«Жил-был у бабушки серенький козлик, вот как, фить как…»
Мальчики слушали обомлев. Уже давно напали на козлика серые волки, уже остались от козлика ножки да рожки, а они все слушали, не веря своим ушам, все ещё надеясь, что хоть в конце будет про утёс… Потом Горка снял пластинку и осмотрел её.
— Витька, — сказал он, -можешь назвать меня дураком! Даже балдой можешь…
— Да, кажется, это не та пластинка, — подтвердил Витька, подставив пластинку к самым очкам.
Когда они оба, разъярённые, примчались к Фильке, тот сделал изумлённое лицо, потом долго ахал, моргал своими белесыми ресницами, тёр свой красный нос.
— Да не может быть, ребята! Да что вы говорите! Ай-ай-ай, какая неприятность! Бывают в жизни огорченья.
— Давай сюда нашу пластинку, беляна паршивая! — наступал на него Горка.
— Да с моим удовольствием! Да мне что, жалко, что ли? На кой она мне? — егозил Филька. — Только понимаешь какая история… Тут вчера с парохода гражданин один сходил, ну, я ему предлагал старые пластинки. Он у меня кой-чего купил, ну, я ему, видно, нечаянно ту и отдал. Забыл, какая ваша. А ему понравилась. Он послушал, говорит: «Довольно интересный голос». Да и взял я с него пустяки, старая песня про «Утёс». Даже не знаю, чего он, дурак, нашёл в ней. Сами говорили — старьё… Хотите, ребята, я вам за это новую дам— «Лунное танго»?
— Ладно, белуга разварная! — отбегая и сняв очки, с внезапной злобой закричал вдруг тихий Витька. — Только приди к нашей школе — получишь тогда… вот как, фить как!…
Прошло три недели. Кружок юных техников давно уже закончил свой аппарат для смотра. Аппарат вышел превосходным — он принимал все европейские станции даже днём, но Горку и Витьку это уже не могло утешить. Замечательная затея была разбита вдребезги. Они ходили мрачные и даже не являлись больше на репетиции хора, чтобы подразнить певунов. Между тем Граммофон зачастил к школьникам. Он являлся раньше всех на репетиции, и если кто опаздывал на спевку, то сердился и выговаривал опоздавшему. Он приходил мучительно трезвый, и когда его в дни спевок ещё утром угощали на берегу, он отказывался:
— И не проси, не могу сегодня: репетиция у меня.
И такие интересные вещи рассказывал он ребятам о песнях, так толково разъяснял он, где надо петь с разливом, где надо выводить на вздох, а где надо некруто, что Клавдия Петровна заново переучила песню про «Утёс» — так, как советовал Граммофон.
Дней за десять до смотра Гора Климцов утром прибежал к своему приятелю.
— Витька! — закричал он. — Можешь меня уважать, Витька: я нашёл «Утёс»!
Оказалось, что накануне ночью Горка возился с аппаратом — принимал Москву — и вдруг услышал: «Начинаем передачу „Редкие пластинки“… Старая волжская песня „Утёс Стеньки Разина“ в исполнении неизвестного народного девца. Недавно была обнаружена случайно старая пластинка…»
И Горка узнал свою пластинку, которую они как-то давне, когда нашли, пускали через адаптер, пробуя аппарат. Это была пластинка Леонтия Архипкина.
Мальчики решили немедленно написать письмо в Москву. Они начали так:
«Уважаемые дикторы! Вы вели передачу „Редкие пластинки“ и сказали: „Старая волжская песня „Утёс“, исполняет неизвестный народный певец“. Но мы знаем, кто этот певец. Он Леонтий Архипкин и живёт в нашем собственном городе. У него ещё до революции потерялся давно голос, но мы нашли пластинку…»
Все рассказали в своём письме мальчики и просили пустить ещё раз по радио пластинку вечером 18-го числа, когда будет смотр.
Письмо было отправлено, и несколько дней друзья ходили, полные самых приятных предвкушений.
Наконец пришло письмо из Москвы.
«Дорогие ребята! — говорилось в письме. — Вы ошибаетесь, полагая, что мы в своей передаче запускали вашу пластинку. Пластинку эту мы передавали несколько раз…»
— Ну что, видишь? — сказал Горка, едва не плача. — Ну, читай уж дальше…
— «Пластинка была обнаружена полгода назад на фабрике грампластинок, — читал вслух Витька. — Наклейка сильно стёрлась, так как была написана простым карандашом, и мы не могли точно разобрать имя исполнителя. Сохранилось только несколько букв. Теперь благодаря вашему письму мы смогли прочесть всю надпись. Вы дали нам очень ценное указание. Спасибо, ребята! Мы, по вашей просьбе, охотно передадим пластинку ещё раз восемнадцатого, в девятнадцать часов тридцать минут».
И вот наступило 18 июня, день смотра. Мальчики не находили себе места. Они обо всём уже договорились и с руководителем радиокружка, и с Клавдией Петровной. Показ новых аппаратов радиокружка должен был начаться в театре ровно в 19 часов 30 минут.
Мальчики никому не сказали, что именно будет передавать Москва. Известно было только, что передадут одну вещь по их собственной заявке. Оба они страшно волновались. Им казалось, что обязательно случится что-нибудь: электростанция тока не даст, задержится первое отделение концерта или Граммофон напьётся.
Смотр проходил в летнем театре. Стоял теплейший, светлый вечер. С широко разлившейся Волги долетал прогретый ветерок, и по высокой воде, ведя за собой длинную баржу, медленно, взяв на перевал, топал широкобокий буксир.
Публика, против обыкновения, пришла в театр точно к назначенному часу. В этот вечер зрители были так же нетерпеливы, как и исполнители. На длинных скамьях летнего театра сидели отцы в пиджаках, хранивших складки от долгого лежания в сундуках, и матери в чёрных кружевных шалях.
Сперва выступал хор. Он имел шумный успех. Но многие были озадачены, когда Клавдия Петровна, объявляя песню про утёс, вдруг сказала:
— Исполняем по старому напеву, сообщённому нам товарищем Архипкиным Леонтием Кузьмичом.
В публике зашумели насмешливо:
— Это какой Архипкин? Граммофон, что ли? Пьяница-то? От него жди толку! Этот уж сообщит!… Ай да курлы-курлы!
Граммофон от волнения к вечеру совершенно изнемог и теперь бегал каждые пять минут «подкрепляться» куда-то по соседству. Первое отделение уже заканчивалось, и бурные родительские аплодисменты заставляли без конца выходить на сцену Клавдию Петровну и её питомцев. Подходило время показа работы юных техников — радистов четвёртой школы. Граммофон, который теперь уже считал себя тут своим человеком, а сегодня окончательно осмелел, толкался за сценой, помогал носить аппаратуру и основательно мешал всем. Оставалось уже совсем мало времени до начала передачи из Москвы, как вдруг Граммофон, не зная, как проявить своё усердие, взялся подсобить ребятам, тащившим тяжёлый выпрямитель, качнулся и выпустил аппарат из неверных рук. Аппарат ударился об угол стола, и одна из ламп разбилась. Убито глядел Граммофон на содеянное…
— Эх, если бы вы знали только, что вы наделали сами себе! — закричал Горка.
Радист Семён Ильич бросился исправлять повреждение, заменил лампу, переключил что-то. Вдруг прибежал переполошённый администратор.
— Вы себя режете… Начинайте! — кричал он, вытаскивая часы и поднося их всем по очереди. — Вы должны были начать в девятнадцать часов тридцать минут? Поздравляю!… А сейчас уже двадцать часов тридцать пять минут!
Мальчики, побелев, схватили друг друга за руку. Семён Ильич устало посмотрел на администратора.
— Уберите этого отсюда, — сказал он тихо, — он мешает мне настроиться на Москву.
— Какая тут Москва! — кричал администратор. — Вы уже пропустили час!
— Втолкуйте ему кто-нибудь: у нас же время на час впереди. И ваши часы спешат минут на семь. Сейчас по московскому времени девятнадцать часов двадцать шесть минут. У меня всё в порядке. Давайте звонок. Начинаем.
Было очень тихо в летнем театре, когда из-за тюлевого экранчика аппарата, стоявшего на сцене, раздалось:
— Говорит Москва. Начинаем концерт по заявкам радиослушателей. Ученики четвёртой школы города Заволжанска просили нас передать старинную волжскую песню «Утёс Стеньки Разина» в исполнении их земляка, народного певца Леонтия Кузьмича Архипкина…
Лёгкий щелчок, шорох — и могучий, благородных тонов, непостижимо низкий и раскатистый бас запел:
Есть на Волге утёс; диким мохом оброс
Он с боков от подножья до края
И стоит сотни лет, только мохом одет,
Ни нужды, ни заботы не зная…
Граммофон сидел в первом ряду. Он медленно приходил в себя. Одёрнул тужурку, полез было за кисетом, но спохватился. Он растерянно оглядел всех, напружинился и вдруг расправил грудь, поднёс сжатые кулаки к горлу, но наклонился и бережно опустил руки на колени. А вокруг уважительно притихшие люди слушали его, Архипкина, бывший голос, дивясь красоте звука и широкой удали и силе его.
Над крутым обрывом, над волжскими откосами, над неоглядным безмолвием реки, к темнеющим горам, к далёким заливным лугам уходила величавая и бескрайняя песня:
И поныне стоит тот утёс и хранит
Все заветные думы Степана
И лишь с Волгой одной вспоминает порой
Удалое житьё атамана…
Граммофон вдруг подался вперёд и, громоздкий, кряжистый, стал приподниматься, медленно оборачиваясь лицом к народу. На него замахали руками:
— Тс-с!
— Это я, слышь, сам пою… — прохрипел он.
Но сосед его, сутулый лодочник с круглой мускулистой спиной, крепко взял его за руку и посадил:
— Сам поешь — сам и слушай и другим не мешай… Леонтий ты Кузьмич! — добавил он вдруг мягко.
И Граммофон сел. Кто знает, что он думал в ту минуту! Думал, должно быть, что вот вернули ребята хоть и не ему самому, но для других его голос и славу. Возможно, что завидовал этим затихшим, но горластым, у которых вся песня впереди. Может, жалел, что не вовремя он на свет родился и не допел до дней, когда хорошая песня стала народным добром. А может, совсем не то думал Леонтий Граммофон. Или не так. Поди угадай, что чувствует человек, когда ему так хорошо и так жалко себя!
А Москва все ещё передавала его песню. Подваливал к Заволжанску почтово-пассажирский теплоход «Наманган» — и на нём гремел Леонтий Архипкин. Шёл с верховья скорый пароход «Спартак» — и там пассажиры слушали Архипкина. На пристанях пел он. И старый грузчик, остановившись с кладью под рупором на мостках, говорил:
— Ничего. Это поёт… Правильно. По-нашему. Ровно наш Архипкин, бывало! Вот был голосище! Громобой! Поперёк Волги слыхать было.
И на площади Красных водников, и на Рыбном взвозе, и на Оскорьях, и на Расходиловке, и в Гнилом Затоне, и у лесопилок, и на острове Семи рыбаков — всюду пел Леонтий Архипкин по заявке учеников четвёртой школы:
…Кто неправдой не жил, бедняка не давил
И свободу, как мать дорогую, любил
И во имя её подвизался,
Пусть тот смело идёт, на утёс тот взойдёт
И к нему чутким ухом приляжет.
И утёс-великан всё, что думал Степан,
Все тому смельчаку перескажет.
И едва замолк этот голос, как оттуда, из вечерних волжских далей, из-за песков, с тёплым речным ветром снова возвратился он, густой, протяжный и чистый. Это последние заветные слова песни, спетой сорок лет назад, теперь, ничего не утаивая, повторило задумчивое волжское эхо.
1 2