В переулке, у церкви святого Спиридония, небольшой и мрачной, но с веселой белой звонницей, уже собралась толпа, одетая в праздничные платья, и толпа эта, настраиваясь на серьезный и благочестивый лад, медленно втягивалась в храм.
Увидев президента, прихожане теснились к нему, кланялись. Каподистрия отвечал на приветствия. Вдруг он заметил Георгия и Константина Мавромихали. Ничего удивительного в том, что и они пришли в церковь, но какое-то неясное предчувствие заставило Каподистрия замедлить шаг. И не успел он поздороваться с Мавромихали, как грянули пистолетные выстрелы. Мавромихали стреляли почти в упор. Каподистрия был убит наповал.
Толпа закричала, послышались беспорядочные выстрелы. Все смешалось… Ординарец Кокони увидел, как один Мавромихали опрометью кинулся в переулок. Кокони выхватил пистолет, нажал курок. Осечка! Кокони выхватил второй пистолет. Выстрел. Беглец странно подпрыгнул, взмахнул руками, метнулся в сторону и скрылся из виду. Кокони озирался. Где же другой? Вокруг слышались крики, топот, плач. Сполошно звонил колокол, металась над церковью, роняя перья, голубиная стая.
Матюшкин проходил в тот час неподалеку. Он поравнялся с кофейной, увидел в окнах нескольких офицеров, а на площади солдат, которые, составив ружья, курили, дожидаясь развода караулов. Федор уже собирался свернуть за угол, когда услышал крики и выстрелы.
Солдаты побежали. Федор – за ними. Несколько минут спустя они были уже у церкви. Труп президента укладывали на носилки.
– Убийца там… Туда, вон туда, где крепость Ич-Кале, – сказал какой-то офицер.
– Давай! – чужим голосом скомандовал Федор.
Офицер кликнул солдат.
Они догнали беглеца на окраине города. Константин Мавромихали ковылял, прижимая руку к спине: пуля Кокони раздробила крестец. Солдаты ринулись вперед, едва не сбив с ног Федора, и настигли убийцу. Тот упал с криком: «Пощады, пощады!»
Когда Матюшкин подоспел, Константин корчился, изувеченный прикладами. Федор приставил к виску его пистолет, выстрелил. Мавромихали дернулся всем телом, точно на него плеснули кипятком, и затих.
Весь день Федор провел в Навплионе. Комендант Альмейда просил его помощи на тот случай, если заговорщики, воспользовавшись смертью президента, начнут мятеж. Федор послал своих гребцов на «Ахиллес», приказав мичману Скрыдлову изготовить орудия к бою, а людям раздать оружие.
Лишь поздним вечером, убедившись, что власть прочно удерживают сторонники Каподистрия, Матюшкин оставил берег.
Очутившись на борту корабля, в каюте, Федор почувствовал себя совершенно разбитым. Он опустился в кресло и долго сидел, неподвижно глядя перед собою, думая, что хорошо было бы вымыться и переменить платье, и не находя сил окликнуть денщика. Наконец он позвал его и велел нагреть воды, однако, когда денщик явился и сказал, что можно баниться, Матюшкин рассеянно кивнул, но с места не двинулся.
Федор, не зажигая огня, просидел в кресле чуть ли не всю ночь. Мысли его текли несвязно. То виделся ему труп Каподистрия с простреленной головою, с седыми волосами, выпачканными кровью, то Константин Мавромихали, которого он прикончил, как собаку…
А утром пришла депеша. Контр-адмирал Рикорд приказывал командиру брига «Ахиллес» направиться к мысу Вати, что на восточном берегу Пелопоннеса. Там, в пятнадцати милях к востоку от северной оконечности этого мыса, «Ахиллес» должен был соединиться с бригом капитан-лейтенанта Замыцкого и люгером лейтенанта Мятлева. Далее депеша сообщала, что на мысе Вати греки прижимают к морю превосходящие силы противника и русские ударом с кораблей должны принудить неприятеля к сдаче.
Депеша Рикорда призывала его действовать, и он вышел из каюты хмурый, с воспаленными глазами, но вышел так, как выходил много лет назад капитан Головнин навстречу океанским штормам: нетерпеливый, с быстрым, зорким взглядом.
Как и было приказано, три русских корабля встретились близ мыса Вати. Красивое то было зрелище, когда они сближались, облитые светом эгейской зари, и ветер, упругий, звенящий, пахнущий эгейской солью, надувал тяжелые, грубые паруса.
На «Телемаке» собрался военный совет. Капитан-лейтенант Замыцкой держался радушным хозяином. Лейтенант Мятлев, плечистый коротышка, дружески жал руку Матюшкина. Греческий полковник, приехавший с берега, богатырь в поношенном мундире и с рукою на перевязи, сказал русским офицерам несколько приветственных слов.
Боевые действия решено было открыть нынче. Десантную партию поручили Матюшкину. В заключение Замыцкой поздравил Федора с производством в капитан-лейтенанты; приятную новость велел передать Федору адмирал Рикорд. Все стали поздравлять командира «Ахиллеса». Федор благодарил, улыбаясь смущенно. Черт побери, он на поверку вовсе не чужд чинам и наградам.
Около полудня «Телемак», «Ахиллес» и «Широкий» приблизились к мысу Вати на картечный выстрел.
Федору десант был внове. Он волновался, играл желваками, чувствуя во всем теле нервную дрожь. И, как всякий человек, идущий с десантной партией, стремился поскорее выбраться на берег и… страшился берега.
Корабли прикрывали высадку. Над головой Матюшкина взвизгнула картечь, с тугим свистом пролетели ядра. Потом он увидел на воде злые всплески турецких пуль. А на горах, окружавших долину, возникали, как хлопушки, клубочки порохового дыма. Они были все ниже и ниже: греки валили с гор на турецкий лагерь.
Берег был близок. Федор отчетливо видел турецкие завалы, скалы, рощу, видел пену прибоя. Вокруг баркаса вскипало все больше маленьких всплесков. Точно дождь шел. Артиллерия перенесла огонь дальше. «Пора! – подумал Федор. – Господи, помоги мне!» Он поднял руки с двумя пистолетами, прыгнул за борт шлюпки.
Вода была выше пояса. Он пошел, тяжело и сильно разгребая воду, чуть подпрыгивая при накате волны. «Только бы выскочить, только бы на берег…» – неслось в голове его, хотя он и знал, что на берегу ждет рукопашная, но почему-то казалось, что надо только добраться до берега, и все будет хорошо.
Матросы закричали «ура», крик этот слился с прибоем, и Федор уже ни о чем не думал, а только сильно разгребал воду ногами и корпусом, высоко подняв над головой заряженные пистолеты.
Сильный толчок отбросил правую руку; она стала легкой и как бы чужой. Он мельком взглянул на руку, все еще не опуская, а так и держа над головой, и увидел, что одного пистолета нет – вышиблен турецкой пулей.
Матюшкин, согнувшись, выскочил на берег. Следом за ним шли матросы. Наступили самые страшные мгновения: корабельные пушки уже не могли поддерживать десант, турки стреляли прицельно и дружно.
Но вот Федор скомандовал: «В штыки!» Он выхватил саблю; в левой руке его был пистолет. Он ринулся вперед, полный безотчетной ярости.
Матросы катились лавиной. Перед Федором вдруг возник рослый турок. Федор на миг зажмурился, ему обожгло, опалило щеку, но он будто и не почувствовал боли – ударил турка сапогом в пах, перепрыгнул завал.
Он рубил саблей, колотил пистолетом по чьим-то скулам, плечам, шеям…
Схватка была бешеная. Турки отступали в глубь долины. Матросы усилили натиск. Рукопашная продолжалась. С гор спускались греки. Где-то бил барабан… И этот дробный грохот звучал в ушах Федора, хотя он уже не бежал, не стрелял и не рубил саблей – он лежал, ткнувшись лицом в горячую каменистую землю.
16
Окно выходило в Финский залив. Чайки качаются на волне? Быть шторму. Там, за Толбухиным маяком, солнце багровое, грозное? Жди крепкого порывистого ветра, от которого взвоют домовые на чердаках Кронштадта.
Ксения научилась распознавать суда. Этот увалень с грязными, словно по ним веником возили, парусами? Казенный транспорт, идет с мукой в Свеаборг… Она отличала финские лайбы, груженные салакой, от ревельских посудин, набитых картофелем… Она не пугала яхту, принадлежавшую князю Лобанову-Ростовскому, с яхтой, принадлежавшей князю Голицыну… Без ошибки угадывала Ксения, куда направляются портовые баркасы: по служебной ли надобности или в шхеры – по грибы, по ягоды для офицерских жен… И теперь уже не оставлял ее равнодушной вид эскадры, когда кильватерным строем, в трепете вымпелов, вздымая бурун, стремительно, щегольски-горделиво шли корабли в балтийский простор, а за ними вскипал и пузырился пенистый след.
Но легла зима, залив покрылся льдом. Ветер гнал снежные столбики, и они бежали, змеясь и приплясывая.
Кронштадт зимовал.
Вечера в Морском собрании, любительские спектакли, хотя и не такие, как прежде, когда, говорят, лейтенант Николай Бестужев, ныне государственный преступник, сибирский каторжник, затмевал столичных актеров, – нет, не такие, как прежде, но все-таки… И хождение в гости. Именины, крестины, помолвки, свадьбы. А на масленицу – балаганы на Нарвской площади, заезжие лицедеи, шумное, пьяное, развеселое катанье на тройках с бубенцами.
Под барабанный раскат выходят на манеж флотские экипажи. Матросы маршируют, выпятив грудь, вздернув подбородок. А господа офицеры нет-нет да и заскакивают в трактирчик – «для сугреву».
Дрогнут в гаванях фрегаты, бриги, люгеры. Без парусов кажутся они оголенными.
В штурманском училище корпят над картами боцманские и унтер-офицерские сыновья. Пальцы у них коченеют в плохо натопленных классах. В бочках с водой мокнут розги.
От портовых мастерских за версту несет лаком, дегтем, стружкой. Мастеровые, большей частью из бывших флотских, чинят баркасы, строят шлюпки, знаменитые своей легкостью и прочностью кронштадтские шлюпки, выделывают все эти блоки, рымы, гаки, верпы – все то, без чего по весне не отправиться в путь балтийским судам.
А в доме Рикорда отбивают сумеречное зимнее время большие часы. Вправо – влево, влево – вправо качается маятник.
Петр Иванович присылал письма – свои и Федора – вместе с официальными рапортами в Морской штаб. Из Петербурга письма привозил Людмиле Ивановне нарочный унтер-офицер Нехорошков.
Штабного посыльного ждало обильное угощение. Это уж непременно. И младшая барыня садилась рядом. Оно, конечно, немного стеснительно для курьера, но и приятно.
Ксении нравилось, как чаевничал Нехорошков. Он поднимал блюдце в растопыренных пальцах, упирая локоть о стол, и дул сквозь усы, и мелко покусывал сахар. Ей любо слушать неторопливый Михайлин говорок. Любо потому, что унтер был долголетним спутником Федора. И она выспрашивала и про то, как Федор тонул среди льдов полунощного океана, и как голодовал в колымской тундре. Нехорошков отвечал обстоятельно, с философским спокойствием. Напившись чаю, опрокидывал чашку вверх дном, отирал усы, поднимался, произнося: «Благодарствуйте. – И добавлял: – Так что, барыня, нет еще такой напасти, чтоб нашего Федора Федорыча скрутила». И Ксения была благодарна ему за эту его уверенность.
Однако с недавнего времени она заподозрила Людмилу Ивановну в сокрытии какого-то важного известия. Да и Нехорошков почему-то стал избегать чаепитий с вишневым вареньем, отговариваясь тем, что начальство-де приказывало «вертаться единым духом».
Недобрые Ксенины предчувствия подкреплялись молчанием Федора. Она попыталась добиться откровенности Людмилы Ивановны, но ничего, кроме «успокойся, милая, все хорошо», сказанного преувеличенно веселым тоном, не услышала.
17
Раненных в бою на мысе Вати привезли в Навплион и поместили в госпитале.
Капитан-лейтенант Матюшкин лежал в отдельной палате; на стенах палаты дрожали солнечные блики.
Французский хирург, приехавший в Грецию с первыми добровольцами и получивший здесь такую практику, какая и не снилась его марсельским коллегам, искусно извлек у Федора турецкую пулю.
Угрюмый, с крепко сомкнутым ртом медик, закончив операцию, долго держал в своей жилистой руке запястье Федора. Несколько раз сосчитал он пульс и вышел из палаты, ничего не сказав госпитальным служителям. Впрочем, и без слов было понятно: дело плохо, русский потерял много крови.
Однако неделю спустя хирург обронил: «Выживет». И ущипнул седеющую бородку, как делал всегда, находясь в хорошем расположении духа. А еще через неделю сказал: «Бьюсь об заклад, этот малый проживет мафусаилов век». И улыбнулся, что случалось с ним очень редко.
Бог мой, как он ослабел! Сядь на нос муха, и ту, кажется, не прогнать. А потолок покачивается, словно в каюте, когда судно на якоре. Федор опирался на локоть. Ну-ка… ну, еще… так… вот так… Ух, поворотился. Сам, без помощи служителя.
Он глядел в окно, на ясный день, прислушивался к сухому стуку копыт по каменным плитам площади Трех Адмиралов.
«Борись за свободу, где можешь…» Братцы, сибирские изгнанники, ваш старый однокашник сделал свое дело. И он выживет, черт побери! Медик месье Лагранж сулит мафусаилов век. Благодарю, месье Лагранж, благодарю. У вас отличные руки, хотя они и были вооружены самым что ни на есть инквизиторским инструментом. Да, у вас отличные руки, а у меня, как вы говорите, великолепный организм. «Извольте мне простить ненужный прозаизм». Так, кажись, рифмует Пушкин?.. Пушкин, наш круг редеет. Далече Жанно, далече Виля. Но я всегда помню: «Верю, правда победит. Без этой веры темно жить». Так говорил Жанно. Ты, Пушкин, счастливого пути мне желал. Ты говорил: «И я б заслушивался волн». Знаешь ли, у каждого моря свой голос… Я видел океаны, внимал их грохоту. Я видел полунощный океан, над которым летели картечью ледяные осколки. Видел тот, что голубее голубого. И тот, который отливает сталью. Они все разные. Но у них один закон: воля и ни минуты покоя, всегда движенье, и мощь, и вихрь… Трудные были мили. Сколько их было? Бог весть. И еще будут. Гремящие, пенистые, то в солнечном блеске, то в лунной чешуе. Дух занимается, когда курс твоего корабля совпадает с направлением ветра. Я всегда твердил себе: «Иди полным ветром». И пусть будет так до конца дней моих. Ведь моря вторят ветру, а голос морей – голос воли. Чего же слаще?..»
Горячий полдень стоял на дворе; реже стучали копыта по сухим каменным плитам; запах жарева доносился из ближайшего трактира.
Федор устал лежать на правом боку. Он улыбнулся, чувствуя, что нынче у него достанет сил еще раз поворотиться. Самому, без помощи служителя.
«Ну-ка… еще, еще… Вот так-то, фу-у-у, точно пушку с места сдвинул. Ну, не беда. Ничего. Теперь уж выжил. Выжил, и баста… И приду в Кронштадт. Ты будешь встречать меня, Ксения… А потом и провожать. Да, да, и провожать, милая…»
Протекли месяцы. И наконец настал день, когда Федор, худой, желтый, со складками у рта, поднялся с госпитальной койки. Все в нем дрожало – от слабости, от напряжения, от радости.
Черные стрижи резали небо. Каменистая дорожка шуршала под ногами. И вдруг как бы опрокинулось, встало перед ним – спокойное море. И Федор рассмеялся счастливо.
В Навплионе не было русских кораблей. Не было и брига «Ахиллес», которым командовал теперь Петруша Скрыдлов, произведенный в лейтенанты. Пришлось Федору дожидаться своих полмесяца.
Скрыдлов приехал за ним в баркасе. Поддерживая Матюшкина, усадил, крикнул гребцам:
– А ну, ребята, не оплошай!
Баркас ринулся.
Как настал нонешний год,
Мы пошли, братцы, в поход…
И от этой старой матросской песни у Федора перехватило горло. А Петруша, улыбаясь, рубил воздух ребром ладони.
– Навались! – И шепнул таинственно: – Придем на бриг – обрадую…
Но Федор, должно быть, не расслышал. Он пристально смотрел на корабль: «Ахиллес» был уже недалеко, видно было, как спускали парадный трап.
– Нет, – зашептал Петруша, – ей-богу, не могу. Война-то с туркой кончилась! Слышь, Федор Федорыч? Кончилась! – Он гаркнул что было духу: – Навались, ребята, в Россию идем!
Федор обнял его и поцеловал в губы…
Кронштадт, 1960
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14