В гражданскую английские катера торпедировали его, и он затонул в районе Толбухина маяка. Затонул неудачно – нос его выходил в Морской канал и мешал судоходству. Попробовали поднять «Олега» на понтонах, но илистый грунт слишком прочно присосал корабль. Решили взорвать крейсер старыми шаровыми минами. Подвели их под наиболее уязвимые места корпуса. Взорвали. Пол-Кронштадта осталось без стекол. Но мины лишь проделали трубообразные пробоины. Пришлось резать перемычки и поднимать «Олег» по частям…
Я спросил Чикера, где размещался до войны штаб ЭПРОНа, и он объяснил, как разыскать последнее место службы моего героя.
«Волга» с шашечками на борту с трудом продвигалась по Невскому. Над Ленинградом только что отбушевала метель, и посреди проспекта тянулся высокий снеговой гребень, сметанный автоуборщиками. В ветровом стекле тускло золотился граненый, как клинок кортика, шпиц Адмиралтейства.
Я ехал на набережную Красного Флота (бывшую Английскую). Там у моста, где мемориальным камнем помечена историческая стоянка «Авроры», глядит окнами на Неву здание не бог весть каких статей. В великолепной шеренге аристократических особняков, протянувшейся от Зимнего дворца вдоль Невы, дом № 34 почти неприметен: ни колоннад, ни широкогрудых атлантов, ни каменных львов… Внимательный прохожий, разглядывая фасад, будет немало озадачен, когда увидит среди гипсовых гирлянд и маскаронов, составляющих скромный декор здания, штурвалы, якоря и водолазные шлемы, вылепленные по фризу верхнего этажа. Это след легендарного ЭПРОНа. В сорок пятом, ремонтируя штабное здание, матросы-эпроновцы украсили его на свой вкус.
Бывает так, и геологи это знают, – расколешь иной невзрачный булыжник и ахнешь: сердцевина сверкнет вдруг гроздью аметистов. Вот такое же чувство возникло у меня, когда я заглянул внутрь дома № 34.
Поднявшись по широкой парадной лестнице, я попал в… высоченный грот с бетонными сталактитами, с перламутровыми морскими раковинами, вмурованными в бугристые дикие стены. Это было так неожиданно и так натурально для штаб-квартиры Экспедиции подводных работ… Я подумал, что это наверняка идея Фотия Ивановича Крылова – разрядить казенную учрежденческую обстановку столь романтическим сооружением. Куда как символично: путь в кабинет «флагмана затонувших кораблей» пролегал под сводами подводного грота.
Меж сталактитов поблескивала застекленная фигурная дверь. Я приоткрыл ее и ахнул: в глазах зарябили золоченые арабески Мавританского зала. Открыл еще одну дверь и попал в роскошный барочный Белый зал, в котором людно даже тогда, когда он пустует, людно от присутствия множества лепных нимф, атлантов, муз, кариатид, античных богов…
Право, сюда стоило прийти, как в некий филиал Эрмитажа, филиал негласный, неофициальный… Водил меня по этим залам немолодой дежурный электрик в синем техническом халате – Александр Арвидович Пернов. Роль добровольного экскурсовода взял он на себя не скуки ради и не по распоряжению начальства, а потому, что проработал в доме № 34 четверть века и не без основания считал себя старожилом и знатоком этого прекрасного здания.
Пернов провел меня в бывший кабинет начальника ЭПРОНа (его занимал теперь главный врач флотской поликлиники). Кабинет, где обсуждались планы уникальных судоподъемных операций, рождались дерзкие идеи, разбирались подводные поединки, кое-что сохранил из своего былого великолепия: темные дубовые панели, хрустальную люстру, камин черного мрамора с бронзовыми виньетками и зеркалом, которое еще помнило коренастого энергичного адмирала с кудрявой проседью черных волос. Помнило оно и высокого седобрового моряка в кителе без нашивок, не раз молвившего на «крыловских ассамблеях» свое веское слово военспеца.
Море не оставило этот дом и поныне. Над его парадным горит красный неон: «Маяк». Большую часть здания занимает заводской клуб старейшей русской верфи – Новоадмиралтейского производственного объединения. Со стапелей этой верфи, основанной еще Петром, сошли и первый русский пароход «Екатерина», и первый русский броненосец «Петр Великий», и все те корабли, с которыми была связана жизнь эпроновца Домерщикова, – «Аврора», «Олег», «Пересвет»…
Отсюда, из окон этого кабинета, в октябрьскую ночь семнадцатого года хорошо была видна «Аврора», бросившая якорь напротив – у Николаевского моста. И отблеск выстрела ее бакового орудия полыхнул и исчез в таинственной глубине надкаминного зеркала…
Я верю в магию старых стен, верю в их способность помогать всякому, кто пытается постичь прошлое не только с помощью бумаг и музейных экспонатов… Именно поэтому ветерану ЭПРОНа, заслуженному изобретателю РСФСР Анатолию Федоровичу Мауреру (номером его телефона снабдил меня Чикер), я позвонил не откуда-нибудь, а из бывшего крыловского кабинета. Энергичный голос сообщил, что он, Маурер, хорошо знал Домерщикова как замечательного специалиста и как человека прекрасных душевных качеств. Перед самой войной Крылов назначил его наблюдающим за постройкой специализированных спасательных судов для ЭПРОНа – «Шлем» и «Водолаз». Последний героически погиб на Дороге жизни, что шла через Ладогу.
Все-таки странная судьба для военного моряка. Полжизни Домерщикова учили топить корабли. Но ему, видно, на роду было написано совсем иное – спасать. Он спасал раненых с торпедированной «Португали», спасал матросов с «Пересвета», спасал затонувшие корабли, строил спасатели, чтобы те спасали потом жителей блокадного Ленинграда… Тут было над чем подумать…
«У КОГО БУМАГИ ДОМЕРЩИКОВА?»
«Эпроновская нить» раскрыла, увы, немногое… Нить вторая ведет меня в Дачное, на бульвар Новаторов, к двоюродной племяннице Домерщикова Наталье Николаевне Катериненко. Это единственный человек в Ленинграде, а может быть, и в целом мире, который хорошо знал Михаила Михайловича в последние годы его жизни. От Павла Платоновича я был наслышан, что Катериненко коренная ленинградка, пережила блокаду, преподавала английский язык в Арктическом училище, а ныне вышла на пенсию. Она предупреждена письмом о моем визите, и я надеюсь узнать у нее очень многое, надеюсь на невероятное – вдруг у нее сохранились бумаги Домерщикова, его походный дневник, письма?
Мы сидим в маленькой квартирке блочного дома, и я слушаю взволнованный рассказ пожилой женщины, волнуюсь сам, жадно забрасываю ее вопросами, сержусь на себя, что сбиваю Наталью Николаевну с мысли, но ничего не могу поделать.
– Дядю Мишу я запомнила уже немолодым. Но это был человек с удивительно молодой душой, несмотря на то, что ему выпало, и все, что он пережил. Он был весел, обаятелен, остроумен, прекрасно танцевал, и я, семнадцатилетняя девчонка, охотно поверяла ему все сердечные тайны. Он лучше мамы мог подсказать, как нужно поступить в той или иной ситуации.
…Жили они втроем – дядя Миша, Колди и Питер – в доме в Графском переулке. Колди, высокая худая шатенка, воспитывала Питера на английский манер. Зимой и летом он ходил в коротких штанишках – с голыми коленками. Еще носил широкополую соломенную шляпу с лентой. У меня до сих пор лежит его английский букварь…
Я перелистал довольно растрепанную азбуку. Корявыми детскими буквами на полях было выведено «Domerschikow», а чуть ниже по-русски, по-деревенски – «Тата».
– Это его учила писать по-русски няня Тоня. Красавица. Она приехала из глухой деревни и писать почти не умела. Но была очень добрым человеком, преданным дядиной семье бесконечно.
Когда Колди с сыном не вернулись из Англии, а это стало известно спустя два дня, на Троицу, Михаила Михайловича арестовали прямо на пароходе. Тоня сохранила квартиру, все вещи, все, все…
Дядя вернулся в Ленинград с Екатериной Николаевной в году тридцать шестом – тридцать седьмом… Снимали где-то комнату. Бедствовали. Дядя никак не мог устроиться на работу. И вдруг, счастье, его взял к себе начальник ЭПРОНа Фотий Иванович Крылов. Очень скоро Михаил Михайлович получил комнату в новом доме, который был построен специально для работников этого ведомства. Его и сейчас так называют: «дом ЭПРОНа». Это на улице Скороходова, бывшей Большой Монетной, немного в стороне от Каменноостровского проспекта. Да… Жизнь Михаила Михайловича наладилась, его ценили, он был при деле, носил морскую форму, дружил с писателем Новиковым-Прибоем. Тот даже в гости к нему приезжал. Но вскоре началась война. Мы жили в другой части города и потому в первую блокадную зиму оказались разобщены. Трамваи не ходили. Пешком в такую даль не добраться. В общем, о дядиной смерти я узнала спустя почти год. Екатерина Николаевна выжила. Я помогла ей устроиться в заводскую столовую мыть котлы. Потом она работала в детском саду воспитательницей. И после войны там так и осталась. Умерла она не так давно, по-моему, в конце семидесятых. Ее разбила болезнь Паркинсона, и соседи по квартире свезли Екатерину Николаевну в дом престарелых. Детей и близких родственников у нее не было.
– Бумаги! Бумаги Домерщикова, его дневники, письма, фотографии… Где это все? Это могло у кого-нибудь сохраниться?
– У меня, кроме букваря Питера, – вздохнула Катериненко, – и двух детских фотографий дяди, ничего не осталось.
Она достала два старинных фото на толстых паспарту с вензелями петербургского ателье.
СТАРЫЕ ФОТОГРАФИИ. Три маленьких мальчика, три брата в матросских костюмчиках, внимательно смотрят в объектив аппарата. Для одного из них – Михаила Домерщикова – этот наряд оказался пророческим. Форму моряка он так и носил с трех лет и всю жизнь, до самой смерти… На втором снимке, сделанном спустя лет семь, все те же три брата, но пути-дороги их уже наметились и разошлись: старший – Платон – облачен в мундирчик училища правоведов, на плечах среднего – Константина – лежат кадетские погоны, младший же – Михаил – стоит в центре, облокотившись на старинный фолиант. Мальчику лет десять, на нем ладно сидит бушлатик Морского кадетского корпуса с якорьками на лацканах. Он смотрит уверенно, с достоинством и вместе с тем с той комичной серьезностью, с какой дети копируют взрослых.
Я разглядываю его без улыбки. Там, в разводьях смутного фона, я вижу корабли этого мальчика – «Аврору» и «Олег», «Жемчуг» и «Пересвет», «Младу» и «Рошаль»… Его ждут Цусима и скитальчество по Австралии; конные лавы Дикой дивизии и взрыв корабля в студеном зимнем море; его осенит жертвенная женская любовь и очернит чудовищная клевета. Все будет в его жизни. И он смотрит в нее бесстрашно.
– Может быть, Екатерина Николаевна, – робко предполагаю я, – взяла с собой в дом престарелых бумаги и фотографии мужа? Может быть, они там и лежат где-нибудь в архиве?
Наталья Николаевна только покачала головой.
– Не думаю… Екатерине Николаевне в ее беспомощном состоянии было не до бумаг…
– В каком доме престарелых она умерла?
– На Смольной…
Я снял трубку и по «09» узнал нужные телефоны.
– Нет, – ответили мне. – Личные архивы наших пациентов мы не храним. В лучшем случае вы сможете отыскать лишь историю болезни гражданки Домерщиковой.
История болезни… Мне нужна была история жизни. Как глупо хранить «скорбные листы», как досадно, что у нас не принято подводить итог человеческой жизни хотя бы на одной тетрадной страничке! Имярек такой-то прожил столько-то, совершил то-то и то-то, оставил после себя столько-то взращенных детей, построенных домов, посаженных деревьев, вырытых колодцев, написанных книг… И пусть бы эти тетрадные странички, пусть бы эти кратчайшие истории жизни вместо историй болезней хранились бы вечно – при ЖЭКах или районных архивах, при кладбищах или загсах. А может быть, вместо какого-нибудь ресторана (не разорился бы наш общепит) устроили бы хранилище для подобных биографий. Ведь даже от самой заурядной жизни должно оставаться нечто большее, чем даты на надгробии…
– Наталья Николаевна, может быть, у соседей что-то осталось? В старых коммуналках всегда большие антресоли, а там иной раз такое пылится…
– Ой, вряд ли… Сейчас чуть где лишняя бумажка завелась, ее тут же в макулатуру, на талоны… Свое-то толком не хранят, не то что соседское.
Тем не менее Катериненко начертила мне схемку, как найти «дом ЭПРОНа», и я отправился на улицу Скороходова.
Огромное шестиэтажное здание с высоченными колоннадными воротами, выстроенное буквой «Л», выходило острым углом на стык улиц Скороходова и Льва Толстого.
У дворничихи – она еще помнила Екатерину Николаевну – я узнал номер квартиры, где была комната Домерщикова. С волнением поднимаюсь на пятый этаж. Вот стены, в которых закончилась жизнь моего героя… Мир вам, стены этого дома!
Звякает дверная цепочка, щелкает замок, и я вступаю в чужую жизнь. Слова приветствия, слова объяснений, недоумение и настороженность сменяются радушной улыбкой.
– Да-да, жили здесь такие… Екатерина Николаевна, боже!… Неужели вы ее знаете? Какие славные люди…
Мы наконец знакомимся окончательно: Ольга Павловна Беркутова, преподаватель химии одной из ленинградских школ. В квартире по-прежнему живет несколько семей, и мы проходим в комнату Беркутовых, отделенную тонкой перегородкой от бывшей комнаты Домерщиковых.
О своей соседке Ольга Петровна рассказывала восторженно:
– Добрейшей души человек… Образованнейшая женщина. Читала романы на французском, английском, немецком… И нас учила, соседских девочек, меня и сестру. Михаила Михайловича мы уже не застали, но она много о нем рассказывала, его фотографиями была увешана вся стена… В молодости Екатерина Николаевна была очень красивой, эффектной дамой. Из очень состоятельной семьи… Конечно, ей пришлось нелегко. Но она никогда не унывала, мы не слышали от нее ни одной жалобы на жизнь… У нее не было профессии, но она научилась шить и подзарабатывала себе к пенсии. Пенсия у нее была невелика – сколько может получать воспитательница детского сада? Детей у нее не было. Но она всю себя отдавала своим воспитанникам: учила их хорошим манерам, мастерила им игрушки… Знаете, после войны плохо было с игрушками. А она хорошо рисовала. И вырезала бумажных кукол на весь детский сад, чтобы хватило всем ребятишкам.
Очень любила собак. В блокаду после смерти мужа отнесла куда-то его именные золотые часы – швейцарский хронометр, отделанный перламутром, – обменяла на какую-то еду, чтобы подкармливать собаку. Вот такая она была… Со смертью мужа у нее не осталось никаких родственников. В последние годы, когда болезнь уже подбиралась к ней, она держалась только потому, что надо было прогуливать собаку. Екатерина Николаевна вставала, заваривала кофе, приводила себя в порядок, она, знаете ли, следила за собой до самых последних лет, даже в свои семьдесят два делала себе маникюр! Потом выводила Зорьку, у нее всегда лайки жили, гулять…
– Какие-нибудь бумаги, фотографии остались после нее? – спросил я с замиранием в голосе.
– У нас почти ничего не осталось… Мебель, у них была красивая мебель карельской березы – старинное бюро, шкаф, трюмо, кровать… Все это сдали в комиссионку. Я взяла себе несколько книг…
– Можно взглянуть?
Беркутова достала с полки три томика карманного формата. Это были прекрасные словари братьев Гарнье – франко-, немецко– и итало-русский, переплетенные в темно-красную кожу с золотым тиснением. Книги источали густой гвоздичный аромат, за корешками таилось целое кладбище иссохших, должно быть, еще в блокаду, клопов… На титуле итало-русского словаря я обнаружил каллиграфическую надпись, сделанную пером: «М. Домерщиковъ. Римъ. 26 февр. 11 мар. 1917». Значит, после гибели «Пересвета» старший офицер попал из Порт-Саида в Италию, где и приобрел все эти словари…
Немного. Но все же… Эта мизерная удача обнадеживала. Нет, нет, рукописи не горят! Я на верном пути. Дневники и письма старшего лейтенанта Домерщикова отыщутся и прольют свет на тайну гибели «Пересвета».
Беркутова порылась в пухлой телефонной книжке.
– За Екатериной Николаевной, – пояснила она между делом, – ухаживала одна женщина. Звали ее Тая. Вот она может что-то сказать о судьбе интересующих вас бумаг. Правда, она ничего не слышит, и изъясняться с ней надо записками…
Беркутова лихорадочно листала книжку. Конечно же, Таиного адреса не оказалось…
– Не расстраивайтесь! Я сейчас позвоню сестре. Таня хорошо ее знала.
Сестра Таня смогла отыскать адрес, и я, не теряя минут (время приближалось к десяти вечера), помчался на такси за Черную речку, на Удельный проспект.
Старый двухэтажный домик, послевоенной – «немецкой» – постройки, утопал в ночных сугробах. Мне пришлось довольно долго объяснять через дверь двум одиноким пожилым женщинам, кто я и зачем звоню в столь поздний час. Преодолев опаску, соседки отворили.
Помня, что Тая, Таисия Васильевна, глуха, я показал ей заранее набросанную записку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
Я спросил Чикера, где размещался до войны штаб ЭПРОНа, и он объяснил, как разыскать последнее место службы моего героя.
«Волга» с шашечками на борту с трудом продвигалась по Невскому. Над Ленинградом только что отбушевала метель, и посреди проспекта тянулся высокий снеговой гребень, сметанный автоуборщиками. В ветровом стекле тускло золотился граненый, как клинок кортика, шпиц Адмиралтейства.
Я ехал на набережную Красного Флота (бывшую Английскую). Там у моста, где мемориальным камнем помечена историческая стоянка «Авроры», глядит окнами на Неву здание не бог весть каких статей. В великолепной шеренге аристократических особняков, протянувшейся от Зимнего дворца вдоль Невы, дом № 34 почти неприметен: ни колоннад, ни широкогрудых атлантов, ни каменных львов… Внимательный прохожий, разглядывая фасад, будет немало озадачен, когда увидит среди гипсовых гирлянд и маскаронов, составляющих скромный декор здания, штурвалы, якоря и водолазные шлемы, вылепленные по фризу верхнего этажа. Это след легендарного ЭПРОНа. В сорок пятом, ремонтируя штабное здание, матросы-эпроновцы украсили его на свой вкус.
Бывает так, и геологи это знают, – расколешь иной невзрачный булыжник и ахнешь: сердцевина сверкнет вдруг гроздью аметистов. Вот такое же чувство возникло у меня, когда я заглянул внутрь дома № 34.
Поднявшись по широкой парадной лестнице, я попал в… высоченный грот с бетонными сталактитами, с перламутровыми морскими раковинами, вмурованными в бугристые дикие стены. Это было так неожиданно и так натурально для штаб-квартиры Экспедиции подводных работ… Я подумал, что это наверняка идея Фотия Ивановича Крылова – разрядить казенную учрежденческую обстановку столь романтическим сооружением. Куда как символично: путь в кабинет «флагмана затонувших кораблей» пролегал под сводами подводного грота.
Меж сталактитов поблескивала застекленная фигурная дверь. Я приоткрыл ее и ахнул: в глазах зарябили золоченые арабески Мавританского зала. Открыл еще одну дверь и попал в роскошный барочный Белый зал, в котором людно даже тогда, когда он пустует, людно от присутствия множества лепных нимф, атлантов, муз, кариатид, античных богов…
Право, сюда стоило прийти, как в некий филиал Эрмитажа, филиал негласный, неофициальный… Водил меня по этим залам немолодой дежурный электрик в синем техническом халате – Александр Арвидович Пернов. Роль добровольного экскурсовода взял он на себя не скуки ради и не по распоряжению начальства, а потому, что проработал в доме № 34 четверть века и не без основания считал себя старожилом и знатоком этого прекрасного здания.
Пернов провел меня в бывший кабинет начальника ЭПРОНа (его занимал теперь главный врач флотской поликлиники). Кабинет, где обсуждались планы уникальных судоподъемных операций, рождались дерзкие идеи, разбирались подводные поединки, кое-что сохранил из своего былого великолепия: темные дубовые панели, хрустальную люстру, камин черного мрамора с бронзовыми виньетками и зеркалом, которое еще помнило коренастого энергичного адмирала с кудрявой проседью черных волос. Помнило оно и высокого седобрового моряка в кителе без нашивок, не раз молвившего на «крыловских ассамблеях» свое веское слово военспеца.
Море не оставило этот дом и поныне. Над его парадным горит красный неон: «Маяк». Большую часть здания занимает заводской клуб старейшей русской верфи – Новоадмиралтейского производственного объединения. Со стапелей этой верфи, основанной еще Петром, сошли и первый русский пароход «Екатерина», и первый русский броненосец «Петр Великий», и все те корабли, с которыми была связана жизнь эпроновца Домерщикова, – «Аврора», «Олег», «Пересвет»…
Отсюда, из окон этого кабинета, в октябрьскую ночь семнадцатого года хорошо была видна «Аврора», бросившая якорь напротив – у Николаевского моста. И отблеск выстрела ее бакового орудия полыхнул и исчез в таинственной глубине надкаминного зеркала…
Я верю в магию старых стен, верю в их способность помогать всякому, кто пытается постичь прошлое не только с помощью бумаг и музейных экспонатов… Именно поэтому ветерану ЭПРОНа, заслуженному изобретателю РСФСР Анатолию Федоровичу Мауреру (номером его телефона снабдил меня Чикер), я позвонил не откуда-нибудь, а из бывшего крыловского кабинета. Энергичный голос сообщил, что он, Маурер, хорошо знал Домерщикова как замечательного специалиста и как человека прекрасных душевных качеств. Перед самой войной Крылов назначил его наблюдающим за постройкой специализированных спасательных судов для ЭПРОНа – «Шлем» и «Водолаз». Последний героически погиб на Дороге жизни, что шла через Ладогу.
Все-таки странная судьба для военного моряка. Полжизни Домерщикова учили топить корабли. Но ему, видно, на роду было написано совсем иное – спасать. Он спасал раненых с торпедированной «Португали», спасал матросов с «Пересвета», спасал затонувшие корабли, строил спасатели, чтобы те спасали потом жителей блокадного Ленинграда… Тут было над чем подумать…
«У КОГО БУМАГИ ДОМЕРЩИКОВА?»
«Эпроновская нить» раскрыла, увы, немногое… Нить вторая ведет меня в Дачное, на бульвар Новаторов, к двоюродной племяннице Домерщикова Наталье Николаевне Катериненко. Это единственный человек в Ленинграде, а может быть, и в целом мире, который хорошо знал Михаила Михайловича в последние годы его жизни. От Павла Платоновича я был наслышан, что Катериненко коренная ленинградка, пережила блокаду, преподавала английский язык в Арктическом училище, а ныне вышла на пенсию. Она предупреждена письмом о моем визите, и я надеюсь узнать у нее очень многое, надеюсь на невероятное – вдруг у нее сохранились бумаги Домерщикова, его походный дневник, письма?
Мы сидим в маленькой квартирке блочного дома, и я слушаю взволнованный рассказ пожилой женщины, волнуюсь сам, жадно забрасываю ее вопросами, сержусь на себя, что сбиваю Наталью Николаевну с мысли, но ничего не могу поделать.
– Дядю Мишу я запомнила уже немолодым. Но это был человек с удивительно молодой душой, несмотря на то, что ему выпало, и все, что он пережил. Он был весел, обаятелен, остроумен, прекрасно танцевал, и я, семнадцатилетняя девчонка, охотно поверяла ему все сердечные тайны. Он лучше мамы мог подсказать, как нужно поступить в той или иной ситуации.
…Жили они втроем – дядя Миша, Колди и Питер – в доме в Графском переулке. Колди, высокая худая шатенка, воспитывала Питера на английский манер. Зимой и летом он ходил в коротких штанишках – с голыми коленками. Еще носил широкополую соломенную шляпу с лентой. У меня до сих пор лежит его английский букварь…
Я перелистал довольно растрепанную азбуку. Корявыми детскими буквами на полях было выведено «Domerschikow», а чуть ниже по-русски, по-деревенски – «Тата».
– Это его учила писать по-русски няня Тоня. Красавица. Она приехала из глухой деревни и писать почти не умела. Но была очень добрым человеком, преданным дядиной семье бесконечно.
Когда Колди с сыном не вернулись из Англии, а это стало известно спустя два дня, на Троицу, Михаила Михайловича арестовали прямо на пароходе. Тоня сохранила квартиру, все вещи, все, все…
Дядя вернулся в Ленинград с Екатериной Николаевной в году тридцать шестом – тридцать седьмом… Снимали где-то комнату. Бедствовали. Дядя никак не мог устроиться на работу. И вдруг, счастье, его взял к себе начальник ЭПРОНа Фотий Иванович Крылов. Очень скоро Михаил Михайлович получил комнату в новом доме, который был построен специально для работников этого ведомства. Его и сейчас так называют: «дом ЭПРОНа». Это на улице Скороходова, бывшей Большой Монетной, немного в стороне от Каменноостровского проспекта. Да… Жизнь Михаила Михайловича наладилась, его ценили, он был при деле, носил морскую форму, дружил с писателем Новиковым-Прибоем. Тот даже в гости к нему приезжал. Но вскоре началась война. Мы жили в другой части города и потому в первую блокадную зиму оказались разобщены. Трамваи не ходили. Пешком в такую даль не добраться. В общем, о дядиной смерти я узнала спустя почти год. Екатерина Николаевна выжила. Я помогла ей устроиться в заводскую столовую мыть котлы. Потом она работала в детском саду воспитательницей. И после войны там так и осталась. Умерла она не так давно, по-моему, в конце семидесятых. Ее разбила болезнь Паркинсона, и соседи по квартире свезли Екатерину Николаевну в дом престарелых. Детей и близких родственников у нее не было.
– Бумаги! Бумаги Домерщикова, его дневники, письма, фотографии… Где это все? Это могло у кого-нибудь сохраниться?
– У меня, кроме букваря Питера, – вздохнула Катериненко, – и двух детских фотографий дяди, ничего не осталось.
Она достала два старинных фото на толстых паспарту с вензелями петербургского ателье.
СТАРЫЕ ФОТОГРАФИИ. Три маленьких мальчика, три брата в матросских костюмчиках, внимательно смотрят в объектив аппарата. Для одного из них – Михаила Домерщикова – этот наряд оказался пророческим. Форму моряка он так и носил с трех лет и всю жизнь, до самой смерти… На втором снимке, сделанном спустя лет семь, все те же три брата, но пути-дороги их уже наметились и разошлись: старший – Платон – облачен в мундирчик училища правоведов, на плечах среднего – Константина – лежат кадетские погоны, младший же – Михаил – стоит в центре, облокотившись на старинный фолиант. Мальчику лет десять, на нем ладно сидит бушлатик Морского кадетского корпуса с якорьками на лацканах. Он смотрит уверенно, с достоинством и вместе с тем с той комичной серьезностью, с какой дети копируют взрослых.
Я разглядываю его без улыбки. Там, в разводьях смутного фона, я вижу корабли этого мальчика – «Аврору» и «Олег», «Жемчуг» и «Пересвет», «Младу» и «Рошаль»… Его ждут Цусима и скитальчество по Австралии; конные лавы Дикой дивизии и взрыв корабля в студеном зимнем море; его осенит жертвенная женская любовь и очернит чудовищная клевета. Все будет в его жизни. И он смотрит в нее бесстрашно.
– Может быть, Екатерина Николаевна, – робко предполагаю я, – взяла с собой в дом престарелых бумаги и фотографии мужа? Может быть, они там и лежат где-нибудь в архиве?
Наталья Николаевна только покачала головой.
– Не думаю… Екатерине Николаевне в ее беспомощном состоянии было не до бумаг…
– В каком доме престарелых она умерла?
– На Смольной…
Я снял трубку и по «09» узнал нужные телефоны.
– Нет, – ответили мне. – Личные архивы наших пациентов мы не храним. В лучшем случае вы сможете отыскать лишь историю болезни гражданки Домерщиковой.
История болезни… Мне нужна была история жизни. Как глупо хранить «скорбные листы», как досадно, что у нас не принято подводить итог человеческой жизни хотя бы на одной тетрадной страничке! Имярек такой-то прожил столько-то, совершил то-то и то-то, оставил после себя столько-то взращенных детей, построенных домов, посаженных деревьев, вырытых колодцев, написанных книг… И пусть бы эти тетрадные странички, пусть бы эти кратчайшие истории жизни вместо историй болезней хранились бы вечно – при ЖЭКах или районных архивах, при кладбищах или загсах. А может быть, вместо какого-нибудь ресторана (не разорился бы наш общепит) устроили бы хранилище для подобных биографий. Ведь даже от самой заурядной жизни должно оставаться нечто большее, чем даты на надгробии…
– Наталья Николаевна, может быть, у соседей что-то осталось? В старых коммуналках всегда большие антресоли, а там иной раз такое пылится…
– Ой, вряд ли… Сейчас чуть где лишняя бумажка завелась, ее тут же в макулатуру, на талоны… Свое-то толком не хранят, не то что соседское.
Тем не менее Катериненко начертила мне схемку, как найти «дом ЭПРОНа», и я отправился на улицу Скороходова.
Огромное шестиэтажное здание с высоченными колоннадными воротами, выстроенное буквой «Л», выходило острым углом на стык улиц Скороходова и Льва Толстого.
У дворничихи – она еще помнила Екатерину Николаевну – я узнал номер квартиры, где была комната Домерщикова. С волнением поднимаюсь на пятый этаж. Вот стены, в которых закончилась жизнь моего героя… Мир вам, стены этого дома!
Звякает дверная цепочка, щелкает замок, и я вступаю в чужую жизнь. Слова приветствия, слова объяснений, недоумение и настороженность сменяются радушной улыбкой.
– Да-да, жили здесь такие… Екатерина Николаевна, боже!… Неужели вы ее знаете? Какие славные люди…
Мы наконец знакомимся окончательно: Ольга Павловна Беркутова, преподаватель химии одной из ленинградских школ. В квартире по-прежнему живет несколько семей, и мы проходим в комнату Беркутовых, отделенную тонкой перегородкой от бывшей комнаты Домерщиковых.
О своей соседке Ольга Петровна рассказывала восторженно:
– Добрейшей души человек… Образованнейшая женщина. Читала романы на французском, английском, немецком… И нас учила, соседских девочек, меня и сестру. Михаила Михайловича мы уже не застали, но она много о нем рассказывала, его фотографиями была увешана вся стена… В молодости Екатерина Николаевна была очень красивой, эффектной дамой. Из очень состоятельной семьи… Конечно, ей пришлось нелегко. Но она никогда не унывала, мы не слышали от нее ни одной жалобы на жизнь… У нее не было профессии, но она научилась шить и подзарабатывала себе к пенсии. Пенсия у нее была невелика – сколько может получать воспитательница детского сада? Детей у нее не было. Но она всю себя отдавала своим воспитанникам: учила их хорошим манерам, мастерила им игрушки… Знаете, после войны плохо было с игрушками. А она хорошо рисовала. И вырезала бумажных кукол на весь детский сад, чтобы хватило всем ребятишкам.
Очень любила собак. В блокаду после смерти мужа отнесла куда-то его именные золотые часы – швейцарский хронометр, отделанный перламутром, – обменяла на какую-то еду, чтобы подкармливать собаку. Вот такая она была… Со смертью мужа у нее не осталось никаких родственников. В последние годы, когда болезнь уже подбиралась к ней, она держалась только потому, что надо было прогуливать собаку. Екатерина Николаевна вставала, заваривала кофе, приводила себя в порядок, она, знаете ли, следила за собой до самых последних лет, даже в свои семьдесят два делала себе маникюр! Потом выводила Зорьку, у нее всегда лайки жили, гулять…
– Какие-нибудь бумаги, фотографии остались после нее? – спросил я с замиранием в голосе.
– У нас почти ничего не осталось… Мебель, у них была красивая мебель карельской березы – старинное бюро, шкаф, трюмо, кровать… Все это сдали в комиссионку. Я взяла себе несколько книг…
– Можно взглянуть?
Беркутова достала с полки три томика карманного формата. Это были прекрасные словари братьев Гарнье – франко-, немецко– и итало-русский, переплетенные в темно-красную кожу с золотым тиснением. Книги источали густой гвоздичный аромат, за корешками таилось целое кладбище иссохших, должно быть, еще в блокаду, клопов… На титуле итало-русского словаря я обнаружил каллиграфическую надпись, сделанную пером: «М. Домерщиковъ. Римъ. 26 февр. 11 мар. 1917». Значит, после гибели «Пересвета» старший офицер попал из Порт-Саида в Италию, где и приобрел все эти словари…
Немного. Но все же… Эта мизерная удача обнадеживала. Нет, нет, рукописи не горят! Я на верном пути. Дневники и письма старшего лейтенанта Домерщикова отыщутся и прольют свет на тайну гибели «Пересвета».
Беркутова порылась в пухлой телефонной книжке.
– За Екатериной Николаевной, – пояснила она между делом, – ухаживала одна женщина. Звали ее Тая. Вот она может что-то сказать о судьбе интересующих вас бумаг. Правда, она ничего не слышит, и изъясняться с ней надо записками…
Беркутова лихорадочно листала книжку. Конечно же, Таиного адреса не оказалось…
– Не расстраивайтесь! Я сейчас позвоню сестре. Таня хорошо ее знала.
Сестра Таня смогла отыскать адрес, и я, не теряя минут (время приближалось к десяти вечера), помчался на такси за Черную речку, на Удельный проспект.
Старый двухэтажный домик, послевоенной – «немецкой» – постройки, утопал в ночных сугробах. Мне пришлось довольно долго объяснять через дверь двум одиноким пожилым женщинам, кто я и зачем звоню в столь поздний час. Преодолев опаску, соседки отворили.
Помня, что Тая, Таисия Васильевна, глуха, я показал ей заранее набросанную записку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44