взглянул на отца, поджал губы. Огонь в печи горел ровно, успокаивал, убаюкивал.
– Они же мне до сих пор не ответили, – продолжал Гудошников после паузы. – Замутыскали, наверное, мой проект по инстанциям. Эх, нет Сереги Муханова! Он бы вмиг концы нашел и помог мне. Ты помнишь дядю Сережу Муханова?
– А?.. Да, помню, только плохо, – оживился Степан. – Я же тогда совсем маленький был.
– А теперь кто там, в верхах, остался у меня? Никого не осталось. Самому ехать боязно, весной пожар за пожаром, – Гудошников покосился на печь, обжигая пальцы, проверил, заперта ли дверца. – Да и Аронов тут еще завертелся… Он ведь так просто не отстанет, жук еще тот. Это он «скорую» сегодня вызвал, точно, он.
– «Скорую»? – насторожился сын.
– Да… Я тут пошумел на него, а он, видно, решил, что я с ума сошел, приступ у меня. Вот и вызвал. У меня как раз Сухоруков сидел, по своей собачке вздыхал. Ну они покрутились и уехали.
– Так, а что с соседской собакой? – Степан улыбнулся/отер уставшее лицо.
– По случайности я ее подстрелил, – с удовольствием объяснил Гудошников. – Тут свора бродячих собралась, ну и его кобель выскочил. А я через форточку из мало пульки…
– Давай спать, отец, – вздохнул Степан. – Завтра денек будет!.. Ко мне еще восемь человек положили…
– Ну, ты иди, – не сразу согласился Никита Евсеич. – А я подожду, пока печь протопится, и трубу закрою.
Степан ушел в спальню, а Гудошникову вдруг стало обидно. Разговор с сыном как-то не склеился, не вышел. Хотел сказать что-то важное, значительное, совета у сына спросить, но ничего толком и не сказал. Он открыл дверцу печи, расшевелил кочергой догорающие поленья и, осененный новой мыслью, торопливо захромал к Степану.
– Слышишь, Степан, – заговорил он, склонясь над кроватью сына. – Что я хотел сказать тебе! Ведь без собрания своего, без этих материалов, я для них ничего не значу! Они же меня в порошок сотрут, растопчут. А так – пускай попробуют! И они примут! Примут и мою методику, и мои предложения. Так что эти книги – заложники мои. Иначе я никого не вразумлю! Это же какая глупость несусветная: лезть в скиты натопом, идти на обман! Не будь ракеты, полетел бы человек в космос? Не полетел бы! А тут думают – на дурачка… Какая глупость!
– Ты прав, отец, глупость, – согласился Степан, укладываясь поудобнее. – Ко мне вот тоже еще восемь человек положили, а я завтра в овощехранилище иду, картошку перебирать…
Гудошникову показалось, что сын мгновенно заснул, и, стараясь не стучать протезом, он вернулся на кухню, к печи, караулить, как бы не вывалился уголек и не случился пожар.
В отделе было по-утреннему пусто, сумрачно и дремотно. За барьером, у старинного письменного стола, скрестив на груди жилистые, натруженные руки, сидела Екатерина Ивановна. Краем глаза она следила за аспирантом, который рылся в каталоге, иногда до нее доносились отдаленные голоса из кабинета Аронова. Она мало вникала в то, что происходило в отделе: работа такая-подай, принеси, вымой, проветри, а то, что ей приходилось видеть и слышать, казалось странным, непонятным. Она неплохо разбиралась в делах сельской библиотеки, потому что вся ее жизнь прошла там, и только вот на старости лет, перебравшись к дочери в город и оказавшись в отделе, Екатерина Ивановна с удивлением обнаружила, что в их книжном мире существует еще один мир, особенный и невидимый со стороны. Над тем, что в сельской библиотеке считалось вредным для читателя, ненужным хламом, здесь буквально тряслись. Могла ли она подумать,.что ей придется собственными руками выдавать сочинения каких-нибудь монахов, священников, да еще со строжайшим указом обращаться с книгой, будто с малым дитем? Все книги здесь стояли в застекленных шкафах, а многие даже упакованы в картонные футляры; весной и осенью строго-настрого запрещалось открывать форточки (сыро на улице), зато летом и зимой Аронов иногда просил ее оставить в помещении на ночь таз с водой, чтобы повысить влажность воздуха. Да и люди, что работали в отделе и приходили в читальный зал, тоже были какими-то особенными. То сидят, не разгибая спины, над книгой в полпуда весом, то яростно спорят между собой. И ходят больше все бородатые, бледные какие-то, одень их в рясы, так чистые попы. И запах в отделе больно уж непривычный, не библиотечный: пахнет воском, ладаном. Видно, книги эти так пропитались, так прокурились в церквах, что свой дух и сюда перенесли.
Между тем говор в кабинете Аронова стал чаще, задористей, похоже, заспорили. Хранитель пришел рано и привел директора музея с собой. Все не могут какой-то вопрос решить с книгами. Екатерина Ивановна прислушалась.
– Нет, дорогой Михаил Михайлович, – бубнил Оло-вянишников. – Все это похоже на авантюру… Я уже раз с вами связался. Я вам деньги на экспедицию дал? Дал. Где же ваша экспедиция? Тут же все вилами на воде писано. А потом, дорогой Михаил Михайлович, что я буду иметь от этого собрания? Вы же его себе приберете, а музею – на тебе боже, что нам негоже.
– Не волнуйтесь, там и для вас много чего, – будто отстреливался хранитель. – Я бывал у него, знаю. Все, что не имеет археографической ценности.., – я повторяю: археографической, а не ценности вообще, – возьмете вы. В конце концов, музей – не библиотека.
– Но и не мусорная свалка! – резал директор музея. – В таком случае, давайте заранее обговорим, что конкретно.
– У Гудошникова в собрании нет мусора, – отрубил Аронов. – И вообще, мы делим шкуру неубитого медведя. Сначала нужно спасти коллекцию… Вы обещали проконсультироваться с психиатром, ну, вашим знакомым… Что?
Екатерина Ивановна не дослушала, потому что на пороге отдела появился человек в стеганке и сапогах.
– В грязной обуви нельзя! – предупредила она и заспешила к дверям.
– Мне бы товарища Аронова… – несмело сказал мужчина и отступил назад, глядя на свои сапоги.
– Михал Михалыч занят.
– Но я спешу… Меня ждет машина… Мне на несколько минут. Это очень важно для него, – пришедший глядел открыто, даже «как-то виновато и, по мнению Екатерины Ивановны, опасности не представлял. Тем более одет он был как свой брат колхозник…
Она дала ему тапочки и синий халат вместо фуфайки, проводила в кабинет.
И едва он ступил туда, как говор стих, а потом и вовсе прекратился. В отделе снова наступила тишина, и только аспирант в дальнем углу читального зала медленно шуршал карточками каталога…
– Вы напрасно приходили к отцу, – начал Гудошников-младший, когда Аронов понял, кто к нему пришел, и усадил нежданного гостя к краю стола.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Он вернулся в свой кабинет, к столу, повесил ружье на стену, так, чтобы его можно было легко снять не вставая, благо гвоздей в стене много, – затем, вспомнив о завтраке, пожевал колбасы, запивая ее остывшим чаем. Не прошло и пятнадцати минут, как в двери опять застучали – осторожно, вкрадчиво, будто собака лапой. Так мог стучаться только Незнанов, коллекционер и любитель старины, один из немногих, кого Никита Евсеич всегда впускал в дом даже с какой-то радостью. С Незнановым было легко, он много молчал и мало спрашивал: попросит нужную ему книгу, сядет в кресло, и будто его нет здесь. Книг Незнанов не собирал, хотя хорошо был осведомлен в археографии, его болезнью были иконы и старинные изделия, которые могли издавать звуки. Колокола, колокольчики, бубенчики, трещотки, била, дудки, жалейки, свирели, гусли. Никита Евсеич не понимал подобного собирательства, однако уважал коллекционеров. Как ни говори, что-то ищут, ездят, подбирают и хранят то, что могло быть выброшено и погублено.
Однако сегодня и Незнанову открывать не хотелось. «Меня нет дома», – решил Гудошников и услышал шаги, теперь уже в палисаднике. Незнанов подошел к окну и, сложив ладони лейкой, заглянул в комнату.
– Ты жив, Никита Евсеич? – окликнул он и поскребся в стекло.
– Иди к двери, открою, – пробубнил Гудошников.
– Мы же сейчас в таком возрасте, Никита, что друг за другом присматривать надо, – виновато объяснил Незнанов, когда вошел в прихожую. – Как бы чего не случилось. Сегодня живы – завтра нет…
– Я умирать не собираюсь, – бросил Никита Евсеич.
– А «скорая» не к тебе ли приезжала?
– Ошиблись адресом…
Гудошников провел гостя в кабинет, усадил в кресло.
– А я к тебе за советом, Никита Евсеич. Очень мне нужен твой совет, – заговорил Незнанов. – Да… Сегодня мы есть – завтра нет… Ко мне тут Оловянишников приезжал, директор-то нынешний, колокольцы мои смотрел. У меня же, считай, без малого полный набор, от двухпудового до такого вот, с ноготок… Продать предложил директор-то, цену назвал. Боязно, говорит, хранить дома такую коллекцию, украсть могут. Я говорю, у меня иголки не украдут. У меня ж там много серебряных, а серебро-то с золотом… Я ж их в сейфе держу. Он, директор-то, и начал: мол, возраст, сегодня живы – завтра нет. А ну как растащут?.. Ну, после смерти… А я продавать не хотел, думал, почую конец – в дар передам, только не музею, а в консерваторию. И что теперь делать – не знаю… Ты со своим собранием как… это… распорядиться хочешь? Ну, потом…
– Я? Я завещание написал, – сказал Гудошников. – Написал и у нотариуса оставил… Только мне о смерти рано думать. Я так, на всякий случай. Возле моего собрания давно ходят-нюхают… Сегодня один прибежал. Хитрая лиса, материалы ему дай… Я тыл себе обеспечил – завещание написал.
– Может, и мне так? – неуверенно спросил Незнанов. – Тыл обеспечить?.. Я б в консерваторию-то хоть сейчас, но, видно, постарел я, постарел, – он тоненько рассмеялся. – Вбил себе в голову: если сдам колокольцы, так и умру вскорости. А мне пожить еще хочется. Я дома-то колокольцы развешаю – у меня жердочка специальная, есть – и ну играть!.. Ты бы хоть раз пришел ко мне, послушал. Музыка-то какая!.. Нынче такой и не услыхать. Я б тебе и на жалейке сыграл, и на пастушьей дудке… Я к тебе хожу, а ты – ни ногой.
– Последнее время боюсь что-то из дома выходить, – признался Гудошников. – Уйду на часок – душа не на месте. Вдруг пожар?.. Тоже, видно, старею.
– Значит, не продавать коллекцию?
– Смотри сам… Лучше поиграй еще дома, может, я время выберу, – приду, вместе послушаем. А завещание напиши.
Гудошникову почему-то представилось, как Незнанов сейчас придет домой и станет писать завещание. Будет ходить по комнате, думать, сочинять, портить бумагу и все равно за день не напишет. Потому что, когда пишешь завещание, вспоминается вся жизнь, не хочешь, а вспоминается, и щемит сердце, и звенит в ушах от тишины, и так хочется жить! А Незнанову есть что вспомнить. Иконы он начал собирать до войны, рассказывал, была большая коллекция и несколько досок особенно ценных – мастерской Дионисия, – можно сказать, уникальных. Но во время войны городок, где жил Незнанов, был разорен, коллекция либо сгорела вместе с домом, либо была вывезена, и он, вернувшись с фронта, начал собирать заново, с нуля. И собрал, потратив на это пятнадцать лет и уйму денег, однако все время жалел ту, первую, как, наверное, жалеют матери первое рано умершее дитя.
Незнанов посидел еще несколько минут молча, поглядел на голые стены, морща лоб и двигая лохматыми, старческими бровями, – видимо, уже начал сочинять завещание – и, попрощавшись, ушел. Гудошникову стало чуть легче, и мысли потекли ровнее. Он отстегнул протез, жмущий культю ноги, и крепко уселся в кресло – думать. Думать и прокручивать в памяти короткий, нелепый и сумбурный разговор с бывшим соратником своим, хранителем отдела Ароновым. Да, с чего же он начал, что он там для затравки брякнул? Ага, про космос! Человек в космосе… Хорошо начал, издалека, так сказать, с философским подходом. А я что ему в ответ? Да ничего, понесло, обида вспомнилась… Надо было осадить его, высмеять эту их программу поиска и сбора. Что толку с нее? Ну привезут они книги, а для кого? Чтобы запереть в отделе? Нет, надо, чтобы люди сами понесли, от души, от сердца. Надо к людям стучаться, к сознанию, и когда они поймут, что без истории, без прошлого нации невозможно думать о будущем, – вот тогда не нужны будут и экспедиции. А то что ж, собрать книги, запереть в сейф и ждать, когда люди сами потянутся к истории? Нет, так мы не дождемся…
На глаза Гудошникову попался белый халат, брошенный или забытый сыном на шкафу, и мысли Никиты Евсеича тут же переметнулись к Степану. Вот бы сейчас с кем поговорить. Сесть рядом и выложить ему все. Степан – парень толковый, рассудительный, все на лету схватывает. Вот только к книгам нет интереса. Часто берет, листает, что-то читает, но все для того, чтобы отвлечься, переключиться после работы. А благоговения нет, и той самой музыки, которую Незнанов в колокольцах своих нашел, не слышит Степан. Правда, работа у него тяжкая: кровь, страдания человеческие, а то и смерть. Ночь-полночь, поднимают с постели, увозят куда-то… Бывает, и поговорить как следует некогда. Но сегодня-то край как надо, только вот дождаться бы.
Гудошников решительно встал и, держась за стенку, чтобы не надевать протез, приблизился к двери, завешенной плюшевым ковром с оленями. Погремев ключами, открыл замки…
И разом отошли невеселые и досадные мысли и пропало ощущение времени…
Степан пришел уже в сумерках, и Никита Евсеич, захваченный врасплох его приходом, долго возился с протезом, пристегивая ремни, потом никак не мог запереть дверь хранилища – путал ключи – и, наконец справившись, заспешил открывать.
– Ты, никак, спал, отец? – удивился Степан. – Минут десять стучусь.
– С книгами сидел, – признался Гудошников. – Бумажки свои перебирал…
– Все ясно, – ворчливо сказал сын. – Опять голодный целый день. Я скоро сиделку найму. Чтобы хоть кормила тебя… Опять подглазья синие. Кто приходил?
– Да были, – уклончиво бросил Никита Евсеич. – Потом расскажу.
Он специально оттягивал момент начала разговора, чтобы не скомкать его меж других дел, и подавлял в себе жгучее нетерпение.
– Кто приходил, спрашиваешь? – начал он, когда после ужина они уселись возле топящейся плиты. – Аронов приходил, помнишь его?
– Ну как же… Дядя Миша, помню. Что это он вспомнил тебя? Вы же с ним разругались?
– Что вспомнил… Я же ему говорил: придешь еще ко мне, через год-два, но придешь. Он вот через двенадцать явился. Долго я ждал этого часа, – Гудошников расправил бороду. – Материалы по скитам просил, экспедицию затеяли, собрались наконец-то.
– Тебя можно поздравить, – улыбнулся Степан.
– С чем?.. Они ж все по старинке собираются, натопом. Что было, то и есть, разве что теперь денег дали, – Никита Евсеич примолк. – Ему сейчас не материалы нужны, не каталоги, что у него есть, а методика поиска и сбора. Ему сначала кержацкий характер надо изучить, с этими стариками и старухами одной жизнью пожить. А там он для этого дела не годится. Я его и тогда-то таскал за собой как пугало… Думал, обтешется, научится – куда там!.. Ему же вынь да положь.
– Значит, не дал, – вздохнул Степан. – А может быть, надо было отдать, а? Пускай бы начинали, методом проб и ошибок.
– Да там нельзя ошибаться! – загорячился Никита Евсеич. – Раз ошибешься, и все. Потом уже ничего не возьмешь, хуже того, старообрядцы прятать книги начнут. Они же, как цветы: чуть солнце село – свернулись… Пуганые они. Ну, если бы и дал материалы, – поедет Аронов в скиты, что сможет, выскребет, где за деньги, где обманом. Потом туда навек дорожка заказана, близко не подпустят. А книги гулять пойдут. Разошлют по другим местам, и все мои труды рухнули. Сейчас я знаю, где что лежит, а потом вслепую работать придется. У них «почта», знаешь, как работает? В Забайкалье у Федоринова я «Цветник» видел, редкая книга, поморская, а через полгода эта книжица на Васюгане оказалась. Во как! В Макарихе лежит, в дар прислали… А потом, Степа, отдай я материалы, это значит, на моих предложениях крест? Так на кой же ляд я работал всю жизнь?.. Сначала материалы просят, потом собрание… Я тут снова написал в Министерство просвещения.
Степан взглянул на отца, поджал губы. Огонь в печи горел ровно, успокаивал, убаюкивал.
– Они же мне до сих пор не ответили, – продолжал Гудошников после паузы. – Замутыскали, наверное, мой проект по инстанциям. Эх, нет Сереги Муханова! Он бы вмиг концы нашел и помог мне. Ты помнишь дядю Сережу Муханова?
– А?.. Да, помню, только плохо, – оживился Степан. – Я же тогда совсем маленький был.
– А теперь кто там, в верхах, остался у меня? Никого не осталось. Самому ехать боязно, весной пожар за пожаром, – Гудошников покосился на печь, обжигая пальцы, проверил, заперта ли дверца. – Да и Аронов тут еще завертелся… Он ведь так просто не отстанет, жук еще тот. Это он «скорую» сегодня вызвал, точно, он.
– «Скорую»? – насторожился сын.
– Да… Я тут пошумел на него, а он, видно, решил, что я с ума сошел, приступ у меня. Вот и вызвал. У меня как раз Сухоруков сидел, по своей собачке вздыхал. Ну они покрутились и уехали.
– Так, а что с соседской собакой? – Степан улыбнулся/отер уставшее лицо.
– По случайности я ее подстрелил, – с удовольствием объяснил Гудошников. – Тут свора бродячих собралась, ну и его кобель выскочил. А я через форточку из мало пульки…
– Давай спать, отец, – вздохнул Степан. – Завтра денек будет!.. Ко мне еще восемь человек положили…
– Ну, ты иди, – не сразу согласился Никита Евсеич. – А я подожду, пока печь протопится, и трубу закрою.
Степан ушел в спальню, а Гудошникову вдруг стало обидно. Разговор с сыном как-то не склеился, не вышел. Хотел сказать что-то важное, значительное, совета у сына спросить, но ничего толком и не сказал. Он открыл дверцу печи, расшевелил кочергой догорающие поленья и, осененный новой мыслью, торопливо захромал к Степану.
– Слышишь, Степан, – заговорил он, склонясь над кроватью сына. – Что я хотел сказать тебе! Ведь без собрания своего, без этих материалов, я для них ничего не значу! Они же меня в порошок сотрут, растопчут. А так – пускай попробуют! И они примут! Примут и мою методику, и мои предложения. Так что эти книги – заложники мои. Иначе я никого не вразумлю! Это же какая глупость несусветная: лезть в скиты натопом, идти на обман! Не будь ракеты, полетел бы человек в космос? Не полетел бы! А тут думают – на дурачка… Какая глупость!
– Ты прав, отец, глупость, – согласился Степан, укладываясь поудобнее. – Ко мне вот тоже еще восемь человек положили, а я завтра в овощехранилище иду, картошку перебирать…
Гудошникову показалось, что сын мгновенно заснул, и, стараясь не стучать протезом, он вернулся на кухню, к печи, караулить, как бы не вывалился уголек и не случился пожар.
В отделе было по-утреннему пусто, сумрачно и дремотно. За барьером, у старинного письменного стола, скрестив на груди жилистые, натруженные руки, сидела Екатерина Ивановна. Краем глаза она следила за аспирантом, который рылся в каталоге, иногда до нее доносились отдаленные голоса из кабинета Аронова. Она мало вникала в то, что происходило в отделе: работа такая-подай, принеси, вымой, проветри, а то, что ей приходилось видеть и слышать, казалось странным, непонятным. Она неплохо разбиралась в делах сельской библиотеки, потому что вся ее жизнь прошла там, и только вот на старости лет, перебравшись к дочери в город и оказавшись в отделе, Екатерина Ивановна с удивлением обнаружила, что в их книжном мире существует еще один мир, особенный и невидимый со стороны. Над тем, что в сельской библиотеке считалось вредным для читателя, ненужным хламом, здесь буквально тряслись. Могла ли она подумать,.что ей придется собственными руками выдавать сочинения каких-нибудь монахов, священников, да еще со строжайшим указом обращаться с книгой, будто с малым дитем? Все книги здесь стояли в застекленных шкафах, а многие даже упакованы в картонные футляры; весной и осенью строго-настрого запрещалось открывать форточки (сыро на улице), зато летом и зимой Аронов иногда просил ее оставить в помещении на ночь таз с водой, чтобы повысить влажность воздуха. Да и люди, что работали в отделе и приходили в читальный зал, тоже были какими-то особенными. То сидят, не разгибая спины, над книгой в полпуда весом, то яростно спорят между собой. И ходят больше все бородатые, бледные какие-то, одень их в рясы, так чистые попы. И запах в отделе больно уж непривычный, не библиотечный: пахнет воском, ладаном. Видно, книги эти так пропитались, так прокурились в церквах, что свой дух и сюда перенесли.
Между тем говор в кабинете Аронова стал чаще, задористей, похоже, заспорили. Хранитель пришел рано и привел директора музея с собой. Все не могут какой-то вопрос решить с книгами. Екатерина Ивановна прислушалась.
– Нет, дорогой Михаил Михайлович, – бубнил Оло-вянишников. – Все это похоже на авантюру… Я уже раз с вами связался. Я вам деньги на экспедицию дал? Дал. Где же ваша экспедиция? Тут же все вилами на воде писано. А потом, дорогой Михаил Михайлович, что я буду иметь от этого собрания? Вы же его себе приберете, а музею – на тебе боже, что нам негоже.
– Не волнуйтесь, там и для вас много чего, – будто отстреливался хранитель. – Я бывал у него, знаю. Все, что не имеет археографической ценности.., – я повторяю: археографической, а не ценности вообще, – возьмете вы. В конце концов, музей – не библиотека.
– Но и не мусорная свалка! – резал директор музея. – В таком случае, давайте заранее обговорим, что конкретно.
– У Гудошникова в собрании нет мусора, – отрубил Аронов. – И вообще, мы делим шкуру неубитого медведя. Сначала нужно спасти коллекцию… Вы обещали проконсультироваться с психиатром, ну, вашим знакомым… Что?
Екатерина Ивановна не дослушала, потому что на пороге отдела появился человек в стеганке и сапогах.
– В грязной обуви нельзя! – предупредила она и заспешила к дверям.
– Мне бы товарища Аронова… – несмело сказал мужчина и отступил назад, глядя на свои сапоги.
– Михал Михалыч занят.
– Но я спешу… Меня ждет машина… Мне на несколько минут. Это очень важно для него, – пришедший глядел открыто, даже «как-то виновато и, по мнению Екатерины Ивановны, опасности не представлял. Тем более одет он был как свой брат колхозник…
Она дала ему тапочки и синий халат вместо фуфайки, проводила в кабинет.
И едва он ступил туда, как говор стих, а потом и вовсе прекратился. В отделе снова наступила тишина, и только аспирант в дальнем углу читального зала медленно шуршал карточками каталога…
– Вы напрасно приходили к отцу, – начал Гудошников-младший, когда Аронов понял, кто к нему пришел, и усадил нежданного гостя к краю стола.
1 2 3 4 5 6 7 8 9